Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №118, 2012
По мере «изобретения» «русскости» и оформления националистических идеологий в России XIX века культ военных побед и «народных войн» прошлого постепенно занял центральное место в прозе, поэзии и публицистике, парадоксальным образом сплетаясь с мифом об уникальном миролюбии и кротости русского народа. Русские как воплощение воинственности и силы и русские как символ смирения, незлобивости и милосердия — эти идеологемы сочетались в разных пропорциях и оригинальных комбинациях под пером многих писателей, ученых и журналистов. Так, славянофилы возвели отсутствие агрессии в доминирующий принцип «русскости», интерпретируя основные события допетровской истории — начиная с призвания варягов — как доказательство несовместимости исконных оснований славянской цивилизации с завоеванием и насилием. Тем не менее они с энтузиазмом встретили начало Крымской войны, надеясь, что она «очистит» Россию от «неправды» николаевского деспотизма и позволит русскому народу, объединившись поверх социальных барьеров, осуществить высокую миссию освобождения христианского Востока2. Циркулируя на протяжении всего XIX века, про- военная риторика достигла апогея накануне Русско-турецкой кампании 1877—1878 годов, — кампании, в которую Россию втянула влиятельная группа писателей, историков, публицистов, в основном панславистов3.
Достоевский, занимавший заметное место в этой группе, в 1876 году взял на себя роль адвоката войны как явления — не только той, которая надвигалась, но войны вообще. Точнее, он предоставил эту роль «знакомому парадоксалисту» и «мечтателю» — излюбленному им типу героя, чей монолог занял целую главу в апрельском выпуске «Дневника писателя». «Дикая мысль, — утверждает парадоксалист, — что война есть бич для человечества. Напротив, самая полезная вещь». Мирное время рождает апатию, цинизм и равнодушие, война же возвышает, ободряет и «поднимает дух». Если в обычной жизни эгоизм, разврат, корысть и стяжание берут верх, то война, напротив, «очеловечивает» и облагораживает, открывая поприще для милосердия, великодушия и самопожертвования. Герой Достоевского видит выгоды и в побочных результатах войны: воля к победе поднимает экономику, стимулирует развитие наук и, наконец, вдохновляет художников и поэтов. Даже христианство, добавляет он, «пророчествует, что меч не прейдет до кончины мира», — неотразимый аргумент в стране официального православия. Когда, казалось бы, вся батарея доказательств выстроена, «незлобивый мечтатель» Достоевского обращается к центральной идиоме национального дискурса о войне — консолидации народа перед лицом врага: угроза Отечеству примиряет «господина и раба» и уравнивает их на ниве героизма. Иллюстрацией этого тезиса служит, конечно, Отечественная война, фигурировавшая в риторике XIX века как неопровержимое свидетельство способности нации к единению: «Помещик и мужик, сражаясь вместе в двенадцатом году, были ближе друг к другу, — говорит парадоксалист, — чем у себя в деревне, в мирной усадьбе»4.
Каким образом эта апология войны уживалась в сознании Достоевского с осуждением насилия и верой в смирение, кротость и «всемирную отзывчивость» русского народа? Понятно, что писатель ясно видел в этом противоречие — потому и скрылся за маской парадоксалиста. Но парадокс, даже самый эффектный, оставляет открытым вопрос о том, как это противоречие преодолевал и сам Достоевский, и те его современники, которые тоже выступали с провоенной пропагандой и вместе с тем находились под обаянием культурных мифов о миролюбии и незлобивости как отличительной черте «русскости»5. Каким образом, например, примирял эти, казалось бы, взаимоисключающие стереотипы «последний славянофил» Иван Аксаков, до конца своих дней писавший о том, что агрессия чужда России, но в марте 1877 года так горячо призывавший к войне, что разгневанные власти выслали его из Москвы?6
В то время как на Западе одним из основных способов оправдания войны служили идеи социального дарвинизма («борьба за существование» легитимизовала в глазах европейских либералов экспансию «прогрессивных» на- родов)7, в России, особенно среди публицистов правого крыла, апология войны опиралась на другие риторические стратегии, связанные с природой монархии и положением русских в империи.
