Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Неволя » №33, 2013

Максим Громов
Твой дом – тюрьма

Акцию протеста, прошедшую в Минздраве 2 августа 2004 года, мы действительно хорошо спланировали. Хотя придумать и провести – далеко не совсем одно и то же. Во время проведения акции там было больше импровизации. Ведь любая акция подобного рода рассчитана на общественность, и преподнести ее в лучшем виде, чтобы всем было максимально понятно, – это задача участников акции. Как задача импровизированного театра пантомимы довести до публики содержание спектакля, чтобы даже ребенку понятно было, все происходящее на сцене. Так и мы четко, доступно и понятно тогда показали, почему собрались здесь. Куда и к чему ведет этот закон, для и без того сокращающегося населения РФ.

Наступил день одновременно второго и третьего слушания в Госдуме РФ проекта Зурабовского федерального закона № 122.

 

Мы, разделившись на три группы, ровно к одиннадцати часам подошли к дверям министерства. Нас было около тридцати человек.

Посмотрев, все ли нацболы на месте, я, одетый в форму МЧС, вошел в министерство. Ребята ринулись за мной. Мы подошли к вахте, и я сообщил сидящему за трибункой мужику, что это учения МЧС. Отрабатываем эвакуацию работников в условиях чрезвычайной ситуации. И пошел через турникет, вахтер, видимо, что-то хотел сказать мне, но тут все так же быстро посыпались через проходную.

После негромкого, но настойчивого стука я аккуратно вошел в 217-й кабинет на втором этаже. Милые и спокойные административные работницы готовились к обеденному перерыву. С порога я им сказал тихо: «Здравствуйте, без паники, извините, пожалуйста, но у нас учения МЧС, спуститесь вниз и отметьтесь там на санитарном посту». Одна из женщин, улыбаясь, сказала: «А нам такие штучки тоже дадут?» – и показала на наши респираторы. «Конечно, – ответил я, – только попросите».

Респираторы показались им необходимыми, ведь в известной книге, у кого не было противогазов, укладывали на носилки и отправляли на лекцию в медчасть. Эта веселая история въелась глубоко в подсознание большинства наших сограждан старше двадцати пяти лет. Поэтому наши действия не вызвали каких-либо сомнений в правильности наших поступков. Они знали главное, что они не читают газет, где подобные вещи пишут, соответственно воспринимают подобные вещи с юмором и пониманием.

 

Я взобрался на подоконник, открыл окно и тут же засыпал спокойный и ровный под окнами асфальт разлетевшимися листовками. «Отмена льгот – преступление против народа!» Внешняя группа уже была у дверей Минздрава и скандировала: «Зурабова в отставку! Нет отмене льгот!».

Вокруг толпились уже репортеры и жадно снимали все подряд. Было два или три канала и десятка два фотографов. Вокруг стояли еще просто журналисты с диктофонами и блокнотами.

Но об этом чуть ниже. А пока мы продолжали скандировать и, размахивая флагами, разбрасывать листовки.

Спустя час я решил перейти ко второй, более важной, части нашей акции. Я позвонил на третий этаж к Глобе-Михайленко, которому я дал второй портрет Путина. Анатолий сказал, что только что выбросил его. Достав из своего пакета портрет, я направился к окну. Встав коленками на подоконник, я не спеша высунулся из окна и, держа портрет над головой, громко закричал: «Долой престолонаследника!»

Со второго этажа не услышать меня стоящим внизу журналистам было бы сложно. Так же намеренно медленно я размахнулся и резко швырнул этот портрет с удивленным ликом президента Путина вниз, вдоль стены, чтоб никого случайно не зацепить. Щелкали фотовспышки, шумели проезжающие машины, но зрители на мгновение затихли. Вдруг обозначилась заметная пауза, портрет короткими рывками, как на замедленной съемке уплыл вниз. Все звуки слились в один всеобщий городской гул, который вдруг разорвал звон битого портретного стекла. После этой внезапной, непроизвольной, короткой, но емкой паузы снизу опять послышались громкий крик, гиканье и свист. Первым закричал и засвистел Веста, нацбол, который был старшим за группу поддержки внизу.

 

К этому времени внизу уже стоял наряд ППС милиции. Затем приехал еще наряд на газели, за ним – автобус с ОМОНом с митинга КПРФ. Там им все равно делать было нечего. Здоровые, сытые, крепкие с зас,ученными по локоть рукавами, вывалились они, покручивая и играя дубинками. И в ожидании следующих приказов.

С ними почти одновременно приехал в пилотке генерал милиции Козлов, который, подождав немного, отдал приказ сначала растолкать по машинам скандировавших ребят и женщин внизу, затем штурмовать нас. Солдаты с дубинками слегка пригнувшись побежали друг за другом гуськом в здание.

Нашу дверь омоновцы не смогли форсировать. Она просто не поддавалась. Ждать спасателей со спецснаряжением они, разумеется, не стали и поступили по-военному хитро. Оказывается, соседний кабинет № 219 был раньше такой же смежный, как наши два кабинета, и туда вела отдельная дверь, впоследствии забитая фанерой и заштукатуренная. Тут-то они и начали нас штурмовать, используя в качестве стенобитного орудия стремянку. Сделав в стене дыру, похожую на бойницу, примерно 40х50 см, они по очереди стали залезать внутрь и, побив каждого «для порядку» дубинками, стали вытаскивать из кабинета.

В комнате, куда нас втащили, проводился личный обыск каждого. Тут же нас опрашивали. Переписывая и проверяя данные, согласуя с изъятыми документами при обыске из карманов. Помню, как рядом стояла и улыбалась Лирка, говоря, что у меня на спине порвали в клочья майку.

Обыскав, они стали вытаскивать нас на улицу. Там погрузив всех в автобус, с гоготом, постукивая по спинам палками, повезли в Таганское ОВД. В ОВД, продержав всех в позе досмотра, как в фильмах про Чили во время военного переворота в сентябре 1973 года, еще минут десять, периодически нанося удары по спине и ногам, нас повели оформлять протоколы.

Меня встретил молодой дознаватель, который, сдерживаясь, начал допрос. Но пока ритуально доставал бумагу и раскладывал все на столе, между прочим задавал мне вопросы, что мы там устроили. Я объяснил про зурабовский закон, про ветеранов и инвалидов, про льготы…

И тут он внезапно заорал:

– А в чем виноват простой сержант, которому прострелили вы руку из строительного пистолета? А у него семья, мать, дети!

– Вы – сумасшедший, если верите в эту чушь, или никогда не видели в глаза строительного пистолета и понятия не имеете, как он действует.

Дальше я не стал ничего объяснять, а он понял, что меня развести на такой глупости нельзя. И продолжил допрос уже сдержанным голосом.

В отделении милиции нас продержали сутки. Ломали ребят. Именно тогда сломали двух ребят, кто участвовал в акции.

Один сознался мне сразу, подойдя прямо в отделении. «Макс, – тихо сказал он мне доверительно, – я тебя сдал, сказал, что всем командовал ты».

Другой косвенно и намеками дал понять спустя три месяца, но окончательно сознался уже только после моего освобождения. За что спасибо им обоим. Страшное дело, если веришь людям, которых искренне считаешь друзьями, а они, улыбаясь в глаза, творят страшные вещи против вас. Мне потом пришлось еще неоднократно столкнуться с подобными явлениями, но все это люди были чужие. А эти ребята – почти родные мне люди, сколько акций совместных за спиной! Я могу простить многое, и слабость, и предательство, в общем, наверное, нет такого греха, который нельзя простить, кроме лжи.

Напомню, пытали всех серьезно, пакеты на голову, непрерывные удары в пах… Много всего там было с ребятами.

Особенно поразил меня Сережа Ежов, которого, наверное, толком не били вообще никогда в жизни. Студент исторического факультета Рязанского университета, он выглядел по-детски наивно. Очень домашний ребенок из приличной семьи. Я как-то с недоверием отнесся к нему перед акцией, но впоследствии понял, что ошибался.

Из кабинета убоповцев он вышел просто никакой. Оглушенный и не понимающий, что происходит. Еле отвечал на вопросы, половину из которых просто не слышал.

Питерцы выстояли, как всегда, молодцами. Чемодан – матерый, уличный боец. Худенький, невысокий Олег Беспалов. Взгляды обоих просто исключали любую мысль об измене.

Когда уже стемнело, убоповцы вошли к нам в камеру, где все мы находились. Незадолго до этого парень из Рязани, Янов, сказал: «Давайте все сцепимся и больше никого не отдадим. Они ведь сейчас всех нас по очереди перебьют. Больше никого не отдадим».

Убоповцы потребовали меня. Ребята меня сразу вытеснили в самый тыл камеры. Сцепились в локтях. Убоповцы сказали, что сейчас пустят в камеру газ, на что в ответ грянул мой любимый «Варяг». Я был потрясен, был готов выйти из камеры, чтобы не навредить другим. Но меня не выпустили ребята.

Вышел дежурный по отделению офицер и сказал этим ментам «в штатском»: «Всё, выходите отсюда». Чечен начал что-то ему тихо, но резко выговаривать. «Всё, задолбали. Вон отсюда!» – вскипел дежурный. Убоповцы отступили, двери камеры захлопнули. Нас до утра оставили в покое.

 

На следующий день, 3 августа, часть из нас повезли в Таганский суд, где благополучно и осудили. Административный приговор был одна тысяча рублей штрафа. Это за мирную акцию, где не было сказано никому и грубого слова! Хотя материальный вред – заблокированные две входных двери стоимостью по три тысячи каждая (результат экспертизы) – как-то оправдывал такое решение. Мы не возражали и не собирались его оспаривать. Сергей Ежов, кстати, впоследствии даже успел оплатить штраф.

