Журнальный клуб Интелрос » Дружба Народов » №6, 2011
Елена Долгопят род. в г. Муром Владимирской обл. в семье военнослужащего и учительницы. Окончила Московский ин-т инженеров транспорта (1986), сценарный ф-т ВГИКа (1993). Работала программистом на военном объекте в Московской обл. (1986—89). Научный сотрудник Музея кино. Прозаик, кинодраматург. Постоянный автор “ДН”. Последняя публикация — № 2, 2010.
1. 1986
Бумага лежала у меня на столе. Я смотрел в нее и молчал.
Заявление на отпуск, три строчки, я полагаю, он не мог взять в толк, отчего я так долго их читаю. Не представляю, о чем он мог думать, стоя перед моим столом в ожидании. У меня никогда не хватало воображения представить, что думает другой человек. Даже обо мне. У меня просто желания никогда не возникало узнать.
— Что-то не так? — он спросил, решился наконец.
— Что у вас было в восемьдесят шестом году?
Он, конечно, растерялся от такого нелепого вопроса. Задумался. Я бы, кстати, тоже задумался. Не так просто вспомнить, что было в восемьдесят шестом, четверть века прошло. Если только с этим годом не связано что-то особенное. У меня — ничего.
— Может быть, вы квартиру получили в восемьдесят шестом? — я спросил. — Или развелись? Нет? Ну, не знаю. В отпуск куда-нибудь ездили? В Болгарию. Я помню, вы что-то про Болгарию рассказывали.
— Болгария в семьдесят четвертом была.
— Отлично. Тогда что в восемьдесят шестом? Что-то очень приятное? Любовницы у вас не было?
— Никогда.
В отделе у меня четверо. Леониду, который ждал моей подписи, скоро шестьдесят, но отчество не прижилось, звали по имени. Маша сидела дома, с ребенком. Лариса и Геннадий о чем-то перешептывались, шур-шур, как мыши, они редко в голос меж собой разговаривали, все тайно. Мне никогда не хотелось узнать, о чем они, но и шур-шур раздражало. Они и жили вместе. И не уставали друг от друга, что удивительно. Когда я спросил Леонида про любовницу, они шуршать перестали, притихли. Смотрели во все глаза, ничего не понимали, конечно.
— Тогда, наверно, что-то очень плохое было, — сказал я Леониду, — Восемьдесят шестой. Вспоминайте.
— Перестройка началась, — тихо пискнул со своего места Гена.
— Наплевать на перестройку, — я сказал. — Или не наплевать?
Я посмотрел пристально на Леонида.
— Не знаю, — сказал он растеряно.
— Сын погиб? В каком году он погиб?
Вопрос, конечно, был страшный, я это понимал прекрасно. Мыши молчали — тоже ответ ждали. Боялись ответа.
— Саша погиб в восемьдесят восьмом, — ответил Леонид ровным, скучным голосом. — Попал под машину.
— Да, я в курсе. Кажется, он сам был виноват, помчался на красный.
— Он спешил.
— Очень хорошо. В восемьдесят шестом он был еще жив. Не надо делать такое трагическое лицо, я вас про восемьдесят шестой год спрашиваю, ваш сын жив. Он в этом году школу закончил?
— Что вы хотите от меня, Сергей Николаевич?
— Ничего. Просто любопытно, с чего вы вдруг подписали заявление тысяча девятьсот восемьдесят шестым годом.
Я подтолкнул бумагу к краю стола. Он растеряно взял лист. Сощурился.
— Восемьдесят шестой, восемьдесят шестой, не сомневайтесь. Очки на столе у вас лежат, идите и посмотрите. И перепишите заявление, я уйду через пять минут, у директора совещание.
Мыши затаились. В батареях что-то зажурчало и смолкло. Его ручка зашуршала по бумаге.
На совещании я смотрел в окно. Подъехала к крыльцу “скорая”, побежали из нее врачи. Вызвали Леониду, как выяснилось. Когда я вернулся в отдел, его уже увезли с сердечным приступом. Мыши на меня не смотрели, стучали по клавишам. Всегда бы так работали.
До вечера так молча и просидели, ни словом не перемолвились.
Топ-топ, ушли, до свиданья. Я дописал программу и выключил компьютер. У Николая компьютер так и работал, я сел за него, поерзал мышкой и экран осветился.
Я рассмотрел его фотографии, в почтовый ящик залез. Абсолютно чужд был мне этот человек, неинтересен, я смотрел равнодушно на его лицо, на снимках он выглядел старше, особенно на солнечных, где-нибудь в отпуске, на улочке средиземноморской или у моря. В нормальном состоянии я бы слова ему лишнего не сказал. Попросил бы переписать заявление и все, разговор окончен. Я всегда держал дистанцию, скучно и хлопотно лезть в чужую жизнь.
2. Ужин
Дома за ужином все было обыкновенно, я слушал радио, ел и молчал. Жена у меня домохозяйка, сын в восьмом классе, учится неплохо, занимается борьбой, что-то японское, сейчас модно. Он Вале рассказывал что-то, смешное, и сам не мог удержаться от смеха, но смеяться ему было больно, зуб вырвали, он и ел с необыкновенной осторожностью, обычно пожирал все мгновенно. Валя даже огорчалась, что он не чувствует вкус, не успевает, и говорила любовно, что он — ее домашнее животное. Готовит она и в самом деле превосходно. Для меня одно из удовольствий ужин дома. Уют и вкусная еда — одно из условий моего существования, как ни смешно это звучит.
Но в этот вечер я не чувствовал вкуса. И радио меня раздражало, я поднялся и его выключил, и это было так необычно, что мои за столом смолкли, сын уставился на меня во все глаза, а Валя улыбнулась растеряно. Дело было не в раздражении. Это и нельзя назвать раздражением. Я написал, что не чувствовал вкуса еды, но я ничего не чувствовал, знаете, было такое состояние, как будто спишь. Хотелось укусить себя за руку. Мне казалось, что люди, сидящие со мной за одним, маленьким, тесным, столом, не существуют. Хотя я их слышал и видел. Или существуют где-то очень от меня далеко. И как будто все дальше и дальше от меня уходят. Вселенная расширяется, несомненно. Я не знал, что мне с этим делать. И, разумеется, не в этот вечер все началось, но в этот обострилось. Или историю обострения следует начинать с Леонида? Как будто они все удалились от меня на слишком уже большое расстояние, пугающее.
Я нацепил на вилку кусок мяса и спросил сына буднично:
— Можешь мне помочь в одном деле?
Он жевал осторожно и смотрел выжидающе.
— Надо одного человека убить.
Сын прекратил жевать. Валя посмотрела на меня испуганно.
Я продолжал невозмутимо:
— Он живет на верхнем этаже, выше только чердак, до лифта надо спускаться два пролета. Его просто надо столкнуть с лестницы, когда он выйдет гулять со своим псом. Ближе к полуночи. Очень удобно, народ, в основном, спит. Человек он старый, под восемьдесят, жить ему уже надоело, я полагаю. И псу его жить надоело. Сделаешь доброе дело и денег подзаработаешь.
Могу поклясться, что сын мой слушал меня с интересом, он может и сам не желал в себе этого интереса, и не хотел, но интерес был, проявился.
— Милая, ты не подашь мне хлеба? — спросил я жену.
