Журнальный клуб Интелрос » Неволя » №41, 2014
Насилие против духа, унижение против свободы, тело против пропаганды – несмотря на постоянный запрос публики на развлечения, современное искусство занимается важнейшими вещами. Муки человеческого тела, испытываемые ради мифических выгод и воображаемых ценностей общества – один из важнейших сюжетов искусства, беспрерывно подвергающегося давлению со стороны власти: та постоянно пытается использовать его возможности в своих целях.
21 июня 1914 года умерла баронесса Берта фон Зутнер, бывший личный секретарь Альфреда Нобеля и знаменитая пацифистка. Тираж ее книги «Долой оружие!» составлял более 400 000 экземпляров.
Европейские газеты много писали о покойной – в отличие от оставшегося практически незамеченным официального визита, начавшегося 25 июня. В Боснию прибыли наследник австрийского престола Франц-Фердинанд и его жена Софи. С последствиями их путешествия мир не в состоянии разобраться до сих пор. Но уже в день смерти наследника газеты начали впадать в ура-патриотический тон, призывая сплотиться вокруг трона ради «блеска короны и чести империи».
Следуя этим призывам (а во вражеском стане – тем же лозунгам, но с противоположным вектором), в следующие четыре года в мире погибло более 17 млн человек, еще 20 млн были искалечены. Война велась даже в Иерусалиме – об этой забытой странице истории напомнила выставка «Закат мира» в Еврейском музее Вены, посвященная участию австрийских евреев в Первой мировой войне. Всего в австрийской столице в 2014 году открыли с десяток экспозиций, посвященных катастрофе столетней давности. Так, служба федерального канцлера рассказывает об особой роли в войне печатной пропаганды, прежде всего газетной: сто лет назад ее могущество стало восприниматься как оружие, никогда не стреляющее холостыми. Именно слова окутывают сознание человека, заставляя его беспрекословно выполнять самые нелепые приказы.
В Парадном зале Национальной библиотеке Австрии показали выставку «К моим народам!». Ее название повторяет название манифеста кайзера Франца-Иосифа об объявлении войны, распространенного в свое время в тысячах экземпляров по всей империи в виде афиш. Основой выставки стало военное собрание бывшей придворной библиотеки. Уже летом 1914-го ее директор Йозеф Риттер фон Карабечек озаботился собиранием коллекции, которая должна была запечатлеть скорую победу австрийского духа. К моменту распада австро-венгерской империи коллекция насчитывала более 52 000 плакатов и литературных текстов, а также открытки полевой почты и другие архивные документы. Одних лишь фотографий оказалось более 30 000. Для выставки фотоснимки отобрали из 118 альбомов, выполненных специалистами так называемого «военного пресс-квартала», специального пропагандистского подразделения. Большая их часть показывается впервые, хотя ничего принципиально нового в них нет, сцены войны ужасны, с какой бы стороны фронта ты на них ни смотрел; во время противостояния журналисты обслуживают интересы своей родины, не задумываясь особенно над тем, в чем именно эти интересы состоят.
Не все документы на выставке датированы годами войны. Например, письмо, извещающее писателя Роберта Михеля о том, что его призовут в случае мобилизации, было отправлено адресату еще в ноябре 1912 года. Многие экспонаты до боли знакомы и жителям других стран – плакаты «Бойся шпионов!» и «Соберем деньги на подводную лодку», школьные сочинения на тему: «Каким образом я бы победил Англию». Детей в качестве инструмента пропаганды использовали по обе стороны фронта, в школах военные сюжеты становились частью программы по рисованию. В Вене показали, например, рисунок мальчика из Граца «Стрельба из орудий австрийского корабля»: страна еще имела выход к морю, но в данном случае, судя по всему, бомбардировке подвергся берег озера. Для милитаризации детского мышления масштаб не столь важен, как сам сюжет.
Особое место уделили на выставке рассказу о женских судьбах в годы войны. Женщины заместили на рабочих местах 8,5 миллиона мужчин, ушедших умирать неизвестно за что, они и сами служили в армии. На открытке «Железный цветок» изображена красавица со снарядом на плече: пришло время убивать, время рожать еще не наступило.