Тишина Гришу и Кленова Кирилла оставили дальше ломать в отделении. А нас, осудив, выпустили в зале суда.

Мы поехали к Тишину домой в Новогиреево. Поужинали и легли спать.

 

Утром позвонил телефон, и я взял трубку. Мол, это прокурор Петров, и отцу Григория надо прийти к нему, так как сын арестован. Я ответил, что отца Гриши нет и когда будет неизвестно. Голос спросил, когда передать повестку. Мол, сын его ждет, и пусть возьмет теплые вещи. Хорошо, говорю, позвоните через пару часов. Через некоторое время позвонил Анатолий, отец Григория. Я пересказал ему весь разговор. Анатолий сорвался на меня. Выругавшись, он приказал подробно расспросить у прокурора, что, где, куда нужно придти и где находится его сын.

Ругаться он умел, я, помню, вспотел, слушая его и понимая, каково ему сейчас.

Я так переволновался, что, после того как положил трубку, меня быстро сморил сон. Не знаю, сколько я проспал, час или около того, но уже в третий раз зачирикал телефон. Я поднял трубку, и тот же спокойный голос меня спросил: « Это опять вас беспокоит следователь Петров из прокуратуры, вы передали Анатолию Сергеевичу мою просьбу?» Опасаясь, как бы еще чего не натворить, я сразу сказал, что Анатолий просил подробно узнать что, как, куда и к кому подойти.

Он просто сказал: «А я тут у вас, возле дверей стою, заберите повестку, и там все подробно написано». И я поверил.

Я посмотрел в глазок: там метрах в четырех, возле лестничной площадки, стоял мужчина. Лица в глазок не рассмотришь, но видно было, что он стоит один. Дверь открывалась туговато, но, когда я открыл, из-за двери ввалил УБОП. Далее были и крики, и наручники, и порванный рот. Брюхатый подполковник положил меня лицом в пол, заломав руки.

Я боковым зрением видел, как он вытащил из моего заднего кармана паспорт с тремя сотенными бумажками. И, отправив все по своим разным карманам, не переставая держать меня за руки, что-то начал бормотать.

Через минуту подошел ко мне другой офицер, посмотрел на меня и встал мне на лицо обеими ногами. У меня в голове, помню, пронеслось, как в «Саше» Некрасова:

 

Так, победив после долгого боя,

Враг уже мертвого топчет героя…

 

Помню, как надо мной потом смеялись сокамерники. Мол, я забыл самое главное – в какой стране я живу. Откроешь дверь соседу, а получишь путевку пилить лес в Сибири, или строить БАМ до следующей жизни. «Вообще же тебе повезло, раньше ''не за что'' редко меньше восьми давали, а ты вон на пятерик съехал. Счастливчик!» – веселым и беззубым ртом хрипел старый зэк, похожий на ежа, а с ним гоготали глотки зэков помоложе. Мне тоже было смешно и весело от их добродушного смеха…

 

Минут через десять приехал вызванный убоповцами наряд милиции. Питерцев и Ежова передали им. Меня в наручниках четыре убоповца почетно подвели и посадили в свой огромный черный «мерседес». В наручниках я болтался на поворотах то в одну сторону, то в другую. Не то что я худой был, салон был внутри огромный, хоть в футбол играй.

Опера сели на заднем сиденье по бокам, один из них с переднего пассажирского места стал говорить: «Ну, что, Громов? Вот, Мишка позвонил Володе. Сказал, что нацболы совсем ох...ли. Разобраться надо… Ну, он к нам, конечно. К кому еще? Так что все теперь, считай, приехал. А предупреждали ведь…»

Лобовое – единственное почти не тонированное – стекло в автомобиле, открывало мне огромное небо. И я думал, как же моментально отчистилось будущее от былых проблем. От долгов и работ, от бытовой спокойной жизни, от разговоров с матерью и вопросов начальника. Как вдруг легко и просто сразу стало…

А где-то там меня ждала еще ничего не подозревавшая Машка, отправившая до сентября родителей на дачу, чтобы прожить этот месяц дома со мной… И ничего теперь больше нет и не существует, будто и не существовало никогда. Нет прошлого и нет будущего, а меня теперь как новорожденного, только упакованного в наручники вместо пеленок, будут носить и передавать из рук в руки, сажать из машины в машину, кормить, поить и обувать. Вот только любить не будут меня мои новые приемные родители. А только бить, унижать и попрекать с дикой ненавистью в глазах, которую в обычной жизни не встретишь.

Привезли всех оформлять в какое-то неизвестное мне отделение. Продержав там немного, нас в наручниках повели по кабинетам оформлять задержание.

Затем была прокуратура.

Там меня быстро опросил молодой дознаватель. Он предоставил мне адвокатшу. Молодая девушка была, по всей видимости, их человек. Она, поговорив со мной пару минут наедине и поприсутствовав на допросе, взяла с собой протокол допроса, вчерашнее решение суда с приговором и спросила, что сказать или передать и кому. Я, дав ей телефоны, попросил передать все ребятам. Больше этого приговора, как и протокола, я не видел, как и саму адвокатшу. Впоследствии ребята пытались ее разыскать, дабы забрать бумаги. Но ее, как водится, и след простыл.

И тут пришел в кабинет зашел фээсбэшник по прозвищу Чечен. Человек, ненавидящий нацболов, и, по всей видимости, сделавший нашу ликвидацию смыслом своей жизни.

Алимов сначала не понял, кто он такой, видимо, принял его за какого-то моего доброжелателя, который пришел меня выручать, и стал его выгонять из кабинета, пресекая попытки Чечена показать удостоверение. Но в конце концов Чечен что-то шепнул ему на ухо, и Алимов выпустил меня в коридор посидеть и поговорить с ним.

Он рассказывал мне зачем-то о разных ситуациях в Чечне, как арестовывал чеченцев с эмвэдэшными удостоверениями. Как изымал у них оружие вместе с этими удостоверениями. Говорят, он очень злился, что нацболы прозвали его Чеченом.

Впоследствии ребята как-то узнали его имя и фамилию – Андрей Асланов.

Чечена явно очень возбуждала война с нами. Он изучал нас, читал «Лимонки» и книги Лимонова. Видимо, посмотрев популярные тогда фильмы про террористов начала ХХ века, он себя чувствовал спасителем России или более того – спасителем Российской империи. Но он явно не просто вцепился после команды «фас», он не был заурядным исполнителем приказа.

После этого меня опять пригласил Алимов, мы немного поговорили с ним, он задал мне дежурный свой вопрос: кто нас финансирует? Он задавал мне этот вопрос многократно, всегда, когда появлялся, и постоянно недоверчиво мотал головой, говоря, что не может быть, чтобы мне никто не платил. И удивлялся, что я Лимонова покрываю, все равно уже сижу и буду сидеть много лет. Но я говорил правду, что делаю что-то, только отталкиваясь от своего мировоззрения, и поступаю так, потому что не могу иначе поступать.

 

Потом оттуда меня повезли сразу на суд по мере пресечения. Меня посадили офицер и сержант в белую рабочую «семерку», с полоской и мигалками на крыше. Они привычно стали расспрашивать, за что и почему. После краткого рассказа ожидаемо удивились. Мы скоротали дорогу, размышляя о последствиях зурабовского закона, и подъехали к суду. Там было все очень быстро. Что-то сказал прокурор, что-то адвокат. Судья меня спросила, считаю ли я себя виновным. Я, разумеется, ответил, что нет. Она кивнула и вышла. Через несколько минут женщина вышла сообщить мне, что считаюсь социально опасным и что у нее нет уверенности в моей добровольной явке в суд, а посему избрать меру пресечения… под стражей.

«Вам понятен приговор, подозреваемый?» Я кивнул, хотя что изменилось бы в моем положении, если бы мне не был понятен приговор и вообще не было понятно то действо, которое происходило здесь и заняло по времени едва ли более пятнадцати минут. Сначала мне показалось меньше, но в машине конвойные улыбнулись и сказали, что на административках дольше крестят, а тут за четверть часа управились. При выходе из суда меня встретил Фомич и ввернул пакет с колбасой, батоном и минералкой. Спасибо Сереге, это был уже вечер, а я со вчерашнего не пил и не ел. В принципе, жара стояла сильная конечно, под тридцать точно было, и есть особо не хотелось. А вот пить… Без питья было тяжеловато сидеть.

Один из ментов открыл мне дверь их жигуленка, и я залез в машину. Я наивно улыбнулся мысли, что как шефу открывают мне дверь. Менты вежливо сказали: «Садись, политический, поехали дальше». Я сел, понимая, что моя ухмылка была сквозь слезы, я уже не сомневался, что теперь двери передо мной будут открывать и закрывать в течение нескольких ближайших лет. Так оно и было. За отсиженные годы я так отвык от этого, что, даже заходя в туалет, забывал прикрыть за собой дверь.

 

Из суда нас отвезли на Петровку, 38. После тщательного обыска – сразу в душ, где дали кусок хозяйственного мыла. Затем за матрасом и в камеру.

Там я оказался в одной камере с коренным жителем Петровки, 38, по прозвищу Князь. Князь был весь в татуировках, почти слеп и передвигался фактически на ощупь. Из татуировок я хорошо запомнил у него морду кота с надписью «КОТ». Я знал, что это означает Коренной Обитатель Тюрьмы.

Я, познакомившись, сразу упал спать и просто провалился в сон. Я точно знал, что на централе плохо со сном и надо отоспаться здесь. Потом Князь начал меня расспрашивать, кто и что я.