— Сережа, зачем ты? — с упреком, недоуменно сказала Валя, и подала хлеб.
— Спасибо, дорогая.
И сын, и она следили за мной: как я откусываю хлеб, как жую, как запиваю уже прохладным чаем.
— За сколько столкнешь старика? — спросил я.
— Серьезно?
— Абсолютно.
— Десять тысяч евро.
— Губа не дура. На что потратишь?
— Мотоцикл куплю.
— Кто тебе продаст, малолетке?
— Ты купишь.
Мы смотрели друг на друга, глаза в глаза, как в игре кто кого переглядит. Сын отвел глаза первым. Я отставил чай, поднялся. Уходя, я слышал, как Валя что-то прошептала сыну, но он, по-моему, не ответил. Я вернулся и положил на стол перед ним пять бумажек по сто евро. Он посмотрел на деньги, на меня.
— Аванс, — пояснил я.
И сел за стол.
— Чаю не нальешь еще? — спросил Валю.
Она молчала, не двигалась. Сын медленно собрал бумажки одну к одной. Жена смотрела заворожено, как он это делает. Как складывает бумажки пополам и прячет в задний карман джинсов. Затем берется за хлеб.
— Миша, — тихо позвала его Валя.
Он не взглянул на мать. Провел хлебом по тарелке, собирая соус. Отправил хлеб в рот.
— У тебя руки грязные, — сказала Валя, — после денег.
Но сын не отвечал. Дожевал и спросил меня:
— Он толстый?
— Старик? Да. Зато неуклюжий. Толкнешь — не поднимется. Ты оденься как-нибудь понезаметнее, у тебя куртка яркая, надо черную, все надо черное, шапочку, штаны, чтоб как униформа, таких ребят тысячи, никто не опознает.
— Нет у меня черной куртки.
— Купи на рынке. Деньги у тебя есть. Вложи маленько в предприятие.
Валя молчала и растеряно следила за нашим разговором.
— И отвернись от камеры наблюдения, она перед подъездом обозревает. И не беги обратно. Иди спокойно. Можно даже хромать.
— Зачем?
— И туда хромать, и обратно. Это с толку собьет. Будут искать хромоного.
— Меня собака смущает.
— Она старая. Зубов нет, чтоб кусаться.
— Все равно.
— Ну, хочешь, и собаку убей.
— Сережа, что ты несешь? — Валя пыталась уловить мой взгляд. — Миша, не слушай его, бога ради.
— Далеко он живет? — деловито спросил сын.
— Я тебе завтра адрес дам.
И я поднялся из-за стола.
— Что за игры? — остановила меня Валя.
— Игры? — удивился я.
Не знаю, о чем они говорили, я ушел к себе, в так называемый кабинет. Там у меня книги, компьютер, я закрываю дверь и никто не входит. И здесь балкон. Я выхожу курить ночью, смотрю на город, он практически скрыт, только огни обозначают что-то: окно, за которым живут, кто и как, мне нет дела, фары автомобилей, куда они, с кем, неважно, уличные фонари. Иногда я не выхожу, меня почему-то не тянет туда, к огням в темноте, я сажусь в кресле у открытой балконной двери. Даже зимой. Когда снег идет, мне кажется, я слышу, как он шуршит. И как сигаретный дым тянется или я не знаю, какой тут подобрать глагол. Но дым я тоже слышу. Я практически не курю, привычки нет, но в кабинете за книгой, поздним вечером тянет, не к сигарете, к красному ее огоньку, к уходящему дыму. У меня вообще нет вредных привычек, здоровье отличное. Я проживу лет до ста, если машина не собьет. Под машиной я разумею того театрального бога, который разрешает все неразрешимые вопросы, развязывает сюжетные узлы и бесит критиков топорной работой. Да, топором по башке тоже могут дать.
Мне не хотелось видеть город, я зашторил окна. Устроился в кресле. Шторы у меня плотные и я почти ослеп в темноте. Говорила за стеной жена. Может быть, с сыном, а может, по телефону, ответов я не слышал. У соседей как будто кто-то мебель передвигал. Затем они включили телевизор, наверно, какой-то фильм про любовь, с долгими лирическими музыкальными паузами. Но все это меня не касалось, все эти звуки не имели никакого отношения к моей жизни. В конце концов они стихли. Но не все звуки умерли. Вода урчала в трубах, за окном по шоссе шли машины. Вдруг скрипнуло что-то в моем кабинете, и этот близкий, внезапный скрип меня напугал. Как будто кроме меня еще кто-то здесь оказался. Я включил лампу. Золоченые буквы поблескивали на корешках. Оказывается, на корешках моих книг много золоченых букв.
3. Миллиардер
Жена читала в постели. Она взглянула на меня и вновь опустила глаза в журнал. Путешествия. Какая-то экзотическая страна. Я рассматривал ее читающее лицо. Она перевернула страницу.
Я улегся на своей половине, забрался под одеяло. От жены исходило тепло. Она вообще-то редко мерзла, в морозы ходила в легких сапогах, а у меня ноги вечно ледяные.
— Можно вопрос? — жена повернулась ко мне.
Я тут же закрыл глаза.
— Зачем ты устроил этот цирк?
Я молчал и глаз не открывал.
— Миша тебя уважает. Я слышала как-то раз нечаянно, он тобой хвалился перед приятелем, перед этим Федей, но ты Федю, конечно, не помнишь. Ты вообще не знаешь, чем твой сын живет. Ты когда-нибудь интересовался у него, как дела? Я не помню. Про беседы задушевные и говорить нечего. Здравствуй. Спокойной ночи. Подай хлеб, пожалуйста. Все твои к нему обращения. При этом он тебя любит, что удивительно. И хочет тебе понравиться. Ты в курсе, что он тебе понравиться хочет? Скажи мне, с чего ты вдруг завел этот бред с убийством? Что ты от него хочешь?
Я молчал, глаз не открывал, дышал ровно.
— Кто этот старик?
Я слышал, как она журнал бросила на столик. Щелкнула кнопкой, погасила лампу.
Я открыл глаза. За окном мерцало ночное небо.
— Ты помнишь, за тобой в институте Меламуд таскался? — спросил я. — Он, кажется, чуть не травился из-за тебя. Или под поезд бросался, я не помню. Или подрался и в милицию попал. Он сейчас в Швейцарии. Миллиардер. Не женат. Благотворительностью занимается. Они все сейчас благотворительностью занимаются.
Она молчала.
Я повернулся к жене. Приподнялся на локте. Она лежала с открытыми глазами.
— Неужели ты не думаешь об этом? — спросил я.
— О чем?
— “Как жаль, что я его тогда упустила, жила бы теперь, как королева, в Швейцарии, и у сына будущее было бы не в пример более ясное и прекрасное”. Так? Или у дочки. Или ты бы ему шестерых родила.
— Да, — сказала она, — подумала. Я бы действительно могла быть сейчас в Швейцарии.
Я лег затылком в подушку, руки заложил за голову.
— Не могла бы.
Я улыбнулся в темноту.
— Я понятия не имею, где сейчас Меламуд. Может, где-нибудь в Самаре. Или в Ашдоде. Может в Нью-Йорке концы с концами сводит. Я выдумал про Швейцарию.
Она не отвечала.
— Хотя, конечно, может, и в Швейцарии, может и миллиардер, чем черт не шутит?