В принципе, как везде и всегда, в России XIX века память о войне служила инструментом национальной консолидации8. Однако в контексте империи Романовых культ военных побед таил в себе дополнительный потенциал, позволявший символически решать проблемы, которые оставались не решенными в реальности. В стране, где русский народ был заслонен Российским государством, память о народных войнах позволяла — хотя позволяла лишь в воображении — превратить бесправную массу в главного агента своей судьбы, причем такого агента, который, проявляя независимость, удивительным образом пребывал в гармонии с подавлявшим его режимом, поскольку у них был общий враг. Иначе говоря, культ народной войны примирял непримиримое — народный суверенитет и абсолютистский режим. Как известно, до 1905 года Романовы полностью отвергали институты гражданского общества, которые могли бы превратить подданных в граждан, сплотить их в единую политическую общность и дать им возможность участвовать в принятии политических решений. Даже в эпоху Великих реформ (1855—1870 годы) — время больших либеральных надежд — Александр II Освободитель не даровал народу ни конституции, ни представительных институтов, обманув ожидания, которые сам же и возбуждал. Однако в течение всего XIX века перед лицом общенациональной угрозы — такой, как вторжение врага, — правительство манифестировало готовность принять народ как самостоятельную силу, не тождественную государству. В кризисных ситуациях Романовы — как и власть в России XXI века — возрождали память о войнах, чтобы представить народ вершителем своей судьбы и символически компенсировать недостаток свобод. Идеологи русского национализма спешили воспользоваться этой лазейкой — пусть и риторической. Они обращались к 1812 году, чтобы адаптировать набиравший силу модерный национализм к монархическому режиму, подчиняя культ войны пропаганде перемен, которые признали бы за народной массой некоторую самостоятельность и дали бы ей чувство гражданской солидарности.
Этот опыт оправдания войны оформился, как я постараюсь показать, в эпоху Великих реформ. Именно публицистика 1860-х годов превратила культ войны в доминирующую форму национального мифотворчества и обогатила его обновленными националистическими конструктами, которые определили дискурс войны в последующие десятилетия. Хотя пропаганда войны, развернутая в 1870-е годы Достоевским, Аксаковым и многими их современниками, опиралась на провоенную риторику, циркулировавшую в течение всего XIX века, непосредственным источником их конструктов стал культ «народной войны» в том его изводе, который сложился под пером идеологов «русского дела» в ответ на Январское восстание в Польше в 1863—1864 годах.
ПОЛЬСКИЙ ВОПРОС И «НАРОДНАЯ ВОЙНА»
Со вступлением Александра II на престол (1855) и особенно с началом разработки реформ император не раз демонстрировал готовность идти на компромиссы с разными сегментами польского общества, включая шляхту, движущую силу польского освободительного движения9. Знаковым событием стал визит царя в Варшаву по окончании Крымской войны (1856). Принимая сенаторов, местных предводителей дворянства и высших иерархов католической церкви, Александр II произнес речь, которая пусть и отличалась неопределенностью, но все-таки заявляла курс на примирительную политику в Царстве Польском. Хотя царь настаивал на незыблемости имперских границ, требуя от поляков навсегда оставить «мечтания» о политической независимости, вместе с тем он приглашал обе стороны — русских и поляков — к «забвению прошлого»10. Потребность в мирной обстановке для проведения реформ и привлекавшая тогда Александра II перспектива сближения с Францией — традиционной защитницей польских интересов — определили примирительный тон царя. Однако в последующие годы, вплоть до начала восстания, по мере того как власти практиковали комбинацию уступок и репрессий в Царстве Польском, ощущение открывшихся возможностей оборачивалось для поляков горечью обманутых надежд, подогревая революционные настроения.
Инсургенты добивались не только политической самостоятельности, но и восстановления Польши «в границах 1772 года», то есть возвращения Царству Польскому Западного края Российской империи — территорий, которые оказались под российским скипетром с конца XVIII века, в результате разделов Речи Посполитой (Литва, Белоруссия и Правобережная Украина)11. Русские, напротив, видели Западный край исконной принадлежностью Руси и превратили тезис о национальной общности белорусов, украинцев и великороссов в один из постулатов русского национализма12. Однако, как утверждали идеологи «русского дела», влияние польской культуры в этом регионе не только оставалось мощным после присоединения его к империи Романовых, но даже росло при попустительстве российских властей. Когда началась подготовка к отмене крепостного права, все громче стали звучать обвинения в адрес правительства, не проводившего эффективной деполонизации Западного края. Поскольку ожидалось, что в результате освобождения бывшие крепостные станут полноправными членами общества, то, когда речь шла о западных губерниях, не мог не возникнуть вопрос, в какое именно общество вольются крестьяне — в русское или польское — и с кем они будут себя идентифицировать. Как показано в ряде исследований, появившихся за последние полтора десятилетия, конкуренция за культурное доминирование в Западном крае приобрела характер столкновения двух проектов национального строительства — русского и польского — и особенно обострилась накануне восстания13.