Расспросив меня для виду, кто я, он сразу мне сказал, что сидел с моим другом Алексеем Тонких, когда его привезли за Касьянова, в которого попала Наташа Чернова в день выборов. Лешу взяли рядом с ней. И против них двоих выдвинули тогда обвинение. Но его выпустили через пару дней, Наташу освободили через три с половиной недели, 30 декабря 2003 года.

Спустя четыре месяца, после описываемых событий, в декабре четвертого, Леша с Наташей примут участие в захвате Администрации Президента в Большом Черкасском переулке и отправятся на три года в лагеря. Лешу Тонких так же будут постоянно гнобить в ШИЗО и Оренбуржском ЕПКТ. Наташа сядет тоже с ним за АП и после года СИЗО № 6 в Печатниках проведет еще два года в Можайской женской колонии.

Князь сказал, что Алексей подтвердил якобы, что Лимонов пидор. Я ответил ему, что Леша не мог такого сказать и это абсурдная ложь. Это и была оперская фишка, с которой я неоднократно впоследствии сталкивался. Князь после моего ответа перестал со мной разговаривать, ограничиваясь общими фразами. Да и не особо-то хотелось. Меня никто не допрашивал, и я так и проспал оба дня.

Честно говоря, Князь мне не очень понравился. Петровка, 38, – временный изолятор, там дольше двух-трех суток никого не держат. А Князь был явно коренным этой тюрьмы, и в баланду ему кидали куски мяса, ей-богу, величиной с кулак. Кидали ему в шлемку самую гущу, такого в вольных столовых не увидишь. В отличие от меня грешного, у меня юшка юшкой и была, и все можно было просто выпить, как овощной компот. И сам суп наваристым не был. Я только в лагере узнал почему. Это такая тюремно-лагерная хитрость приготовления пищи осужденным. Мясо и суп варятся отдельно, потом наструганное мясо добавляется в вегетарианский суп, а на мясном бульоне варится каша, куда добавляют сою (заключенные ее называют «вискас»), а все идет в меню как каша с мясом. Простым заключенным достается бульон, непростым заключенным достается гуща. Если кому из приличных арестантов достается лишний кусок мяса, над ним начинают сразу зло шутить, что, мол, угодил администрации. Регулярная хорошая пайка в течение продолжительного времени может даже вызвать серьезные подозрения и даже некоторые вопросы. В общем, мясо в тюрьме играет иногда очень серьезную роль.

Единственная польза от этой камеры – я узнал, что означает «телевизор» на камерном жаргоне. На стене, прямо над дубком, был железный ящик с тремя или четырьмя ячейками и двумя железными дверцами. Там обитатели камеры должны были хранить столовые принадлежности и продукты питания. Это и называлось «телевизор».

Князь попросил убрать в «телевизор» свою шлемку с кружкой, а я спросил, что такое «телевизор», и он мне показал.

Более мы с ним не общались, я читал камерные газеты и журналы, где, как во всех тюрьмах страны, самым приличным был «СПИД-ИНФО» полугодичной давности.

А Князь так и промолчал эти дни, хотя он был профессиональный стукач. Такие отбывают заключение в подобных ИВС и СИЗО. Он, конечно, не был таким монстром, как Леха-Сука, описанный Лимоновым в книге о Лефортовской тюрьме, но тоже делал свою работу, прощупывая первоходов. Я не уверен, но скорее всего там тоже стояли скрытые видеокамеры с микрофонами, по которым следователи, изучая подследственных, делали выводы, характеризуя их поведение и выискивая слабые места. Хотя такое ощущение у меня появилось после нахождения под круглосуточным наблюдением в лагерной тюрьме в Уфе.

На вторые сутки к нам подсадили моего тезку по имени Максим, с которым мы немного пообщались. Он тоже готовился к СИЗО, но был уверен, что его подставили и он скоро окажется на воле. По какому делу он шел, я постеснялся его спрашивать, да и не нужно было.

Через двое суток нас этапировали на централ.

 

С Петровки нас всех повезли на Матроску. Уже смеркалось. Нас быстро перевели из автозака в здание. Растасовав нас по сборкам, оставили так до утра. Мне досталась нежилая камера, которая была на ремонте. Где-то на первом этаже.

Из хаты напротив мне сразу загнали через хозбанду грев: суточную пайку хлеба, две пачки примы, спички, пачку чая – «слона», кипятильник, кружку, с полкило карамели и печенье.

Все это передали мне преступники. Изгои этого мира, который решил огородить их от себя массой заборов, дверей и решеток, запутав периметр в километры колючей проволоки, разных видов и типов. И оскалившись на них стволами автоматов, цепными псами и надзерателями. А вместе с ними и на меня.

По-моему, передали мне все это тяжелостатейники. С одним из обитателей этой камеры мне впоследствии довелось встретиться перед моим свиданием с адвокатом на сборке. Он прислушался к нашему разговору и, поняв, что мы политические, присмотревшись, вроде как признал меня и спросил, не мне ли они загоняли грев, и напомнил, что все пришло с его хаты. Он меня запомнил, так как стоял тогда у кормушки на шнифтах.

 

После некоторого общения он рассказал, что оспаривает большой срок. Что за статья, я тактично не стал спрашивать.

– Есть надежда?

– Не было б, не стал возиться, – усмехнулся он.

Был он человек с тихой интеллигентной внешностью, напоминал сотрудника какого-нибудь конструкторского бюро. На две трети седые волосы, чистый пиджачный костюм. Такой в камере держать достаточно сложно…

Хозбандиты тоже стали подтягиваться пообщаться и узнавать, кто и откуда заехал. Где-то рядом был, видимо, какой-то варочный цех, и они, облаченные в фартуки, колпаки и простые робы с черными и белыми бирками на груди, подошли к кормушке поговорить. Узнав, что я много писал для какой-то газеты и впоследствии смогу где-то о них написать, сразу стали изливать мне свои души и обиды. Уверен, что ни один прокурор не слышал столько за год инспекции тюрем. Невозможно рассказать даже малую часть услышанного мною тогда, только ощущение бесконечной и невыносимой боли полилось мне вдруг через кормушку. О лжи офицеров, обещающих который год УДО. О кидалове со стороны солдат, о тяжести тюремной лямки. О том, что их безвинно осудили и обманули, что кто-то скоро в итоге выйдет не потому что дисциплинирован, а потому что стучит на них, а им «стучать впадлу»…

В общем, все то, с чем я потом сталкивался ежедневно. Как лично, так и со слов других.

Хоть я еще и не оправился от своего потрясения, понимая, что я еще даже не начал отбывать свой срок, меня поразило все вдруг рассказанное несчастными, но серьезными и грубо напористыми лицами. Которые плакать и жаловаться, в общем, не привыкли. Говорили они мне не для того, чтобы я исправил все это, а для того, чтобы вынес все на белый свет.

Один молодой парень тоже выскочил и начал наигранным голосом жаловаться на правосудие.

– Уйди, шмыра, на тебе клейма, падла, негде ставить, не морочь парню голову, – взъелся на него пожилой зэк.

– Что? Я тоже хочу пожаловаться, не все вам страдание лить. Я, что ль, не страдаю, и у меня кровь красная…

– Уйди, сказал, а то все сейчас убедятся, какая у тебя кровь черная.

 

Выглядело это забавно, но было понимание того, что мужики говорят большей частью правду. Хотя хозбандитам всегда жилось проще и легче. И уж куда легче им было отбывать свой срок в СИЗО, а на такой тюрьме, как Матросская Тишина или Бутырская, там должно было быть все еще гораздо проще. Но тюрьма и неволя всегда останется неволей. И действительно никакое, даже самое приятное заключение не заменит воли. Даже самой грязной и холодной. Даже если некуда идти. Ведь даже бомжи, коих я видел немало, очень тоскуют по своим свалкам, вокзалам, рынкам и церквям. Нахваливая их и обсуждая, дружно ругая ментов, кто периодически их гоняет оттуда, и так же дружно вспоминая хорошую выпивку и любимых подруг. Неудивительно, что все зэки посвящают этой теме девяносто процентов всех разговоров…

 

Не помню, сколько я тогда слушал их – час, три или более того и сколько бы слушал еще. Но, видимо, из той же камеры, откуда мне загнали грев, зэки сказали им дать мне отдохнуть и поесть по-человечески. И не мешать мне особо разговорами. Просто один из хозбандитов, стоя у кормушки с этими строгачами, вдруг резко сказал всем: «Все, хорош парня мучить, дайте поспать, осмотреться и прийти в себя».

 

В камере шконки все были в известке и побелке, присесть толком не было возможности. Съев полпайки хлеба, пил всю ночь чай, удивляясь тому, что в России у преступников гораздо больше человечности, чем у многих простых сограждан. Преступники эти мне, совершенно незнакомому человеку, сразу оторвали от себя и передали человеческого тепла. Ведь чтобы мне тот же хлеб передать, кто-то отказался от своей пайки.

Спать на ржавых полосках шконок я не решился. Так и просидев остаток ночи на какой-то газетке, принесенной мною с Петровки.

Утром, грохнув тормозами, вошел солдат и повел меня на склад. Получать матрас и другие бытовые принадлежности.

 

После складов повели селить. Когда меня подвели к камере с номером 116, я услышал из-за дверей чей-то крик: «Тормоза!» Дверь открыли, и на меня уставилось с порога два десятка пар глаз, лысых голов и небритых лиц, венчавших сплошной частокол из голых тел. Через секунду меня обдал тошный, душный, измятый, как пар, воздух. Громкий гул, дым сигарет, перемешанный с густым запахом пота, затхлости, жареного лука с мясом, и лакировалось все уже привычным запахом параши, к которому я начал уже привыкать еще на Петровке.