Я отвернулся, поджал заледеневшие ноги и закрыл глаза.
4. Утро
За окном светлело небо. Ноги согрелись, и я наслаждался их теплом. Я слышал шум воды, голоса из кухни, звяканье посуды.
Собирались они очень долго, ходили по коридору, включали и гасили свет, переговаривались. Меня никто не тревожил. Затворили дверь, повернули в замке ключ. Ушли. Завтракать я уже не успевал. Торопливо принял душ, оделся. Вошел в кухню проверить завернут ли газ. В мойке стояла кружка с остатками чая. Что-то в ней было чрезвычайно одинокое, заброшенное, покинутое. Как в остывшей планете. Нет тепла — нет жизни.
Я нащупал ключ в кармане куртки.
До работы добрался очень уж быстро, везде передо иной вспыхивал зеленый свет и мгновенно рассасывались пробки. Так что я не опоздал. Подкатил почти к самому крыльцу, еще нашлось место. Из машины не выходил. Сидел и смотрел, как люди идут на работу. На улице было холодно, почти предзимняя погода. Пронизывал людей ветер, они отворачивались, опускали головы, спешили. И, несмотря на такой холод, был жив комар. Он сидел на лобовом стекле со стороны улицы. Я ждал почему-то, что он улетит. Но он не двигался. Он как будто ждал, что стекло растает, растворится и он мгновенно окажется в тепле, возле живого человеческого тела. Мне стало не по себе, будто стекло и в самом деле могло раствориться. Я включил “дворники”, и они смахнули комара.
Рабочий день уже начался. Крыльцо пустело.
Подкатил троллейбус, вышли из него мои мыши. Одеты они были тепло, уютно и не спешили, не боялись опаздывать, я к опозданиям относился спокойно, я вообще был не требовательным начальником, хотя мыши меня все-таки побаивались, да и все меня побаивались на работе.
На холодном ветру их лица раскраснелись. Они были близко уже к моей машине, я лег на сиденье, чтоб они меня не увидели. Радио у меня бубнило, я всегда включаю радио, я даже в детстве уроки не мог делать без радио, мне как-то спокойнее с ним. Сказали погоду на завтра, еще холоднее, возможен снег, и я поднялся. Мыши прошли, на крыльцо вышел охранник и закурил. Я завел двигатель, и поехал — от работы. Просто от работы, никакой другой цели у моего движения не было.
Я попал в пробку, как в ловушку.
Долгое стояние меня раздражило, и я при первой возможности свернул в арку большого дома и въехал в унылый двор. Вышел из машины.
Их было пятеро. В черных куртках, джинсах, кроссовках, в черных трикотажных шапочках. В точности как я предлагал одеться сыну для убийства. Они стояли на детской площадке. Пока я подходил, один из них уселся на качели и стал не спеша и несильно раскачиваться. Я расслышал их разговор.
Говорил парень с сигаретой. Примерно так:
— Америка воспринимала творчество Скотта и Байрона не просто как уникальные литературные достижения, но как часть общего потока английского романтического движения.
Он дал прикурить от своей сигареты парню на качелях.
Самый из них низкорослый и юный, лет двенадцати, не больше, заявил:
— Своего Байрона в Америке не нашлось. Ближе всего, по спецификациям, подходил Эдгар Алан По.
Стоящий с сигаретой затянулся и выдохнул с дымом:
— Самым “байроническим” из американских штатов был, очевидно, Виргиния.
Я подошел вплотную, вошел в их круг, и они смолкли.
Все было, как я описываю: качели, сигареты, низкорослый мальчишка среди ребят постарше, но разговор другой, я соврал про Байрона, списал из предисловия к книге стихов По. Разумеется, они не могли говорить ничего подобного. Или могли?
Разговор вели про то, как маленький проник в ночной клуб, куда его старшие приятели не попали, не прошли фейс-контроль. Через окно в туалет. До окна добрался по пожарной лестнице. Постучал в стекло. И ему, о чудо, открыли. Туалет был дамский. Приятели маленькому не верили, говорил, что в клубных туалетах нет окон.
Они смолкли, когда я вступил в их круг. Я понял, почувствовал, что главный тот, кто покачивается на доске. Поскрипывали тросы, на которых доска крепилась.
— Вы бумажник не находили? — спросил я главного. — Черный, лаковый, с монограммой серебряной. Не серебряной, конечно, просто белый металл. Я здесь уронил, ровно на этом месте.
Все зашарили по земле глазами.
— Не видели?
— К сожалению, нет, — сказал главный.
Насчет “к сожалению” я не вру. Так и сказал.
— Денег много было? — спросил маленький.
— Почти сорок тысяч.
— И давно уронил?
— Минут двадцать назад. Не больше.
— Уверен, что именно здесь? — спросил главный.
— Уверен.
— Отчего же не подобрал?
— Забыл.
Маленький засмеялся.
— Да, забыл. Ничего смешного. Вспомнил и вернулся.
— Мы здесь больше часа сидим. Это я к тому, что ты не мог здесь двадцать минут назад что-то уронить. Тебя здесь не было двадцать минут назад, понимаешь?
— Понимаю, — сказал я. — Отлично понимаю. Бумажник у вас, да? Верните, ребята. Нехорошо чужое брать, грех это.
— Никто твой бумажник не брал, — сказал маленький.
— К сожалению, — добавил главный.
— К сожалению, — подхватил маленький.
— Покажи карманы, — сказал я главному.
— Что? — улыбнулся он.
— Встань, — жестко сказал я, — покажи карманы.
Он встал и придержал качели за трос.
Ребята напряженно молчали. Следили за каждым его движением.
— Карманы, — приказал я.
— Ага, — сказал он. И врезал мне в лицо. Я бы упал, но сзади меня подхватили. Он въехал мне ногой в живот. Сзади меня отпустили, я рухнул. Старался закрыть голову от ударов.
Женский пронзительный крик их спугнул.
Кричавшая подошла ко мне. Я скорчившись сидел на земле. Она заглянула мне в лицо.
— Скорую вызвать?
— Нет, — сказал я.
— Милицию-то бесполезно вызывать, у Гришки у самого отец в милиции работает.
— У какого Гришки?
— Мальчишка, сосед мой, за этими обалдуями таскается. Возьмите, — она протянула мне бумажный платок.
— Ничего, — сказал я.
— У вас кровь из носа.
— Ничего, все в порядке. Идите. Идите, правда. Все нормально.
Она ушла, я лег на землю. Лежал, смотрел в небо, шел редкий, едва заметный снег, от ветра поскрипывали качели. Кровь остановилась. Я замерз.
5. Костоправ
Я увидел собственный скелет, как герой “Волшебной горы”, при жизни. Кости были целы. Хирург сказал, что мне повезло и убрал снимки. Хирург — так на двери кабинета было написано, а представился он мне костоправом.
— Кто вас разукрасил? — поинтересовался.
— Ребята, подростки.
— Знакомые?
— Нет.
Мы были одни в кабинете, сестра отпросилась, кажется, у нее приехали родственники из-за границы. В коридоре ждала очередь, но он не спешил. Долго искал бланк на столе, шуршал бумагами, уронил ручку, посмотрел, как она катится, и пошел следом. Я сидел на затянутой белым кушетке. В сумерках это белое казалось чистым, а когда он зажег свет, я разглядел на белой простыне выцветшие пятна. Кровь?