Представлен и рекламный плакат огромной военной выставки в венском народном парке Пратер, прошедшей в 1916 году. Она демонстрировала не подозревавшему о скором поражении населению трофеи, австрийскую артиллерию и корабли, а также бесчисленные военные киноленты. Строительством павильонов занимались 250 российских военнопленных, чьи имена сегодня вряд ли разыщешь даже в архивах, – и все ради того, чтобы представить Австро-Венгрию как «культурную нацию». Эта задача, сформулированная неизвестным интеллектуалом век назад, напоминает, каким талантом нужно обладать пропагандисту, чтобы ложь была большой, а наказание за нее – маленьким или вовсе никаким. А нынешняя выставка – о причудливости путей истории. То, что в 1914-м задумывалось как гимн величию империи, оказалось в итоге развернутым надгробным словом.
Перемена участи
Герой оказывается преступником, а признанный проигравшим вдруг объявляется победителем – подобная смена оценок в истории случается часто. Об этом напоминает и спектакль популярного режиссера Кэти Митчелл «Запретная зона», показанный на фестивале в Зальцбурге (в сезоне 2014/15 г. он вошел в репертуар берлинского театра Шаубюне, где также назван по-английски The Forbidden Zone).
Первая сцена «Запретной зоны» происходит в нью-йоркском метро в 1946 году. Девушка роняет сумку, из нее высыпаются разные мелочи. Солдат бросается на помощь, но симпатия оборачивается агрессией, едва в руки ему попадается немецкий железный крест. «Это моего деда» , – оправдывается девушка (обаятельная Дженни Кениг). «Чем он его заслужил?» – парирует солдат (Себастьян Пирхер).
Дальше действие начинает прыгать между странами и временами, сцены меняются со скоростью валютного курса при финансовом кризисе. 1915 год, бельгийский Ипр, тот самый, где немцы впервые применили отравляющий газ. США, химическая лаборатория, где этот газ исследуют после Второй мировой; исследования закрывают из-за их неактуальности. Вновь 1915-й, вилла немецкого ученого Фрица Габера (Феликс Рёмер похож на настоящего Габера), одного из отцов химического оружия. Три года спустя после рассказанных в спектакле событий Габер (1868–1934) получил Нобелевскую премию по химии – он разработал способ производства аммиака, что привело к появлению дешевых азотных удобрений. В 20-е он изобрел газ циклон, который позднее нацисты использовали в лагерях уничтожения.
Визуальные подробности спектакля впечатляют – и вагон нью-йоркской подземки, и даже сушилка для рук воссозданы с тщательностью фетишиста (художник Лиззи Клейчен). Но подавленный обилием фактуры драматург Дункан Макмиллан пытается разрешить накапливающиеся конфликты радикальными средствами, показывая то попытку изнасилования в метро (не удалась), то самоубийства. Счеты с жизнью сводят внучка Габера, чувствовавшая себя ответственной за деяния деда, и его жена, первая немецкая женщина-химик Клара Иммервар (Рут-Мари Крёгер), считавшая работу мужа преступной. В действительности смерть Иммервар так и осталась непроясненной, современникам о ней сообщила лишь короткая заметка в газете.
Трудно понять, каким именно видом искусства занимается при этом Митчелл – то ли кино в театре, то ли театром в кино. На огромном видеоэкране, с подработкой кадра под ранние цветные фильмы с их слегка выцветшим колоритом, онлайн показывают все детали происходящего. В итоге зрителям предлагается полноценный фильм, снятый тремя операторами, блестяще смонтированный и визуально интересный (видеорежиссер Лео Варнер). Публика наблюдает не только результат, но и сам процесс съемок. Все приемы, вроде падения самоубийцы не в пруд, а на приготовленную подушку, или имитации движения поезда в подземке при помощи обычного фонаря, обнажены и не скрываются. Во многом эта деконструкция творческого процесса, выпячивание его технической составляющей, уничтожает эмоции, техническое побеждает сострадание. Также и исследования Габера оказываются, на его взгляд, вне рамок гуманного, это лишь вопрос выбора, как именно свершится неизбежное. Смерть на войне привычное дело, и химическое оружие ничем не лучше или не хуже любого другого, считал Габер, видевший в ученом гражданина мира в мирное время и патриота в дни войны. История сыграла с ним злую шутку. По иронии судьбы сам Габер был евреем, при помощи созданного им газа циклон в концлагерях были уничтожены многие его родственники.
Еще один спектакль, показанный в Зальцбурге, – мировая премьера оперы «Шарлотта Саломон» современного французского композитора Анри Дальбави. Она посвящена еврейской художнице из Берлина, пытавшейся спастись от нацистов у французских родственников и погибшей в Освенциме. Работа над партитурой завершилась за несколько дней до начала репетиций.
В последние годы наследие Шарлотты Саломон (1917–1943) стало широко известно благодаря множеству выставок, ее работы показывали даже на последней «Документе» в Касселе, проходящей раз в пять лет выставке, посвященной современному искусству: выше признания для художника прошлого не существует.