Я стал продираться сквозь эти запахи и вспотевшие, обильно татуированные тела. Перешагивая через те же голые торсы, руки, ноги, к дубку. Следом за мной сразу агрессивно хлопнула дверь.

Весь пяточок между дубком и тормозами, примерно четыре на пять метра, был забит сидящими на кортках и на свернутых валиками матрасах арестантами. Количество их было сложно посчитать, по-моему, не менее двух десятков. Понятно, тратить силы на вдох и выдох было совсем необязательно. Кислорода, как и воздуха, в камере просто не было.

В коридоре-то было безумно жарко, но то, что творилось в хате, выше всякого описания.

Август месяц. На улице под тридцать. В камере, рассчитанной на двадцать восемь человек, находилось тогда около девяти десятков зэков. (Количество постоянно колебалось, в среднем от восьмидесяти шести до девяноста.)

Кто-то вовремя потеснился, и я, уронив свернутый пополам валиком матрас, фактически упал на него. Точнее, сел. Падать было некуда. Мутило, глаза резал дым.

Через несколько минут, пообвыкнув, я подтянулся к блатным.

Представился, объяснил суть своего уголовного дела, или «делюги», которое среди зэков еще называется «бедой». Они кивнули, мол, со временем обживешься и найдешь себе место. Выделили с общака трусы, носки, зубную щетку с пастой. Что-то еще по мелочи…

Теперь у меня появилась возможность осмотреться.

Слева и справа возвышались в два яруса нары. В центре стоял длинный стол – дубок. Венчала все высокая, состоявшая из тумбочек колонна. Сверху – телевизор. Под ней стояли свободные от суеты шныри, посматривающие за происходящим в хате. Иногда во время конфликтов подходили и гасили начинающийся конфликт в зачатке, урезонивая парней, избегали драк. Порядок был на высоте.

 

Камера была большая, двадцать восемь койкомест, расположенных на стальных двухъярусных шконках. Слева от входа сразу был умывальник из двух эмалированных раковин, над которым висел на высоте двух метров второй телевизор. Потом, в углу, шел сортир (тюремный сленг: «параша», чаще «дальняк»), с двумя башмаками.

За ограждающей «дальняк» от камеры метровой стенкой было полутораметровое пространство. Это место называется «окоп», там жил молодой пидор. Потом, боком к «параше», шли спаренные сваркой меж собой шконки, меж ними были натянуты «парашюты», из старых коней сплетенные гамаки. Такой же ряд шконок был на противоположной стороне камеры. Между шконками, почти на всем протяжении шел стол (дубок), с такими же длинными, как и стол, лавками по бокам.

Далее над столом стоял еще один телевизор. По бокам стояли два вентилятора, немного двигая эту тучу смога. На окнах сидели дорожники, перекрикиваясь с дорожниками из других камер. Тюрьма жила своей жизнью, и наша камера была частью этого организма.

 

«Дороги» – это система межкамерной связи, осуществляемой при помощи сплетенных из шерстяных и синтетических ниток канатных веревок. Шерстяные нитки брали из аккуратно расплетенных джемперов и носков, синтетические нитки брали из аккуратно расплетенных белых мешков из-под сахара. Это все долгая и кропотливая работа. Нитки получаются разной длины, особенно из мешковины. Бывают сантиметров двадцать – двадцать пять. Из мешка получаются их тысячи. Все их нужно аккуратно связать между собой в одну длинную нить. Потом через всю камеру шерстяные и синтетические нитки натягиваются по нескольку десятков жил, и их начинают сплетать. Синтетические нитки придают большую стойкость к трению о стены. Шерстяные нити делают их более прочными при натягивании. При рывке их порвать намного сложнее. Так получается «конь».

К «коню» привязывалось дорожником письмо или «кишка» (чулок или носок, куда набивались сигареты, продукты и подобные грузы).

От окна к окну каждый вечер забрасывается «конь», и груз или письмо («малява») передается эстафетой из камеры в камеру адресату.

Возле окон стояли шконки, нижний ярус которых занимали блатные. Над ними днем отдыхали, а ночью работали дорожники. Это было не случайно. Ночью наверху устраивалось что-то вроде почтового отделения, где разбиралась почта. Какие малявы оставались в хате адресованные арестантам, какие шли дальше. Все малявы, особенно с определенными метками, точковались, то есть учитывались, делать это обязаны были все дорожники и в каждой хате, ставя время прихода и отправки груза или малявы. Какие-то малявы серьезного значения, адресованные смотрящим лично, сразу передавались сверху вниз.

Сами «дороги», или почтовые «кони», снимаются на ночь. Но, если вдруг идет срочный цинк (сигнал, сообщение) днем и надо быстро что-то получить, дорожник подымается, делает «брос» в соседнюю хату, откуда идет эстафета, получает мульку и сразу будит смотрящего, который бодрствует также ночью, когда «дорога» открыта. Или делает брос дальше и передает сообщение в соседнюю камеру.

«Дороги» также служили и для передачи разных продуктов, сигарет нуждающимся арестантам. Или при подъеме общего в «котловые» хаты, откуда уже шли на коррупцию (подкуп надзирателей, офицеров, вплоть до начальника тюрьмы, потому что деньги во все времена также ходили по тюрьме), грев карцеров и многое другое, за счет чего жила тюрьма относительно спокойно, без пресс-хат, без беспредела следаков. Также можно было адресно передать другу или подельнику какие-то вещи, сигареты, продукты. Всякое бывает. Я несколько раз слал сигареты друзьям, упоминая в приложенной записке дорожникам: «шпана, в Х№*** (в хате такой-то) голь полная без сигарет, не сочтите за труд поддержать босоту, с благодарностью Х№***». Так же, бывало, переправлял продукты, чай, сахар, особенно когда Гришу Тишина только этапировали с малолетки на «пятерке». Все это забивалось в «кишки», матерчатые мешочки, привязывалось за оба конца вдоль «коня» и шло по «трассе» из камеры в камеру, доставляемые адресатам. Не зря дороги называют венами централов и тюрем. Есть «дороги» – есть жизнь, нет «дорог» – жизни нет, могила.

Со временем «конь» изнашивается, и его нужно уже снимать с трассы. Но он еще служит для других задач – в качестве бельевых веревок или для плетения тех же гамаков.

 

Сами дорожники обычно очень ответственные и внимательные люди. Это место еще и самое опасное в том смысле, что при шмонах надзиратели сразу бегут к дорожникам. Им необходимо срочно спустить все малявы в соседние хаты, вместе с «конями». Бывает, что они явно не успевают отправить их в другие хаты, и малявы прямо запечатанными съедают по нескольку штук, взяв горсточкой.

За спаленную маляву могли серьезно спросить, тем более если кто-то пострадает из-за этого. Например, ее пришпилят к делу, и она пойдет как доказательство виновности адресата или отправителя, давление на подельников и другая информация, которая даст возможность припаять еще несколько лет арестантам.

 

Сама камера была достаточно большая, забитая до отказа арестантами, которые были везде. Они торчали с нижних и верхних ярусов. Все вокруг двигалось и шевелилось, как в муравейнике. Бесконечно менялись спальными местами, одни вставали, другие ложились. За столом так же кишело все, пили чай или чифирь, кто-то ел, кто-то хлебал голую воду с конфетами, кто-то писал за «дубком» маляву, кто-то играл в нарды.

На пятачке также все шевелилось, кто стирался, кто мылся на умывальнике, кто-то на дальняке за ширмой издавал тяжелые запахи. Кто-то чинил одежду, пытаясь на выводе нитки иголкой не поранить соседа, кто-то плел «коней». Одновременно все курили, и мощный смог окутывал камеру. И все чередовали свои занятия с борьбой с бельевыми вшами. Кто-то бегал на дальняк и, поменяв там трусы, основательно начинал вычищать гнид, кто-то щелкал их, не снимая трусов, вывернув беспокоящий угол наизнанку.

На другом конце хаты бегали и суетились, летая с неимоверной скоростью, подобно мухам, шныри, что-то делая, готовя какую-то еду и варя чифирь блатным. Делали все, даже меняли пепельницы.

 

Второе, во что у меня уперлись глаза после беглого осмотра, это шумевший телевизор.

Телевизоры затягивали арестанты. Чаще это были проигравшие в карты. На централе игра кипела и игровых было достаточно в каждой камере. Кого-то просто разводили, в общем, прибегали к разным способам для улучшения быта заключенных. В некоторых хатах был только один телевизор, в некоторых несколько. У нас в камере у некоторых блатных телевизоры были прямо на нижней шконке, в ногах, их привязывали к дну второго яруса.

В камере всего было пять телевизоров, как я говорил, для всех два телевизора. Один в одном конце камеры со стороны окон, второй на противоположном, прямо над умывальником и тормозами. И три у блатных на шконках.

Телевизор, конечно, ценная штука в камере. Это было окно в другой мир. Сначала казалось, это тот самый мир, который меня только что отторгнул. Но, невольно посмотрев его пару дней, я понял, что я ничего с этим миром, который был на экране, общего не имел.

По большому счету здесь все смотрели МТV или Муз-ТВ. Телки, крали, сучки, самки и самятины и много всяких терминов и комментариев по поводу выступавших особей женского пола. А эти Бритни, Шакиры, Глюкозы, Виагры и другие глянцевые и однообразно блестящие фабричные стрелки и белки, которые хором повизгивали, постанывали и, скалясь, похрюкивали с экранов, раскрывая свои напомаженные рты, сверлили зрителя хищными взглядами в разных постановочных позах. Раздвигая и задирая ноги, они пинали всех смотрящих ниже пояса.