Он поднял ручку и пробурчал:
— Ненавижу подростков.
— Они не при чем. Я их спровоцировал.
Он посмотрел с недоуменным любопытством.
— Зачем?
В темном ночном окне отражалась-светилась лампа.
— У вас не было никогда чувства, что вас как будто уже и нет на этом свете? Вы живы, здоровы, все отлично, но на самом деле вас давным-давно нет.
Ничего не ответил костоправ. Вернулся к столу, уселся на вертящийся стул. Чиркнул ручкой по бланку. Спросил, не взглянув:
— И что? Легче стало?
— Да.
— То есть, сейчас ты — живой? — он отложил ручку и уставился на меня. Любопытно, почему он решил вдруг перейти на “ты”?
Я посмотрел на свои пальцы, пошевелил, как бы пытаясь увериться, что да, живой.
— Тебе к психиатру надо. К психотерапевту, так скажем.
— А я ходил.
— Серьезно?
— Кучу денег отдал.
Он смял бланк, скомкал, бросил в урну и не попал. Посмотрел на бумажный комок долгим взглядом. Комок вдруг зашуршал разворачиваясь, можно подумать и он — живой. Костоправ взял новый бланк. Склонился над бумажкой, начал писать.
— Я тебе сейчас телефон пишу. Анатолия Ивановича. К нему не попасть, но он мне должен.
— И с чего ты мне вдруг такое одолжение делаешь? — спросил я.
Он отложил ручку, откатился на кресле от стола к моей кушетке и протянул бланк. Кроме телефона там ничего написано не было.
— Мой отец погиб в сорок шесть лет при невыясненных обстоятельствах, — сказал костоправ, близко глядя мне в лицо. — Его нашли на рельсах под пешеходным мостом. То ли сам прыгнул, то ли сбросили, никто не видел. Незадолго до гибели, буквально за пару дней, я застал его перед зеркалом. Я увидел, как он смотрит на себя в зеркале. Я этот взгляд на всю жизнь запомнил. У тебя был точно такой же, когда ты глядел в зеркало на свою разбитую рожу.
Он оттолкнулся ногой и покатил в кресле к столу.
— И какой был взгляд? — спросил я.
— Никакой. Не видел ты себя. Не наблюдал. — отвечал он. И добавил. — Я ж не писатель, чтобы описывать
6. Вечер
Никто не открывал и пришлось искать ключ. Входить в темную и холодную, как будто нарочно выстуженную квартиру. Хотя батареи были жаркие, а запертые окна не пропускали уличный промозглый воздух. Но пропускали ночную тьму, едва разбавленную фонарным светом.
Я уселся на диван в большой комнате, она же спальня, уставился в телевизор, точнее, в его пустой серый экран.
Записка лежала в кухне на столе:
“Суп в холодильнике, там же плов. Белье перестирала и перегладила. Купила хлеб и молоко. За квартиру заплатила. Мы у мамы.”
Это было большое облегчение сидеть одному в доме перед слепым экраном ти ви.
Захотелось есть и я разогрел плов. Радио за ужином не включал, не от кого было прятаться за звуками. Пришло в голову, что звуки — кокон, я в нем защищен, как в состоянии до-рождения. Жена с сыном были в общем-то рядом, на соседней улице. Наверное, уже спали.
7. Обеденный перерыв
Утром я проснулся раньше будильника, но вставать не стал, смирно долежал до звонка. Отправился в ванную. Лицо в зеркале страшное после вчерашнего. Зубы чистить больно и бриться, но я стерпел и выбрился тщательнейшим образом, до младенческой гладкости. Выпил болеутоляющее, поел, оделся, как на прием: белая рубашка, черный дорогой костюм, темно-вишневый галстук. Жаль, фрака нет в заводе, я бы в него вырядился.
На работе меня встретили мыши. Тревожными яркими глазами. Я поздоровался, они не ответили, глаза мгновенно отвели. Погрузились в работу.
От них исходила ненависть и растерянность. Кажется, у всех этих вещей есть запах, и у ненависти, и у растерянности. И у любви, и у страха, и у боли. Не в прямом смысле, наверно, — запах, но что-то вроде этого. То, что сразу улавливаешь.
Они, видимо, после вчерашнего решили объявить мне бойкот. Я проверил. Спросил, как там Леонид в больнице. Ответа не последовало. И все же их мощный заговор был поколеблен. Отсюда растерянность. Моя разбитая физиономия их смутила. Сочетание разбитой, разбойной физиономии с парадным костюмом. Интересно, что до самого обеда они не перемолвились словом не только со мной, но и друг с другом.
Обед у нас начинается в час. Я ухожу в столовую. Они приносят еду с собой. Их столы стоят рядом, впритык торцами, так что получается как бы один длинный стол на двоих. Посредине они стелют салфетку, выкладывают судки, режут хлеб, включают чайник. Мне кажется, после обеда Геннадий курит, видимо отворяет окно и запирает дверь, и получает массу удовольствия. Я не застал ни разу, но запах не весь выветривается, да и следы пепла остаются на подоконнике. Леонид тоже обычно ходит в столовку и даже занимает мне очередь и пропускает в этой очереди вперед. Я столовскую еду ненавижу, но таскать еду из дому не смог бы. И есть на рабочем месте отвратительно. Столовка — хоть какое-то отвлечение, иногда и развлечение.
Мой компьютер показал ровно 13.00. Мыши выглянули из-за своих мониторов.
Минута прошла, другая. Я не поднимался и не уходил. Сидел за компьютером, стучал клавишами. Время шло. Первой поднялась Лариса. Поставила чайник. Геннадий сдвинул бумаги и расстелил салфетку. Выложил судки и свертки. Чайник вскипел. Судки Лариса вынула из микроволновки. Он тем временем резал хлеб.
Я встал, когда они принялись за еду. Вынул из шкафчика кружку, бросил пакетик, налил кипятку.
С дымящейся кружкой я направился к ним. Геннадий взглянул на меня почти испуганно.
— Хлеб мне передай, — сказала ему хладнокровно Лариса. И он торопливо отвлекся на хлеб.
Я поставил кружку на край стола, возле их скатерти-самобранки. Придвинул стул и уселся напротив. Они старались не обращать на меня внимание. Ели. Лариса сказала ему негромко, домашним голосом:
— Развалились голубцы все-таки.
Я сидел напротив них со своей кружкой. Улыбался. Хотя улыбаться было больно.
— Вкусно? — спросил я вдруг. — Можно попробовать?
Геннадий замер. Я вынул из его окоченевшей руки вилку. Подцепил в его судке кусок голубца, отправил в рот. Оба они смотрели, как я жую, и молчали. Голубец мягкий и жевать было терпимо.
— Замечательно, — сказал я. — Очень вкусно. Прекрасно. Ваша жена прекрасно готовит, я так не умею.
— Это я готовлю, — глухо сказал он.
— Потрясающе! — я подцепил еще кусок. — Великолепно. Я бы на вас женился.
Он смотрел на меня со страхом, а вот она — с ненавистью.
Я подобрал последний кусок, проглотил. И нацелился вилкой в ее судок.
— Можно?
— Нет, — жестко сказал она и дернула судок к себе.