При жизни же Саломон дела обстояли иначе. Несмотря на еврейское происхождение, девушке удалось поступить в высшую художественную школу в Берлине (отец, врач-еврей, был участником Первой мировой и подпадал под действие так называемых «привилегий для ветеранов», облегчавших положение некоторых евреев при нацизме). Но ее победу на учебном конкурсе аннулировали из-за происхождения. После этого Шарлотта бросила учебу.
Попытки ассимиляции обернулись трагедией, общество, к которому она и ее семья принадлежали от рождения, вдруг решило вычеркнуть из своей истории миллионы людей. Большинство графических работ Саломон создала в конце 30-х – начале 40-х. Сохранилось более 1300 гуашей. В них рассказана история жизни, описан роман Шарлотты с учителем пения мачехи (в которую падчерица и сама была влюблена), пережитое в Берлине после прихода к власти нацистов, жизнь в изгнании на Лазурном Берегу, где обосновались бабушка с дедушкой, пребывание во французском концлагере Гюрс, куда Саломонов интернировали как евреев.
796 листов она пронумеровала в определенной последовательности, озаглавив «Жизнь? Или театр?». Рисунки сопровождаются текстами, вписанными в общую композицию, отчего листы становятся похожи на огромный драматический комикс, выглядят как готовая пьеса или киносценарий. Здесь часто приводятся названия музыкальных произведений, подходящие к тем или иным фрагментам, словно автор думал о постановке на сюжет собственной жизни. Сегодня эти гуаши хранятся в Еврейском музее Амстердама.
Такая судьба – еще один аргумент сторонников утверждения Адорно о невозможности поэзии после Освенцима. Она способна подавить любого либреттиста. Так и случилось: композитору пришлось отказаться от первой версии, а следом и от первого либреттиста, слишком буквально занявшегося описанием судьбы Саломон, итоговый текст появился лишь за девять месяцев до премьеры.
Либретто Барбары Хонигман фокусируется на истории первой любви к отъявленному эгоцентрику Амадеусу Даберлону (его поет канадский тенор Фредерик Антун) и на истории семьи. Мать и бабушка Шарлотты кончают жизнь самоубийством. Вероятно, эта двойственность определила раздвоение образа самой Шарлотты, причем не только визуальное, но и языковое: в спектакле Люка Бонди ее играет блистательный дуэт – драматическая актриса Йоханна Вокалек из венского Бургтеатра и французская меццо-сопрано Марианна Кребасса.
Сцена разбита на 12 больших и малых комнат-пространств, где разыгрываются быстро меняющиеся сценки (художник Йоханнес Шюц много работал с Юргеном Гошем и Роландом Шиммельпфеннигом). На белые стены проецируются вдохновленные экспрессионистами и приближающиеся к комиксу работы Саломон – иногда кажется, что музыка Дальбави больше в диалоге с ними, чем с либретто, прозаические фрагменты в котором порой угрожают звуковому пространству. В какой-то момент перегородки исчезают, вытянутая в длину сцена оказывается залита светом. Ясности взгляда соответствует ясность музыки, построенной одновременно на принципах тональности и атональности. Здесь много цитат начиная с эпохи Баха и Шуберта, как переработанных, так и прямых, – например, арию L’amour из «Кармен» Бизе, которую поет мачеха Паулинка (меццо-сопрано Анаик Морель), можно услышать и живьем, и в исторической записи (мачеха Саломон была известной певицей, ее голос сохранили пластинки), звучат и еврейские мотивы, и нацистские мелодии: для хора штурмовиков композитор создал впечатляющий хорал.
Опера не рассказывает о финале жизни Саломон, появляющийся в виде титров текст не полон. В 1943-м она вышла замуж за австрийского врача Александра Наглера. Вскоре добропорядочные французские граждане выдали молодоженов гестаповцам, пару арестовали и депортировали сперва в Дранси, а затем в Освенцим. Вероятнее, сразу же по прибытии Шарлотту отправили в газовую камеру. Она была на пятом месяце беременности.
От рассказа об отдельно взятой судьбе искусство рано или поздно переходит к рассказу о человеке в целом, о теле, на долю которого выпадает так много.
В Женеве после реставрации открылся Музей Красного Креста и Красного Полумесяца. Первая выставка, которую показывает организация, занимающаяся помощью заключенным и пленным по разные стороны фронтов, подготовлена вместе с женевским Музеем современного искусства. Она называется «Слишком человеческое», почти как книга Фридриха Ницше «Человеческое, слишком человеческое». Главной темой стало искусство в XX–XXI веке и человеческое страдание.