Всех этих особей женского пола обсуждала основная масса зэков. Видимо, исчерпав все и так немногочисленные темы, камерная масса цеплялась за увиденные, агрессивно выпирающие из-под коротких юбчонок задницы и лобки, прыгая в глаза из коробки телевизоров. Разгоряченные, они не могли оторваться от экранов и обсуждали все, от внешних достоинств до «светских» слухов. Кто за кого вышел замуж и кто с кем и чем занимается…

Даже бабушки Патрисия Каас, Мадонна или Пугачева не оставались незамеченными. Особенно когда последняя вышла выступать с каким то очередным молодым альфонсом – негритёнком из фабрики звезд, все порадовались за старушку. Предположив, что с Галкиным она, видимо, разошлась.

Не сомневаюсь, что девять кухонь из десяти в России заняты именно подобными разговорами. Но одно дело знать об этом, другое дело это вынужденно видеть и слышать.

 

Разговоры эти мне были не просто неприятны, тем более на фоне бессонных суток. Все это мне казалось каким-то адским, тяжелым, горячечным бредом, какой бывает вперемежку с явью или на грани пробуждения. И вокруг – обсуждающие, жилистые, накачанные, бритые, в одних трусах бандиты. Любой из них мог одним ударом сломать мне челюсть или отбить любой орган.

Чтобы не сойти с ума, я начал вспоминать известные мне стихотворения.

Я отвернулся от телевизора, спасаясь от мыслей, что меня посадили убить и я больше не обниму никогда девушки, не схвачу ее страстно руками за голову и не поцелую больше никогда…

Но наткнулся взглядом на хохочущие бритые «заточки» (лица) тюремных жителей.

Стихи помогли. Стало отпускать.

К вечеру следующего дня меня совсем отпустило, стихи стали прорываться из памяти. И забивать реальность. Иногда я перестал даже воспринимать окружающий мир и не слышал, что мне говорят. Зэки смеялись. Один сказал мне: «Ты общайся с другими, а то так башня съедет, и не заметишь. А у нас ё...нутых и так хватает, от них проблем в хате больше всего».

Привычка читать стихи впоследствии у меня закрепилась, и, когда я оказался в одиночках, стихи были лучшими моими друзьями после «Отче наш». Забытые стихи там строчку за строчкой я собирал, как пазлы. Вспоминались те стихи, которые я никогда и не учил, а просто частенько перечитывал или читал другим.

В итоге я вышел мало-мальски нормальным человеком, что не могло не радовать друзей. Но до этого было еще как до Луны.

И я стал искать себе подходящих собеседников, которые наверняка должны были быть и здесь. И нашел.

 

Валера был первым в моей жизни сокамерником, с которым я сошелся.

Он был татарин, москвич, но уроженец Казани, родители оттуда. Мусульманин, который, на удивление, носил православный крест. Крест был подарок от друга, и для него распятие было не атрибутом верующего, а символом страдания.

Валера объяснил, что была бы то плаха или гильотинка маленькая, одел бы и ее.

Профессиональный преступник, он был еще наркоман, за что и сидел. Чем он промышлял, я не стал спрашивать, а он не сказал. Похож на ворующего, но крепкий, видимо, и грабежом не брезговал, и всем, что приносит быстрый доход.

Так, видимо, и было.

 

Утром, проснувшись и уступив место следующему, он с усталым лицом позвал меня позавтракать. Чай с бутербродами из его колбасы и хлеба. Я сначала по привычке застеснялся, но, зная болезнь первоходов, он резко сказал: «Здесь никому ничего просто так не дают, запомни это. Если дают, то, значит, бери, не бойся. Ход наш, людской…» Я запомнил.

Нарезав колбасы, пока я заваривал чай, он, усталый и изможденный, присел. Я поднес кружки, он достал сахар, мы начали молча пить.

Пожевав немного, Валера сказал: «Жуткий сон приснился. Вкалываю себе дозу и вот-вот жду приход, и ломает. Вкалываю раз, два, пять, седьмой раз, и все обламывает кто-то. А оно уже вот-вот, вставить должно, чувствую, как идет по вене, но опять ломает. Еле очнулся».

Рассказывал он все это очень тяжело, переживая все по новой. Ломки у него кончились на днях, но еще, видимо, не до конца все вышло. Потом, поев, он немного развеселился. Мы заговорили о Китае, Лао Цзы, Конфуции, о китайской истории.

Он вспомнил китайские шахматы.

– Китайские шахматы вообще отдельная история. Два дворца, между ними река… Пешка бьет назад, конь в одних случаях бьет так и так, в других так и так. Голову сломаешь, иной принцип, все иное, живут и понимают все по-иному. Отношение к жизни, даже к кайфу. При этом они все не чужды простой наживы, взятки, сыто жрать и пить, но все это уравновешено глубочайшей философией и культом этого мировоззрения. Редкий человек не читал Конфуция, и, наверное, нет такого человека, кто не знает хоть одно его изречение. За ними будущее. В будущее можно с собой взять любой порок, любой грех, но только в том случае, если ты туда идешь с основами мироздания, и философия Лао Цзы спасет будущее чье угодно. У них это есть, у нас, русских, этого нет. Что ты хочешь, у них одной только государственности пять тысяч лет, всех переживут, как тараканы, и еще жить научат. А кто не научится, сгинет…

 

Более суток я протусовался на пятачке. Лишь ночью следующего дня меня положили на спальное место. На двух вплотную стоящих шконках я, завернутый в простыню, был седьмым или восьмым человеком. Хоть мужики все и здоровые были. Но, тем не менее, лежа на боку и особо не вздыхая, удалось уместиться и мне.

Я сам себе удивился, как умудрился выспаться там за шесть часов. Например, чтобы перевернуться с боку на бок, нужно было отжаться от шконки одной рукой. Потом, поменяв руки, так же опуститься на второй руке, другим боком. При этом необходимо было еще и простыню перекутать на другой бок. Освобожденное место сразу замыкалось. И приходилось опять протискиваться между телами. Сон сдабривался бельевыми вшами, которые упорно грызли все, особенно на трусах в паху.

 

Положенцем централа был Володя Питерский, который жил в этой хате. Когда я заехал сюда после сборки, Питерского не было. Он был тогда в ШИЗО. Через несколько дней он вошел в хату. Здоровенный, с внушительным видом и громким голосом бандит. Шумя и громко разговаривая, вошел он на следующий день в камеру и стал рассказывать о ШИЗО. Шныри засуетились и стали готовить что-то съестное. Один из них стал настраивать душ.

Душ в камере был в следующем виде. На дыру дальняка накидывалась деревянная решетка. Со стоящего рядом с дальняком рукомойника скручивался гусак и накидывался простой домашний душ, видимо, затянутый через баландеров или ментов (через «ноги»). Дальняк на централах везде затягивался занавесками, сшитыми где из простыней, где из так же затянутой клеенки, как в этой камере.

Поздоровавшись со всеми и обменявшись с братвой некоторыми поверхностными новостями, Питерский пошел принимать душ. Но тут произошел смешной конфуз. Только начал Володя мыться, как заскрипели тормоза. Молодой пацан, стоявший у крана «на стреме», сразу закрыл кран, выключив душ, тут же скрутил его и, вытянув из-за ширмы, сныкал его. Мужики столпились у входа. Вошли начальник тюрьмы и с ним еще несколько офицеров, сопровождая какого-то полковника с прокуратуры.

«Жалобы, вопросы, предложения?» – спросил работник прокуратуры. Кто-то что-то спросил по мелочи, а так вопросов не было. Полковник стал сам рассказывать, оттолкнувшись от вопроса. Как скоро будет хорошо жить после ремонта, который затеяли работники администрации. Что уберут скоро шубу со стен, что будет отдельно отгорожен дальняк и санузел. Что скоро в камере будет народу поменьше и другие блага цивилизации, о которых за несколько дней я уже успел забыть.

Россказни эти мы слушали минут пятнадцать-двадцать. В конце концов, полковник наговорился и стал сворачиваться.

Только захлопнулись тормоза, из-за ширмы просто вывалился Вова Питерский.

– Кому тут не терпелось вопросы задать? Делать нечего? Я тут только намылился, как тормоза зашумели, шланг пришлось отдать. Стою тут, как инженер Гусев, воды нет, весь намыленный. Тут еще этот говорить начал, что скоро уберет занавески. Я думал, что он сейчас подойдет. Отодвинет ширму и заглянет сюда. И тут я весь в мыле и голый.

Ругался он, шутя и смеясь, все зэки при этом тоже тихонько смеялись…

 

Здесь я впервые увидел, как один старый зэк, веселейший щипач, родом откуда-то с Кавказа, делает молодому зэку перед судом расческой и безопасной бритвой со спиленными пластмассовыми тормозами прическу.

Пластмассовые тормоза перед лезвиями станка спиливаются следующим образом. Из нитки плетется тонюсенький канатик – шнурок. Плетут его из трех жил ниток. Потом аккуратно его просовывают между лезвиями и путем трения просто перепиливают пластмассовый тормоз с двух сторон. В этом отношении самые хорошие станки – «ВIG» черный. Там этот тормоз вообще из металлической проволочки, и его аккуратненько можно сковырнуть заточкой (самодельным ножиком, чаще делавшимся из супинатора ботинок). Потом эту проволочку можно тоже пустить в быт и сделать, например, из нее крючок для занавески на шконку или иголку, что, говорят, делают спецы. В тюрьме обычно ничего не выкидывают. Использованные станки идут на «мойки», лезвия, которыми потом пользуются для резки бумаги, или стрижки ногтей, или для чего-то другого. Пластмассовые основания пойдут на вешалки в стенах, которые необходимы, чтобы вешать одежду и пакеты с предметами первой необходимости, вместо тумбочек, которым места в камере просто нет. Над каждым спальным местом по нескольку штук пакетов всегда торчало.