— Вы меня прямо глаза прожгли, — сказал я. — Зеркало моей души прожгли и оказались внутри, а не снаружи. Это знаете, почище секса. Такая близость.
Я обратился к нему:
— Она вам изменила сейчас. Со мной.
Геннадий сидел жалкий, потерянный.
Я внезапно спросил Ларису:
— У вас была кличка в детстве? А у меня была. Ванька мокрый. Чтоб вы чего не подумали, это цветок. Я написал в сочинении, что у нас дома на подоконнике растет Ванька мокрый. Вот какие сокровенные подробности вы теперь обо мне знаете! Как честный человек вы обязаны ко мне переехать.
Я глотнул чаю. Поставил кружку на стол. Поднялся. Вышел из кабинета. Я был как будто пьян.
8. Вечерний театр
Темнело. В доме напротив зажигались огни.
Мне принесли кофе. Но я его не пил. Я очень устал. После обеденного перерыва из меня будто душу вынули. Я стал равнодушен к своей судьбе, — так примерно.
Хотя и нет ни души, ни судьбы, это только в литературе они появляются, самый главный вымысел. Литература — сказка о реальности, придание реальности смысла и значения, прекрасного или ужасного, возвышенного, уродливого, хотя бы какого-нибудь; не смысл, тоска по смыслу. Любое слово, написанное на бумаге, произнесенное или скрытое — оправдание реальности.
Мне и самому темна эта мысль, я не хочу ее додумывать. Я сижу в кафе у окна. В доме напротив горит уже много огней. Электрических, а может быть, и газовых тоже, если у них газовые плиты, в этом доме. Мне безразлично, какие там плиты. Какие там живут люди. Я слишком представляю всех этих людей. Они толпятся передо мной, мне тесно с ними, я их прогоняю, они меня не слушают и стоят упрямо перед глазами. Вчера я звонил по номеру, который мне дал костоправ. “Анатолий Иванович”, — представился мне сухой голос. Он не захотел со мной встретиться, ограничился телефонным разговором. Расспросил, выслушал и дал рекомендации. И я готовился их исполнить.
Я сидел опустошенный перед черным кофе, он поблескивал, подрагивал, внизу проходила линия метро, и все здание подрагивало, вся улица, и черный кофе, который уже давно перестал пахнуть, остыл. Коснуться губами холодного кофе, все равно, что коснуться покойника. Жизни нет.
Около восьми я подозвал официанта и попросил счет.
Я перешел улицу и приблизился к зданию, которое наблюдал из окна кафе. За первым подъездом была черная полуподвальная дверь. Я позвонил в нее, и замок щелкнул, отворяясь. Слева от двери сидел охранник за низким школьным столом. Лампа освещала большие руки. Они лежали без дела. Кажется, он вообще не заметил, что я вошел. На всякий случай я остановился и сказал, что мне назначено.
— Арт-терапия, — зачем-то я уточнил.
— По коридору направо, — сказал он. И записал у себя в журнале: “арт-терпапия”. Ручка казалась спиченкой в его лапе. Но удивительно изящно он выписывал буквы. Легкие они у него выходили, стройные, но чуть-чуть непристойные, как подвыпившие слегка балерины, если можно представить таких.
— Гардероб у вас есть? — спросил я.
— Нету.
И я направился узким, бедным коридором.
В небольшом, десять рядов, зале освещена была только сцена. Я различил на ней дощатый пол и узкий длинный стол. За ним сидели двое, мужчина и женщина. Не знаю, видели ли они меня из круга света, ведь я стоял внизу, в темноте.
Они сидели молча за столом, не переговаривались, не двигались. Я даже подумал, не манекены ли это. Но женщина повернула вдруг голову и посмотрела сощурившись в темный провал зала.
Я направился к сцене тесным проходом. По правую руку, в зале, разглядел темную фигуру и приостановился. Женщина произнесла со сцены:
— Нельзя побыстрее? Ждем вас десять минут.
— Часы отстают, — отвечал я миролюбиво.
— Так поставьте их правильно. У нас почасовая оплата, между прочим.
Я почему-то ожидал, что доски сцены будут скрипеть под моими ногами, но они молчали, не выдавали. Я приблизился к столу, лампа висела над ним низко, сосредоточенно.
— Садитесь, — приказала женщина.
— Где?
— Мест много.
— Анатолий Иванович будет?
Она указала глазами в темный зал.
— Занятия по арт-терапии веду я. Анна Игнатьевна, к вашим услугам.
Она сидела с торца, а я устроился за длинную, свободную часть стола, лицом в зал. Плешивый, средних лет, мужчина был от меня по левую руку, но через стол, лицом к мне, спиной к черному провалу. Мне увиделось в этом его положении какое-то особенное спокойствие, устойчивость. Мне было бы неуютно иметь за спиной черный провал. Из которого смотрит на меня так никогда и не увиденный мной Анатолий Иванович.
— Вам успокоительное назначено? — спросила меня Анна Игнатьевна.
— Нет. Я его раньше принимал. В разных видах. Бесполезно. Тупею. Не могу работать. Даже детективы не могу смотреть. Путаюсь в сюжете, как в лабиринте. Переход улицы становится невыполнимой задачей.
— Очень хорошо, — сказала она. И обратилась к плешивому:
— Виктор.
Он сидел, погруженный в себя, в свое состояние, но на обращение женщины тут же отреагировал, вынул из кармана облатку с таблетками, выдавил одну на ладонь, рассмотрел с брезгливым любопытством, как я бы рассмотрел жука, и торопливо закинул таблетку в рот. Перед каждым из нас стояла бутылка с водой. Он отхлебнул из своей. Вытер ладонью мокрый рот.
Анна Игнатьевна тоже приняла таблетку. При этом лицо у нее было строгое и сосредоточенное. Затем она вынула из сумки очки в толстой черной оправе и насадила на узкий нос. Достала из сумки листочки, разгладила, распределила на три худосочные стопки. Одну подтолкнула через стол мне, другую — мужчине.
— Я читаю за Сафонову, — сказала мне. — Вы — за Алексея. Виктор, вы читаете ремарки.
— Сцена номер один, — прочитал Виктор унылым, замороженным голосом.
Подъезд. Дверь отворяется. Входит Алексей. Отряхивается от снега. Стучит ботинками в пол. Идет к лифту. Уборщица Сафонова возит шваброй, во влажном кафельном полу криво отражаются электрические лампы. Завидев Алексея, она оставляет работу. Стоит и наблюдает за ним, опершись на швабру. Он подходит к лифту и нажимает кнопку вызова.
С а ф о н о в а: Что-то не видно жены вашей с сыночком.
А л е к с е й: Они в отъезде.
С а ф о н о в а: В отпуске?
А л е к с е й: У жены отпуск, у сына каникулы.
С а ф о н о в а: Хорошие они у вас. Сынок вежливый, всегда поздоровается. Отличник.
А л е к с е й: Хорошист.
С а ф о н о в а: И супруга вежливая. Но строгая. Я ее Кристиной зову, про себя. Я всем жильцам прозвища придумала. И вам.
А л е к с е й (несколько раздраженно): Замечательно.