Последнее столетие, выступающее главным поставщиком замешанных на насилии артефактов, не оставит без работы многие поколения кураторов. Войны и концлагеря, насилие государственное и «эффект исполнителя», мучения ради стремления выпытать чужие тайну и безо всякого смысла… Прежде чем уйти с исторической сцены, эпоха Просвещения решила, кажется, громко хлопнуть дверью и показать, что жестокость и насилие – одни из главных свойств человеческой природы. В этом убеждает выставка, собравшая работы Пабло Пикассо и Бернара Бюффе, Она Кавары и Сигалит Ландау.
Здесь работы тех, для кого война и заточение – не умозрительный, но личный опыт тех, кто воевал или скрывался от нацистов, был арестован и погиб в концлагере, как Шарлотта Саломон или Феликс Нусбаум, и тех, кто сумел выжить, как Зоран Музич или Николай Гетман. Работы из гулаговского цикла Гетмана (1917–2004), харьковского художника, прошедшего войну и арестованного уже в октябре 1945-го за «антисоветскую пропаганду и агитацию» (почти семь лет он отсидел на Чукотке), мало кому известны в современной России, хотя в свое время их ценил Солженицын. Эти картины могут восприниматься как иллюстрации к рассказам Шаламова, например, «Наказания мошкарой», где обнаженный человек в летней тундре привязан к дереву, или «Покойницкая в ГУЛАГе»: к телам погибших прикрепляют таблички с номерами. Но чаще они выглядят метафорой лагерного ужаса, будь то «Побег» или «Реабилитированный». После нескольких выставок в Америке многие картины Гетмана купил американский фонд The Heritage. Наследие же Нусбаума постоянно выставляют европейские музеи.
Как секс и деньги, насилие – важнейший cюжет для современного искусства. Истерзанные, искаженные болью тела у Луизы Буржуа, фрагменты человеческих тел в скульптурах братьев Джейка и Диноса Чепменов напоминают порой репортажи о войнах и террористических атаках из вечерних теленовостей. А обнаженная женщина, крутящая на пляже хулахуп из колючей проволоки (Сигалит Ландау выступила моделью собственного видеофильма) – напоминание не только о лагерях, но и о мужестве исследующего боль на собственном теле. Но не менее сильна и фигура умолчания, как на фотографиях живущего в Нью-Йорке чилийца Альфредо Джаара. Во время бойни в Руанде в 1994 году, когда погибло более миллиона человек, он отснял тысячи снимков. Но известность получили те, где изображена лишь природа: лесная дорога, поле, проплывающее над деревом облако. Это места, где прежде уничтожали людей. Сегодня о геноциде здесь не напоминает ничего, память выглядит ветреной, как погода на море. Трудно понять, сколько в этом стремлении забыть типично человеческого, а сколько – специфики массмедиа, предпочитающих даты и юбилеи реальным проблемам. Но, даже если не стирать наутро вчерашние новости, природа зла – последнее, чем должны заниматься газеты и телевидение. Страдание для них лишь сюжет, обдумывать который предстоит философам и художникам. Максимум, на что способны массмедиа, – это оправдать страдание ради некой высшей цели. Правда, заниматься этим журналисты предпочитают обычно на чужих примерах. Их можно понять.
Отношение к страданию в ХХ веке претерпело радикальные изменения. Искусство воспринимало его как индивидуальный, уникальный опыт, связанный прежде всего с религиозным переживанием, сегодня же он стал безличным, массовым. Его стало так много, что он уже не поддается не только осмыслению, но даже фиксации. Художник вынужден сам выступать в роли истязаемой жертвы, добровольное страдание оказывается возможностью разделить чужую боль, впустить ее в себя, приблизиться к мышлению жертвы. В этих обстоятельствах невозможно говорить о страдании как искуплении, оно лишается религиозного подтекста и становится лишенным всякого смысла мучением живого, издевательством и унижением. Боль обессмысливается, едва она деперсонализируется, превращается в безымянное средство управления, вид коммуникации, лишенный своей главной задачи - коммуницировать. Оказавшись вне поля религиозного мифа, боль претендует на самоценность, превращаясь – по крайней мере для палача – в источник наслаждения.
Меняется и представление о произведении искусства. Артефактом становится сама биография художника – арестованного без обвинения, бесследно исчезнувшего в лагерях, убитого в газовой камере. Но те, кто насильственно присваивает себе роль автора, обычно избегают софитов.