А дальше так же расческой, как и в парикмахерской, ведет по волосам нужное расстояние и вместо ножниц работает станком. Все гениальное просто. Только вот из зала суда на следующий день вышел не этот молодой заключенный, которому делали прическу, а старик, который стриг. Я попросился у его соседей на спальное место этого старика. Там жили коренные обитатели хаты, которые уже там сидели по шесть-десять месяцев. Они меня приняли, так как я много им рассказывал о разных исторических личностях вроде Мао Цзэдуна, Пол Пота, Че Геваре и Ленине. Им нравились эти истории, и теперь я их травил перед сном. Я это рассказывал на втором ярусе, и слышно было многим. Веселый парень, который в камере распускал свитера и мешки из-под сахара на нитки (без определенных навыков это очень сложно сделать) для «коней», мне тогда дал прозвище «Революция», которое пристало ко мне на все время заключения на Матроске и Бутырке.

 

Не обошлось и без косяков. У меня была совершенно глупая ситуация.

Обычно все столовые принадлежности, заключенные в переполненных хатах хранят в наволочках, которые натягиваются под столом в виде парусов и идут бесконечно вплотную друг к дружке. В камере оказался один работяга из чувашского города Канаш. Когда он узнал, что я вырос в Чебоксарах, он по-землячески предложил свою наволочку под мои столовые принадлежности. Я туда положил свою тарелку, кружку и ложку с пайкой. Однажды мы решили попить чай, и я на ощупь полез под стол за кружкой. До этого я лазил за сахаром и хлебом. Второй раз я, наверное, поленился отодвигать чье то тело (за столом все сидели так же плотно, как и спали), чтоб опять заглянуть под стол. И направил руку по привычному пути не глядя. Но тут случайно ошибся наволочкой и вытащил чужую кружку. Это была наволочка одного молодого таджика, который сидел рядом. Он жутко загоготал, еще чуть-чуть и меня бы объявили крысой, а это просто жуткое обвинение. Но ему что-то шепнул на ухо его рядом сидящий друг. И он не стал раскачивать базар, сказав только, чтобы я был аккуратнее и смотрел, куда сую руки.

«Аккуратнее, Макс, а то в чужой член упрешься и уедешь к пидору в окоп!» – сказал незло парень по имени Саша. Молчаливый, достаточно молодой зэк, первоход, но давно уже сидевший здесь, на централе.

Я тихонечко извинился, таджик кивнул, вопрос замяли.

Но я ощутил холодок по спине. Это, конечно, была еще не смерть, но таким холодом потянуло, что проняло до глубины мозга. Будто просто мимо, где-то рядом прошелестела сестра старухи с косой, которая ходит с клеймом позора. Тут как тут, и сразу выжигает на лбу клеймо на всю жизнь. Ведь смерть здесь как таковая не страшна, избавления от этой душной, потной и вшивой камеры, где легче наложить в штаны, чем дождаться очереди в туалет. А вот моральная смерть – это уже настоящий для меня, как и для многих, Ад. Пятно несмываемого постоянного позора, который никуда не уйдет.

И каждый может подойти и ударить или просто плюнуть. Многие заключенные успокаивают себя тем, что унижают других. Тешат свою душу, поиздевавшись над другим, веря, что, опустив кого-то ниже, сам становишься выше.

Поэтому в камере все следят за собой и другими, что накаляет еще сильнее атмосферу, и за этой духотой отношений духота и жара уходят на второстепенный план, и о них забываешь уже. Вот чем еще страшно заключение, и заключение не с простыми людьми, а с преступниками, с кем проводишь двадцать четыре часа в сутки. Измотанный, слабо соображающий, вынужденно общаешься с теми, кто по камерам слоняется с подросткового возраста. А есть и такие, кто отсидел больше, чем ты прожил. И ни одно движение, ни один вдох не пройдет незамеченным. Потому что все ваши движения так или иначе характеризуют вас, только это нужно уметь читать. Здесь через полгода начинаешь потихоньку понимать этот невольный язык жестов и вздохов, а через десять лет зэк поймет, что за человека конвой только вводит к нам в камеру.

И слова «не понравился сразу» или «что-то в нем не то» имеют гораздо большее значение, чем в вольной жизни.

 

В принципе, как мне потом объяснил Саша, за этот проступок с меня не могли спросить. Ошибка налицо, вытащил и поставил на стол. Но если бы таджик скотиной оказался, то мог и спросить тут же, сразу по зубам дать. Легко отделался, но и страшного ничего не было бы. Но в натуре, смотри, говорит, а то действительно засунешь руку, куда не следует и сразу окажешься там, где меньше всего хочешь оказаться. У тебя есть привычка о собственный х.. спотыкаться, неуклюжий ты. Привыкнешь со временем, понятное дело, но пока не привык, береги себя и свою жопу. Замену себе не найдешь.

В общем, пока не берись за ответственную работу, на дорогу тем более не лезь. Сиди пока ровно, осматривайся. А то я видел, уже к шнифтовым пытаешься прибиться. Не торопись, все успеешь, ты здесь надолго.

Но, думаю, дело еще и в том, что мой друг, Сергей Соловей, сидевший в свое время за захват башни Святого Петра в Риге и потом этапированный в Россию, освободился из самарской зоны уважаемым человеком. И за пару месяцев до моей посадки во время ввода в тольяттинскую колонию спецназа ФСИН ему позвонили знакомые заключенные и сообщили о своей беде. Сергей в свою очередь попросил депутата Госдумы Алксниса вступиться за заключенных, так как повода вводить туда спецназ не было. За это избавление от серьезных массовых избиений многих сотен заключенных его стали уважать еще больше. И очень авторитетные люди.

Так вот, он отзвонился к смотрящим за камерой авторитетным зэкам и подписался за меня. Ему пообещали, что со мной будет все нормально. Спасибо тебе за это, Сергей, огромное.

А Виктор Иминтович Алкснис также и меня спас впоследствии, когда я находился уже в лагере, но об этом я расскажу позже.

 

Первые тапки, которые загнали мне ребята с первой передачей, были тряпичные домашние тапочки. До этого я ходил по камере в ботинках на босу ногу. В носках было жарко, и в них сразу заводились вши. В кожаных ботинках бельевые вши не живут, как и вообще на коже. Так ботинки и носил на босу ногу, как сандалии. Две пары совершенно одинаковых ботинок купила мне и моему племяннику, который был уже одного роста со мной, моя мама. Купила она мне их перед поездкой в Литву. Я их надел, и через месяц-полтора сел в лукишкесскую тюрьму (следственный изолятор Лукишкес) в Вильнюсе за акцию протеста против визового режима для граждан России, ехавших в Калининград. Литовские чиновники снимали с поездов купивших билеты граждан России, не пуская домой.

Мы провели акцию в поезде на границе, были арестованы, а затем были этапированы сначала на централ в Вильнюсе, а после суда в Провенишкинский лагерь.

В лагере на прожарке мне ботинки сильно изуродовали, положив подошвой, видимо, на раскаленные стальные уголки, расположенные полосками над прожарочной печкой. От нагрева подошва расплавилась, сильно деформировалась и выглядела ужасно. Хотя я потом в ботинках ходил нормально, они не текли и были вполне пригодны для эксплуатации. Просто была изуродована подошва. Но красоваться мне там было не перед кем. Тем более в камерах тюрьмы и лагерного изолятора, куда посадили всех нацболов, отделив друг от друга и от литовских осужденных. По их закону нельзя было содержать с иностранцами литовских заключенных, и поэтому нас раскидали по одиночным камерам. Мы заняли все камеры ШИЗО лукишкесской тюрьмы. Надпись над входом в наш полуподвальный этаж была «arestantskaâ».

Спустя полгода, когда я приехал домой в гости, мама обратила внимание, что Феликс (племянник) не носит свои ботинки, и отдала их мне. Именно в них я заехал в тюрьму, спустя пару месяцев. И именно их я и надевал вместо тапок.

Нацболы мне загнали в первые же дни передачу, где были простые, матерчатые, с глухими носками тапочки. В них ходят немолодые люди, они теплые, с резиновой подошвой и обшитым материей поролоновым подъемом. Простые домашние, немного советские коричневые тапки. Немного советские, наверное, потому, что в СССР такие тапочки были почти в каждой квартире.

Ох, и намучился я тогда с этими тапками. Они сразу стали рваться, и через пару недель мне пришлось их серьезно чинить. Внутренняя часть сразу стала засаливаться, я уж не говорю о внешней, на которую садилась пыль бетонки, разная копоть и грязь с пола – все моментально оседало на них. А они впитывали в себя все как пылесосы. Поэтому их приходилось периодически стирать.

Но грязь и стирка – мелочи по сравнению с моментально поселившимися в них вшами. При этом почему-то именно в левом тапке. Не знаю, чем он так вшам приглянулся и почему был совершенно отвергнут правый.

С одеждой было проще. Там, как только начинала чесаться какая-то часть тела, достаточно было снять, например, футболку и вывернуть в этом месте, и вот она здесь, родимая. Плюс было лето и кроме трусов фактически никто ничего не носил. Вши всегда селились в швах, а на футболке их мало.