Алексей с тоской смотрит на лифт. Кнопка никак не зажигается. Такое ощущение, что лифт сломался и застрял. В тоже время слышны с верхних этажей гулкие голоса, смех, кашель. Алексей кажется человеком сдержанным. Но только потому так кажется, что он, как правило, отстранен от происходящего. Но если нет возможности отстраниться, уйти в себя, быть незаметным, не на виду, он раздражается почти мгновенно. Он продолжает быть вежливым, но очень краснеет, ему как будто жарко становиться.
— Мне что, краснеть в этом месте? — спросил я.
— Как хотите, — ответила Анна Игнатьевна и перешла тут же к своей реплике.
С а ф о н о в а: Я вас зову Джеймс про себя.
А л е к с е й: Почему? По аналогии с кем? С чем?
С а ф о н о в а: Вы как будто иностранец. Англичанин. Не похожи на наших. Можно, я и вслух буду вас звать Джеймс?
А л е к с е й: Джеймс Бонд, если угодно.
Лифт наконец-то начинает гудеть, едет, и Алексей веселеет.
С а ф о н о в а: Джеймс Бонд вам не подходит. (Подумав): Тогда я буду звать вас Николай.
А л е к с е й: Чем вас Алексей не устраивает?
С а ф о н о в а (задумчиво): Николай вам больше подходит.
Лифт отворяет двери. И из него с шумом вываливает толпа: несколько взрослых и детей. Собака. Алексей хочет войти в освободившийся лифт.
С а ф о н о в а: Погодите, я в лифте протру. Быстро, мгновенье. Натоптали по-черному.
Она суется в лифт со шваброй. Нажимает кнопку задержки, двери застопориваются.
С а ф о н о в а: А у меня сын пропал.
Алексей с тоской смотрит, как долго она трет крохотный лифт; Сафонова явно тянет время, хочет задержать его возле себя, выговориться.
А л е к с е й (с нарастающим, едва сдерживаемым раздражением): В каком-то смысле я даже рад. Нет, мне жаль, и я думаю, он найдется скоро, ваш сын, но прямо скажем, за стеной стало гораздо тише. Я все никак не мог понять, почему, теперь ясно. Ничего не имею против вашего сына, но музыку он слушает убойную, у меня сердце болит от этого грохота. И рюмки в горке звенят и дрожат. Землетрясение, а не музыка.
С а ф о н о в а (обиженно): Еще неизвестно кто туда въедет, за стенку вашу. Еще такую музыку заведет, что о прежней как о райском пенье вспоминать будете.
А л е к с е й: Кто заведет? С какой стати?
С а ф о н о в а: Так продала я квартиру. Сына спасала. Он не в том смысле пропал, он денег проиграл много, его убивать начали, и сейчас еще не все заплатил, еще в долгу, но не убивают, он отрабатывает, хоть жизнь простили. Так что я теперь без квартиры, Николай, у соседки пока живу, пока разрешает, полы ей мою, еду варю, белье стираю, она инвалид, одна, ей скучно, надоем, выгонит, так и сказала, что выгонит, когда надоем.
Сафонова высказала наконец, что было на сердце. Дотерла полы в лифте и оставила кабину. Алексей вошел в лифт. Прежде чем двери закрылись, успел спросить и получить ответ.
А л е к с е й: А как вы сына своего зовете?
С а ф о н о в а: Ванечка.
— Следующая сцена, — сказал Виктор. И замолчал. Задумался над листком.
— Устали? — обеспокоилась Анна Игнатьевна.
— Да нет. Нормально.
— Я вижу, что устали. Давайте прервемся.
— Нет-нет, ни в коем случае! Я вас прошу, я только что интонацию нащупал.
Я раздраженно вмешался:
— Какая интонация? Вы же комментарии читаете. От автора.
— Думаете, у автора нет интонации? — обиделся Виктор.
— Для меня все эти комментарии — только инструкция. Пойди налево, затем — прямо. Тоже, что инструкция для сборки дивана. Возьмите гвоздь номер восемь, молоток номер шесть, бейте ровно.
— Вы говорите полную чушь, — холодно заметила Анна Игнатьевна. — и прекрасно это понимаете, просто хотите разозлить.
— Какая разница, с каким настроением вы будете гвозди заколачивать? — нервно вступил Виктор. — А в сцене настроение — важнейший фактор. Комментарий подсказывает не только направление движения, но и состояние. Смысл сцены раскрывает!
— Гвозди лучше с хорошим настроением заколачивать, чтоб не перекосило. — улыбнулся я.
— Чтоб не перекосило, надо опыт иметь! И только! — волновался Виктор.
— Разумеется, гвозди лучше с хорошим настроением заколачивать, — миролюбиво согласилась со мной Анна Игнатьевна.
— Особенно в гроб! — крикнул Виктор.
— Во что угодно, — мягко сказала ему Анна Игнатьевна. И обратилась ко мне. — Но в сцене иногда необходимо, что гвоздь пошел криво, чтобы человек расплакался, может быть.
— Конечно, — согласился я. — И тогда будет написано: пошел налево с плохим настроением. Споткнулся по дороге и расплакался. Это важно и нужно, я согласен. Но почему эту рекомендацию насчет настроения нужно читать с какой-то особенной интонацией? Можете объяснить?
— Чтобы до тебя дошло лучше, — глухо сказал Виктор.
— Успокойтесь, — попросила его Анна Игнатьевна. — Вы ему ничего не докажете. Он вас провоцирует. Выпейте еще таблетку и продолжайте чтение.
Виктор молчал. Смотрел остановившимся взглядом в листочек. Взял бутылку, отхлебнул воды. Таблетку пить не стал. Анна Игнатьевна ждала терпеливо. Он поставил локти на стол, взялся ладонями за виски, точно отгородился от нас ладонями, и начал чтение глухим, невыразительным голосом:
Алексей входит в подъезд, отряхивается от снега. Направляется к лифту и приостанавливается. Возле лифта появился домик. Почти как настоящий. С большим стеклянными окошком, за которым уютно горит свет. Фанерные стены покрашены снаружи, и окраска имитирует кирпичную кладку. Так что домик в первую секунду кажется совершенно настоящим, основательным.
Алексей заглядывает в окошко. Кресло. Тумбочка с телевизором. Роза в глиняном горшке. Половичок на полу. Но людей в домике нет, хотя горит свет, и чайник электрический закипает.
С а ф о н о в а (за спиной Алексея): Здравствуйте, Николай.
Алексей от неожиданности вздрагивает и отшатывается от окошка.
С а ф о н о в а: Любуетесь? Я и сама любуюсь. То внутри посижу, то наружу выйду поглядеть. Так мне нравится, прямо так бы и жила здесь.
А л е к с е й: Так это для вас домик соорудили? Значит, вы теперь у нас консьержка? С повышением. А полы теперь кто моет?
С а ф о н ов а: Полы мою по-прежнему. Деньги нельзя терять в моем положении.
А л е к се й: Рад за вас.
Алексей направляется к лифту, но Сафонова его останавливает.
С а ф о н о в а: У меня разговор к вам, Николай.
Алексей нажимает кнопку вызова лифта.
А л е к с е й: Я спешу, извините.
С а ф о н о в а: Я вас надолго не задержу.
Она стоит и смотрит на Алексея. Меж тем лифт подходит и открывает двери.
С а ф о н о в а: Про жизнь и смерть разговор.
Алексей: В абстрактном смысле или в конкретном?
Лифт закрывает двери, но Алексей вновь нажимает на кнопку, и двери разъезжаются.
С а ф о н о в а: В очень конкретном смысле.
Алексей смотрит на нее вопросительно.
С а ф о н о в а: Секретный разговор.
Лифт закрывает двери.
Виктор отнял ладони от висков, перевернул прочитанный листок. Отпил воды из бутылки.
— Все нормально? — спросила Анна Игнатьевна.
Он на ее вопрос не отвечал. Смотрел упорно в следующий листок. Очевидно, читал про себя, нащупывал интонацию. И голос у него изменился, когда он начал. Стал приглушенным.
Входя в домик, Алексей едва не смахивает чайник, но успевает подхватить, удержать.
С а ф о н о в а: Осторожно, горячий.
Видно, что Сафонова очень обеспокоена сохранностью своего хрупкого мирка.
С а ф о н о в а: В кресло садитесь, Николай.
А л е к се й: Не развалится оно подо мной?
С а ф о н о в а: Крепкое кресло, почти новое. Даша отдала из пятьдесят четвертой. Наши дети в одном классе учились, только ее дочка сейчас в Англии процветает, а мой совсем пропал. Ваши давно вам звонили?
А л е к с е й: Мы светские разговоры будем вести? Вы же про жизнь и смерть хотели?
С а ф о н о в а: Я про них и говорю, про жизнь и смерть.
Алексей смотри на Сафонову с тревогой. Слышно, как открывается дверь подъезда, кто-то входит. Сафонова задергивает занавеску на окне и включает телевизор. Чтоб посторонние уши слышали телевизор, а не разговор.
С а ф о н о в а: Когда они вам звонили?
А л е к с е й: В обед. Все в порядке. Сказали, что все отлично. С какой-то очень высокой горы катались.
С а ф о н о в а: Ну, слава богу! Рада за них, пусть здоровья набираются, пока мы тут с вами дела решаем.
А л е к с е й: Вы простите, конечно, но какие у нас с вами дела могут быть?
С а ф о н о в а: Вы правы, вы правы, где вы и где я, думаете я не понимаю? Места не знаю своего? Это все Ванечка, он все путает, ни сна, ни покоя от него, но не могу я в беде бросить кровиночку свою, поймите и вы, Николай.
Алексей молчит, смотрит на Сафонову настороженно. Телевизор бубнит.
С а ф о н о в а: Ванечка просил передать, что все будет хорошо с вашими, можете не волноваться.
А л е к с е й (волнуясь): Я и не волнуюсь.
С а ф о н о в а: Всего-то десять тысяч, они у вас есть, и не сказать, что последние.
Алексей удивленно приподнимает брови.
С а ф о н о в а: Не выдержал Ванечка, опять играть начал, это как наркотик, он говорит, избавиться невозможно, хотя знал, что нельзя выиграть, не дадут, знал, но не удержался, теперь должен десять тысяч евро, не отдаст, руки отрубят по локоть, сроку дали один день. Выручайте, Николай. До полуночи Ванечка ответ ждать будет.
В стекло с той стороны стучат, сдержанно, но требовательно. Сафонова успокоительно кивает Алексею, подходит к окошку, отгибает угол занавески, приподнимает раму со стеклом.
В а л ь я ж н ы й г о л о с: Голубушка, Алевтина здесь живет?
С а ф о н о в а: Как фамилия?
В а л ь я ж н ы й г о л о с: Фамилия мне неизвестна. К этому подъезду вчера подвозил.
С а ф о н о в а: Алевтины не знаю.
В а л ь я ж н ы й г о л о с: Думаешь, обманула старика?
С а ф о н о в а: Не знаю.
В а л ь я ж н ы й г о л о с: Сказала, что здесь живет, а сама, может, в Бибирево.
С а ф о н о в а: Не знаю.
В а л ь я ж н ы й г о л о с: Или, может, ее Ксюшей зовут? Живет у вас Ксюша?
С а ф о н о в а: Не знаю.
В а л ь я ж н ы й г о л о с: Что ж ты, голубушка, сидишь и ничего не знаешь?
С а ф о н о в а: Не знаю.
Сафонова опускает раму и расправляет занавеску. Делает телевизор громче. Поворачивается к Алексею.
С а ф о н о в а: Он сказал, что если до полуночи вы согласия не дадите, он ваших живыми не отпустит.
А л е к с е й: Я с ними в обед разговаривал. Они с горы катались.
Сафонова молчит.
А л е к с е й: Где ваш Ванечка находится?
С а ф о н о в а: Не знаю, милый.
А л е к с е й: Он по телефону с вами разговаривал?
С а ф о н о в а: Нет, мой хороший, письмо он мне прислал, утром нашла в почтовом ящике.
А л е к с е й: Покажите.
С а ф о н о в а: Не могу. Сожгла. Как велено было.
А л е к с е й: На бумаге письмо было?
С а ф о н о в а: А на чем же?
Алексей достает мобильник и набирает номер. Номер не отвечает. Алексей отключает телефон. Смотрит внимательно на Сафонову. Включает телефон.
А л е к с е й (набирая номер): Звоню в милицию.
С а ф о н о в а: Тогда вы их не увидите. Ванечка просил передать, что ни живыми не увидите, ни мертвыми. Ему терять нечего, так он просил передать.
Алексей отключает телефон и смотрит устало на Сафонову.
А л е к с е й: Больше ничего он не просил передать?
С а ф о н о в а: Больше ничего.
А л е к с е й: А как он узнает, согласился я или нет?
С а ф о н о в а: Если я до полуночи на подоконник герань поставлю, значит, вы согласны.
А л е к с е й: На подоконник?
С а ф о н о в а: В кухне.
А л е к с е й: А если я не соглашусь?
С а ф о н о в а: Значит, я герань не поставлю.
А л е к с е й: С чего Ванечка ваш решил, что у меня есть такие деньги в наличии?
С а ф о н о в а: Моя вина, Николай. Не казните, я ему проговорилась, что у вас лежать десять тысяч теще на операцию, так как в любой момент понадобиться могут.
А л е к с е й: Откуда бы вам знать такие подробности? Я, кажется, с вами не делился.
С а ф о н о в а: Со мной не делились, с кем-нибудь другим делились. Я, Николай, много чего про людей знаю. Хотя это и лишнее, спокойнее не знать.
Раздается стук в стекло, настойчивый, но сдержанный. Сафонова оказывается у окна, отгибает угол занавески, приподнимает раму.
В а л ь я ж н ы й г о л о с: Голубушка, я вот что подумал. Я тебе ее опишу. Высокая, с меня практически ростом. Но это, конечно, на каблуках. Рыжая, веселая и глаза голубые. В какой она квартире живет?
Сафонова: Не знаю.
В а л ь я ж н ы й г о л о с: Зачем здесь сидишь тогда?
С а ф о н о в а (задумчиво): Погоди, погоди! Рыжая? С голубыми глазами?
В а л ь я ж н ы й г о л о с (с надеждой): Веселая.
С а ф о н о в а: Есть у нее такая привычка: кончик носа трогать, когда задумывается?
В а л ь я ж н ы й г о л о с: Знаешь все-таки! Ты моя красавица…
С а ф о н о в а: Она на Фрунзенской набережной живет.
В а л ь я ж н ы й г о л о с: Точно?