С трусами сложнее немного, их просто так не снимешь. Хотя изловчиться можно, сидя на валике, не снимая, вывернуть нужный участок, и разобраться с вредителем. Плюс стирка.

Тапок же наизнанку не вывернешь. Подошва есть подошва, и туда, на стыке материи с подошвой в глубине тапочка, заглянуть можно, только разорвав тапок. Мне ничего не оставалось делать, как периодически ошпаривать их кипятком. Но это помогало лишь на пару часов. Потом созревали новые гниды, и все начиналось по-новому. А в мокрых тапках ходить как-то совсем не очень. Тем более под кипятком они ветшали и рвались с удвоенной силой. Следовало, конечно, просто оголить носок, разорвав его, но я просто не догадался тогда. Да и не думаю, что мне это хоть как-то серьезно помогло. Вши грызли ногу по всей окружности носка, скрываемого тапком. Еще по шву, расположенному на подъеме. В общем, опухшая от укусов нога выглядела страшно.

Ходил я забавно, при первом удобном случае опирался на шконку и вытаскивал ногу из тапка. Или садился на лавку, если было свободное место.

Моя нога тогда, помню, покрылась мощными волдырями. Даже дегтярное мыло, заботливо загнанное мне нацболами, не помогало.

И только когда я попал на спец, меня научил один парень по прозвищу Химик, о котором я еще расскажу, как избавляться от них наверняка и надолго.

Но, вообще, здесь только резиновые сланцы могли спасти положение, и я передал через адвоката, чтобы мне их заслали.

 

В 116-й был пидор, который жил в окопе, рядом со «слоном», каменной перегородкой с «дальняком». Это была первая моя тюремная камера, и я ни разу не видел настоящего пидора, который выполнял соответствующие функции, занимал соответствующее место в камере. В общем, в полном смысле этого слова, в его самом что ни на есть тюремном понятии.

Жил, спал, ел и вел себя естественно, ничего не замечая особенного в своем положении.

Тогда я стал помогать шнифтовым (стоял возле дверей вместе с другими заключенными, на случай если ворвутся надзиратели, аккуратно задержать их, мешаясь на пути в глубину камеры, чтобы блатные успели спрятать «запреты») и поэтому стоял недалеко от него. Мы немного общались, к неудовольствию блатных: пидор, он изгой, это обслуга, которая занимается еще и самой грязной работой, сексуально удовлетворяет всех, кто попросит, это не образец для подражания, и полезному он ничему научить не сможет.

Но мне было любопытно, почему он так живет? Его изнасиловали по беспределу или он сам решил выбрать себе этот путь? Но он так и не рассказал мне ничего, а напрямую я не стал спрашивать. Вообще, все «обиженные», кого изнасиловали по беспределу, всегда сами рассказывают, если произошел беспредел. Он ничего не говорил на эту тему.

Тем не менее мне удалось его немного разговорить, и он успел кое-что рассказать мне о себе.

Звали его Леша, мама у него неоднократно сидела, видимо занималась всегда чем-то криминальным. Сам он с Южной Украины, учился, есть девушка со школы, но которая не пишет ничего. Приехал к кому-то в гости в Москву, здесь и заехал. Но за что, непонятно. У Алексея этого все было непонятно, он редко договаривал не то что до конца, редко доходил до середины. Таких в тюрьме называют «мутными».

По разговорам он немного напоминал школьника-хорошиста, который держится поодаль от школьной шпаны. Так и бегал, видимо, школа – дом, не более. Уроки, остальное время, наверное, огород, который он пару раз упоминал. Ни в каких секциях он никогда не состоял и никогда не занимался, говорит, неинтересно было. Книг и журналов у него также не было, хотя если бы попросил, то ему наверняка что-то дали бы. Часто он, улегшись на свое место, долго созерцал что-то перед собой, прежде чем заснуть.

Немного забавно он читал письмо от своей мамы. Получив, он вцепился в него, открыл не сразу, сначала посмотрел на свет, пощупал, постучал им о колено, как сбивали всегда письма на одну сторону, чтобы открыть, хотя письмо было уже вскрыто цензором. Потом только заглянул в конверт и вытащил письмо. Развернув листки, стал читать.

До этого почти неподвижное лицо сразу наполнилось мимикой. Оно заходило, заулыбалось и закривилось, брови задвигались, глаза то расширялись, то превращались в узкие щелочки. Ощущение, что он хотел при помощи пантомимы передать всем содержимое письма…

Общался с ним только я, но немного, и говорить с ним было не о чем. Кроме него самого, меня ничего не интересовало, а о себе, как я говорил, он рассказывать не хотел. Возможно, это было из-за того, что его развели на разговоре. Например, если его мама зарабатывала проституцией и он сознался, то его легко могли записать в отъехавшие из-за маминого ремесла. Отсюда и до «рабочего пидора», кем он был, недалеко. Кто его знает. Внешне привык, а в душе-то тяготило все равно положение.

Но ложился он спать как ребенок: укладывался потихоньку, обстоятельно, заняв самое удобное положение. И поморгав немного, быстро засыпал.

Зэки нередко смотрели на него с некоторой завистью, многим здесь хотелось круглые сутки валяться, ничего не делать, курить «фильтр», ни в чем не нуждаться. Ему ведь всегда уделяли с общака сытую мясную и сладкую пищу. О бытовых предметах и не упоминаю, было у него все. И заметно было, что у Алексея отличный, новый и мягкий матрас. Единственно, из рядом стоящей параши тянуло, но это нюхали все.

Даже письма ему давали, не задерживая, и, подозреваю, всю корреспонденцию, ничего не лишая. Разница между отправкой и получением была обычно неделя, как он сказал. Это с Украины, что от матери, к тому же из ее заключения. У меня, например, только одно письмо пришло через четыре дня после отправки. Это где моя мама написала в марте пятого года, что у нее сахарный диабет. Остальные все шли месяц. Иногда чуть дольше, иногда чуть медленнее. У Леши все с этим было нормально. В администрации хорошо знали, кто и в какой камере «обиженный» и, соответственно, уже получил свое. Зачем его еще лишать чего-то.

Никто занять его место или просто потеснить не хотел. Никто у него не мог попросить сигарету или конфеты с чаем. Потому, что автоматом станет таким, как он – неприкасаемым. Даже накладывали ему баландеры в его личную миску (которая не была, как принято считать, дырявой, а выглядела обычной шлемкой) следующим образом.

Подъехав к кормушке с обратной стороны двери, баландеры сразу давали хлебные пайки на всех, а затем начинали раздачу пищи. Шпана по очереди подавала шлемки в кормушку, где с обратной стороны «тормозов» баландер из хозобслуги наливал или накладывал порцию. Когда подходил Леша, один из зэков должен был вылить ему только что налитую порцию из своей тарелки. Потом зэк подавал шлемку повторно, и ему наливали опять. Зэки делали это неохотно, потому что, напомню, стояла невыносимая жара, а с горячей алюминиевой шлемкой нужно еще успеть добежать до «дубка». А здесь еще пидор мешает. Но наливали, конечно, если до меня никто не находился, то наливал ему я, никогда не отказывал. Если кто-то не нальет ему, он ведь голодный останется. Не по-людски это. Так что при мне не было случая, чтобы ему не дали порцию. Хотя он не всегда ее и ел, бывало, поковыряет бульон в юшке, бульон все равно нужен для желудка, а остатки на «дальняк». У него были в бауле и «вольные» продукты.

Напоминаю, жил он достаточно сыто, но никто такой «сытой жизни», кроме него, не желал. Уж лучше, конечно так, голодным, не спавшим, без сладкого и без сигарет. Но не платить за все той тяжелейшей ценой, которой платит за все он. Своим телом. Не стать неприкасаемым. Это тот самый случай, когда жить сыто и комфортно не значит быть счастливым.

Сейчас у нас в стране большая проблема с этим пониманием, и многие продаются, торгуя честью, особенно судьи. И у меня ощущение, что на том свете они также окажутся в такой же шкуре и на таком вот месте. И вроде сыто и мягко все будет, но вот не сладко совсем.

Я задался как-то вопросом: а почему они неприкасаемы? Что именно заставило зэков так относиться к отъехавшим и обиженным и назвать их неприкасаемыми? Вот на воле ты же не знаешь, кто там отъехавший или нет. Не знаешь, кто в этом ресторане пил вчера из этого стакана, кто готовит эту пищу, но свой стакан упорно ни один из бандитов не носит и в ресторанах питаться не брезгует. И есть такое понятие, что «в несознанку не канает». То есть если не знал, что тебя пидор угощает или что готовит какой-то отъехавший, то ты сам не «законтачишься» и не отъедешь. Хотя (поясняю в скобочках) дело чести смыть все его кровью, забить до смерти или просто убить. Чтобы другим неповадно было так себя вести. Таковы суровые законы преступного мира.

Но почему так напряженно к этому относятся в тюрьме?

Я думаю, что это, как и все в тюрьме, просто выстрадано кровью и все законы направлены на выживание. Как техника безопасности или воинский устав, за каждой строчкой которых стоит много крови.

Человек, который не моет руки после «дальняка», может быстро оказаться под шконкой. Нечистоплотные люди – разносчики разной заразы. Дизентерия, глисты и много другой дряни побольше, которой богата матушка тюрьма, передается в первую очередь из-за пренебрежения к собственной гигиене. Ведь попадают сюда в подавляющем большинстве своем самые что ни на есть отбросы общества. Бомжи, наркоманы и алкоголики, всего здесь в самом избытке.