С а ф о н о в а: У меня там подруга, в сотом доме, я в лифте ехала с рыжей вашей.
В а л ь я ж н ы й г о л о с: Уверены?
С а ф о н о в а: У нее мобильник красного цвета.
В а л ь я ж н ы й г о л о с: Ты моя красавица!
Сафонова опускает раму, расправляет занавеску. Поворачивается к Алексею.
А л е к с е й: Рыжая здесь живет. В семьдесят третьей.
С а ф о н о в а: Она просила не говорить. Какое ваше решение, Николай?
Алексей молчит. Смотрит в телевизор.
А л е к с е й: А как же вы ему деньги доставите?
С а ф о н о в а: В листочке была инструкция.
А л е к с е й: Сложная инструкция?
С а ф о н о в а: Не простая.
А л е к с е й: Ничего не перепутаете?
С а ф о н о в а: У меня память в порядке.
Алексей молчит. Вертит в руках мобильник.
С а ф о н о в а: Бегу ставить герань?
Алексей разглядывает Сафонову долгим взглядом.
А л е к с е й: Я подумаю.
С а ф о н о в а: Конечно.
Алексей поднимается. Сафонова придерживает за спинку покачнувшееся кресло.
С а ф о н о в а: Осторожнее.
Квартира Алексея.
— Секунду, — останови я Виктора. — одну секунду. Давайте прервемся.
— Только я интонацию нащупал, — пробормотал недовольно Виктор, не подымая головы от листков.
— У меня ноги затекли, — пожаловался я.
Я поднялся из-за стола. Вышел на авансцену. Различил в седьмом ряду темную фигуру.
— Интересно, — сказал я, — кто написал эту дурацкую пьесу?
За спиной молчали. И человек в зале молчал.
— Сергей, вернитесь, пожалуйста, за стол, — попросила Анна Игнатьевна.
— Я лучше домой вернусь.
— Осталось совсем немного. Дочитаем и пойдете домой.
— А что вы дома делать будете? — поинтересовался Виктор.
— Спать.
Я обернулся. Он сидел за столом вполоборота ко мне. Сообщил:
— А я буду есть. У меня пельмени в холодильнике.
— Домашние? — спросила Анна Игнатьевна.
— Покупные.
— А я хочу, чтобы мне деньги вернули за этот дебильный сеанс арт-терапии, — сказал я человеку в зале. Но он не отреагировал.
— Я вам верну деньги, — сказала Анна Игнатьевна. — Если скажете после читки, что не помогло, верну.
— Даете слово?
— Честное слово. Говорю при свидетелях.
— Вашим свидетелям доверия нету, — заметил я. Но от авансцены отошел и вернулся к столу.
Усевшись и поглядев в темный зал, я сказал:
— Я понял, что мне напоминает наша посиделка. Тайную Вечерю. Из-за длинного стола, наверно.
— Без Христа Тайной Вечери быть не может, — не согласилась Анна Игнатьевна.
— Он здесь, — сказал Виктор дрогнувшим голосом. — Он всегда здесь.
— Читайте лучше текст, — взмолился я.
— Да, Виктор, пожалуйста.
— С какой тут интонацией надо?
— Читайте размеренно. Холодно. Как можно отстраненнее от происходящего.
Квартира Алексея. Гостиная. Алексей сидит на диване и смотрит в телевизор. Глаза устремлены в телевизор, но происходящего там не видят. Алексей погружен в свои мысли. На журнальном столике перед ним — две телефонные трубки. Мобильный телефон и стационарный. Мобильный вдруг звонит, и Алексей его хватает. Видит в окошечке имя звонящего, и возбуждение в его лице гаснет. Он разочарованно нажимает кнопку и подносит трубку к уху.
А л е к с е й (с паузами, в которых выслушивает собеседника): Что? За какой месяц отчет? Разумеется, есть. Да. Посмотри внимательно. Очень хорошо. Я рад. На здоровье.
Алексей отключает телефон. Вновь включает. Набирает номер. Долго прислушивается к гудкам в трубке. Отключает. Смотрит на часы. Одиннадцать тридцать. По телевизору идут новости. Экономические, криминальные, погода. Алексей хватает пульт с дивана и отключает телевизор. Смотрит на часы. Берет трубку стационарного телефона, набирает номер. В это время звонит мобильный, Алексей видит в светящемся окошке имя абонента, хватает трубку.
А л е к с е й (возбужденно, с паузами на выслушивание собеседника): Але! Маша! Господи! Где вы? Как? Как? Как там Ленечка? Господи, как хорошо! Да нет, я просто волновался ужасно, звоню, никто не отвечает. А что за экскурсия? Я рад, очень. Очень. Ленечка пусть скажет пару слов. Здравствуй, парень. Как лыжи, освоил? Я и не сомневался. Маму слушайся, ладно? Трубочку ей передай. Конечно, соскучился, милая. Нет, я не голодный. Картошку варил. Обедаю на работе. Желудок в порядке. Не забываю. Спокойной ночи! Спокойной ночи. Ленечку поцелуй.
Алексей отключает трубку и с облегчением откидывается на спинку дивана. И тут он вспоминает о трубке стационарного телефона. Точнее, она сама ему о себе напоминает. Из нее доносится унылый голос.
С а ф о н о в а (голос из трубки): Я вас слушаю, говорите. Говорите, я вас слушаю.
Алексей подносит трубку к уху, хочет в нее что-то сказать, но передумывает и отключает телефон. Ложится навзничь на диван, руки закладывает за голову. Закрывает глаза. Большая стрелка догоняет маленькую, часы показывают полночь. Большая стрелка идет дальше. Первый час.
Виктор отложил прочитанный листок. Свинтил с бутылки крышку. Отпил воду. Посмотрел хмуро на меня. Он будто ждал от меня какой-то реакции, вопроса что ли. Смотрел и ждал.
— Интонацию не забудешь? — спросил я.
Он поставил локти на стол, пальцами сжал виски и продолжил:
Алексей гасит в прихожей свет и отворяет дверь квартиры. Падает с лестничной площадки полоса света. Алексей хочет переступить порог и замечает на полу под дверью белый плотный конверт. Он наклоняется за конвертом. Конверт незапечатан, и Алексей вытряхивает из него фотографию. На ней сняты трупы его жены и сына.
Виктор перевернул листок. За этим, последним, листком оказалась фотография, которую он подтолкнул ко мне. Она подлетела мгновенно по скользкой столешнице.
На снимке были тела мальчики и женщины, моего сына и моей жены, Миши и Вали. Они смотрели на меня остекленевшими мертвыми глазами. Валя лежала оскалившись, будто смеялась чему-то перед смертью. У Миши лицо было спокойное, умиротворенное.
Я взял фотографию и внимательно рассмотрел.
— Фотошоп, — сказал.
Они молчали. Я поднялся из-за стола. Я чувствовал их взгляды, когда спускался по трапу в зал и шел к выходу. Взгляды со сцены и взгляд из зала. Охранник не обратил на меня ни малейшего внимания.
В машине я достал мобильный. Руки дрожали.
Трубку взяла теща.
— Ольга Николаевна, как там мои? Могу я с Валей поговорить? Привет, Валь, как вы? А Мишка? Да нет, ничего, не голоден. Суп еще не съел. Просто.
Я отключил телефон. И заплакал.