Гомосексуалист, который регулярно вступает в половой контакт с разными заключенными, очень легко может подцепить любую венерическую болезнь, с которой беда. Лечить эти болезни в тюрьме если кто и будет, то только за огромные деньги. Представьте, что от случайного касания, которому вы не придали значения, у вас потом на лице появляется сифилис. Здесь уже сам пойдешь под шконку, чтобы не заразить кого-то, пока на «крест» (тюремная больница) в изолятор не заберут. А там без поддержки с воли можно и до четырех крестов долежаться. Могут начать лечить, потом прервать лечение, из-за якобы «нехватки лекарств», потом опять полечить, потом опять прервать.

В общем, это элементарная безопасность, и презрение к таким людям, неприязнь к ним, обостряют бдительность, тем более среди примитивных слоев заключенных, которых много и которым никто не будет объяснять, что такое чистота и что такое сифилис. Проще загнать под шконку, раз выгнать его из камеры не представляется возможным.

Зона риска, что еще сказать. Вот почему, думаю, о них еще говорят так, как не говорят более в заключении ни о ком – «неприкасаемые» и «на особом положении».

 

Спустя месяц старый мой товарищ по ряду акций Наташа Чернова сделала мне передачу, в которой были новенькие сланцы. Эти сланцы были без преувеличения шедевр человеческой мысли. Таких я ни у кого более не видел ни до, ни во время, ни после отсидки.

Они были истинно банные, с прозрачными рифлеными жесткими массажными стельками. Нога на этих стельках никогда не потела, что было очень важно на такой жаре. Стелька держалась на водостойком клее. Этот клей держался очень долго, несмотря на то что при каждом шмоне его пытались немного разорвать надзиратели, но, убедившись, что они прозрачны и там сплошной клей, оставляли сланцы в покое. Так было даже в моем лагере, где только под конец срока многократно чиненные, штопанные и перештопанные, как сапоги у ковбоя Мальборо из известного фильма, сланцы, на которых эти стельки уже висели на самом уголке их носка, пришитые одним стежком ниток. Мне их порвали уже окончательно только в последний заезд в ШИЗО, за полтора месяца до освобождения. А так стельки служили бы еще годы, если бы не испытание тюрьмой, которое ни для кого и ни для чего не проходит бесследно. Включая и самих надзирателей со всеми их начальниками вместе взятыми.

Внешне они были не менее уникальны, чем по своим, так сказать, техническим данным. Подошва была как платформа, высокая и здоровенная, примерно раза в полтора больше самой ноги. Выглядели они такими снегоступами, или, как их все зэки с тюремной прямотой и называли, – говнодавами. Моя босая нога в них выглядела почти как в ласте, а сам я в зеркале, худой, выглядел как гвоздь шляпкой вниз. Многие зэки, очарованные моими ластами, предлагали обменяться. Но я, разумеется, таких тапок не обменял бы ни на какие блага жизни, чувствуя, что они еще себя покажут, и оказался прав.

В них я прошагал весь срок. Но по-настоящему я оценил эти сланцы только в ШИЗО/ПКТ. Благодаря им я много сэкономил сил и нервов. Их подошвы были сделаны так, что при попадании на мокрую поверхность они совершенно не скользили и так и присасывались к мраморному полу, если их подошвы предварительно смочить. Там на растяжках первые минуты, пока влажная подошва, они держали отлично. Потом подсыхали и уже стоять приходилось своими силами. Но минут пять, а то и более того, я отыгрывал и сползать по стене начинал на пять минут позже. А пять минут – это очень много.

 

Дня через три меня и еще человек двадцать дернули в другую, как сказали, «нежилую», общую камеру. Там не было ничего вообще, кроме ржавых шконок, стола и лампочки. Мы все начали обживать хату.

Та еще камера: тусклый свет, потолок и стены – где в копоти, где пожелтевшие, словно там был недавно пожар. Стол, стены, потолок – совершенно черные. Единственное, что напоминало о цивилизации, это тусклая «лампочка Ильича», наверное «шестидесятка», на потолке.

Подойдя к стен, и проведя по ней пальцами, я понял, что действительно все в копоти. Пожар точно был.

На «дальняке» стоял гордый унитаз, старенький и низенький, как в детском саду, но белый-белый, выделявшийся на фоне стен как единственный зуб у южноафриканца. Цемент, державший его, еще не засох до конца. Об этом сразу курсанули всех, чтобы народ не засиживался на нем, ногами не вставал. И вообще относился бережно к общему комфорту. Тут же его оградили кем-то пожертвованной казенной простыней, повесив ее на сплетенный из ниток тонкий, но прочный канатик.

Этой же ночью, шпана затянула в хату белые, из синтетических ниток, мешки из-под сахара – огромную стопку. Из мешковины уже к утру сшили скатерть на дубок.

То, что идем в нежилую хату, было известно заранее. «Нежилая» значило, что там все в запущенном состоянии и ее придется обживать, делать розетки, чинить, если сломан дубок, плести коней на дороги и многое другое.

Один зэк пошутил: «Сказали идем в нежилую, а оказалось, что в напрочь убитую». Веселье – обязательный и неотъемлемый камерный атрибут. Людей, кто любит и может шутить, в камере будут уважать и относиться к ним будут всегда хорошо. Позитив здесь не просто ценится, он жизненно необходим.

 

Здесь я познакомился с одним работягой-строителем, кажется, звали его Эдуард. Он был в принципе положительным человеком. Поймали его, так сказать, «на живца». Он шел из какой-то пивной в общежитие и увидел в парке спящего пьяного мужика, рядом с ним лежала барсетка. Работяга подсел к нему, на улице было пустынно, и когда он поднялся, то барсетки на скамейке уже не было. Он пошел дальше домой. А в итоге пришел сюда.

Через несколько минут, когда он уже отошел метров на тридцать, его задержал патруль и проводил в недалеко стоящий опорный пункт. Там ему, смеясь, показали телевизор, где была видна та самая скамейка, которая находилась под видеонаблюдением. Он тут же раскололся и написал «чистуху».

Сам он назвал это происшествие просто: «Бес попутал». Глядя на нескладную его фигуру, действительно поверишь, что его бес попутал. Не жил он никогда кражей, могу допустить, что со стройки мешок цемента мог толкнуть, да и что там еще стянуть можно, втихую от прораба. Но он ничего не рассказывал подобного, только что там хорошо заработал, а там кинули, не более того. В отличие от некоторых других урок, которые, бывало, рассказывали смеясь, как где-то что-то стянули удачно или ограбили кого.

Эдуард не жил преступным ремеслом, у него не было ничего особо рассказать на эту тему.

Этот работяга любил читать и собирать разные цитаты известных людей, он даже завел себе тетрадочку, куда записывал из журналов и газет разные изречения. Но особенно он любил Омара Хайяма. Выглядел он немного комично, впереди у него была лысина, с усиками «мерзавчиками», худощавый и высокий, но сильно сутулый, что придавало ему вид немного пришибленный. Он мне напоминал персонажа мультфильма «До свидания, овраг», там был подобный пес, который собирал книжки и мечтал научиться читать.

Я нередко наблюдал, как он очень трепетно доставал свою тетрадку. Перелистывал и думал о чем-то. Таких добрых философов, «от сохи на время», я встречал частенько, они всегда постоянно попадаются в разных камерах. Тюрьма таких делает еще добрее, чем они есть.

Он рассказывал мне, что у него где-то растет дочка, к которой он стремится.

Он вообще с удовольствием общался только со мной, видимо, найдя понимание, которого не находил в других сокамерниках.

А через два дня, в день моего рождения, 19 августа, он написал мне какое-то наивное тюремное поздравление. Где так же наивно подписался – Омар Хайям. Но мне очень понравилось, было в этом поздравлении много не по-тюремному наивного, трогательного и доброго.

Что у меня день рождения, он узнал, посмотрев у меня делюгу. Он не сразу поверил, что я политический. Много разных безумцев придумают разные истории о своей делюге, и, чтобы их сразу приструнить, можно попросить делюгу. Это сразу отрезвляет и заодно веселит окружающих. Обвинительного заключения у меня еще не было, но была прокурорская «предвариловка».

И не нужно объяснять, как такие островки радости, оформленные вниманием, особенно ценны. Мне казалось, что все были моему празднику скромно рады. И, скорее всего, многие действительно радовались. Сделать человеку праздник в тюрьме, по-моему, приятно всем. И вообще в экстремальных условиях особо трогательно видеть, когда люди становятся еще более человечнее. И только тараканы беспардонно лазали по этому пепелищу, везде, куда падал взгляд. И среди этого происходил праздник. Праздник для всех, поводом которому оказалось мое рождение.

Работяге дали два года. Думаю, что он, как прежде, работает на стройке и делает все для своей дочки. И не ищет более халявы, выучил он навсегда, что бесплатный сыр бывает только в мышеловке.

Листает цитатники на перекурах и смотрит на открытое небо, о котором тосковал, лежа на шконке.

Но в этой камере я пробыл недолго. И в начале двадцатых числах августа меня перевели на Большой Спец Матросского централа.



Другие статьи автора: Громов Максим

Архив журнала
№53, 2017№52, 2017№51, 2017№50, 2016№49, 2016№48, 2016№47, 2015№46, 2015№45, 2015№44, 2015№43, 2015№42, 2015№41, 2014№40, 2014№39, 2014№38, 2014№36, 2014№35, 2013№34, 2013№33, 2013№32, 2013№31, 2012№30, 2012№29, 2012№28, 2012№27, 2011№26, 2011№25, 2011№24, 2011№23, 2010№22, 2010№21, 2010№20, 2009№19, 2009№18, 2008№17, 2008№16, 2008№15, 2008
Поддержите нас
Журналы клуба