Сигналом к началу массового восстания — «мятежа», согласно российскому официальному лексикону, — послужила «кровавая бойня» в январе 1863 года, когда в Варшаве и некоторых других местах Царства Польского инсургенты одновременно напали на российских солдат, убивая их среди ночи в казармах. Негодование в России вызвала не только эта «Варфоломеевская ночь», как ее немедленно окрестили в русской прессе14. Пользуясь цензурными послаблениями, идеологи «русского дела» стали прямо обвинять в происшедшем официальную примирительную стратегию, побуждавшую поляков выдвигать все более радикальные требования. «Либеральное и снисходительное правление» в Польше в первые годы царствования Александра преподносилось как продолжение, если не апофеоз, традиционной наднациональной политики Романовых, опиравшихся на социальные элиты подчиненных народов и инкорпорировавших их во власть15. Хотя в реальности политика властей накануне восстания не вмещалась в рамки старых династических стратегий16, некоторые публицисты начали интерпретировать ее едва ли не как предательство «русского дела» и требовать, чтобы правительство отказалось от наднациональной модели управления империей и открыто идентифицировало себя с русским народом и его интересами.
Эти идеи нашли наиболее последовательное выражение на страницах двух московских газет — «Дня» И.С. Аксакова и «Московских ведомостей» М.Н. Каткова, за которыми закрепилось название «патриотической прессы» и которые считались в 1860-е годы главными идеологами «русского дела»17. Вообще говоря, может показаться странным, что эти издания нередко воспринимались как представители одного лагеря, поскольку Аксаков и Катков придерживались кардинально различных, а в некоторых отношениях и взаимоисключающих, политических программ и вели неустанную полемику в печати. Истинный наследник славянофильского учения, Аксаков требовал от правительства бескровного решения польского вопроса и даже «Варфоломеевская ночь» не заставила его перейти к пропаганде насилия. «Энергия зла», утверждал он, чужда России; «наша общественная совесть» противится введению военной диктатуры в Царстве Польском; единственное справедливое решение польского вопроса — это созыв «всенародного» Сейма, где поляки сами решат свою судьбу18. Западник Катков, напротив, с самого начала восстания воспринимал его в контексте националистических движений, перекраивавших тогда карту Европы, и твердо требовал применения военной силы: «Изменить пределы государственной области можно только одною силою — силою меча. Циркуль чертит географическую карту на бумаге, а на земле чертит ее меч»19. Аксаков, в полном соответствии со славянофильской доктриной, считал православие необходимым условием «русскости» и не допускал разграничения конфессиональной идентичности и национальной. «Как латинство <...> нераздельно с польскою народностью, — писал он, — так и русская народность держится [в Западном крае] только православием»20. Катков же выдвинул вполне современную идею нации как надконфессионального (и надэтнического) сообщества, объединенного верностью русскому народу и царю как его верховному представителю21. Наконец, Аксаков, унаследовавший романтизм старших славянофилов, отождествлял нацию с крестьянством и призывал правительство возродить допетровскую Русь с ее традициями и институтами, тогда как Катков, гегельянец по философским взглядам, видел в «прогрессивном» государстве и его бюрократическом аппарате основной инструмент строительства нации, ясно понимал «догоняющий характер» русского национального проекта и, как многие европейские политики тех лет, считал, что создание нации требует целенаправленных усилий властей22. Но, несмотря на все эти фундаментальные и, казалось бы, непреодолимые разногласия, Катков и Аксаков постепенно сблизились по некоторым ключевым позициям. Их реакция на Январское восстание привела к формированию общей, хотя и не гомогенной, платформы, которая в дальнейшем оформилась в более последовательную программу и приобретала все возрастающее влияние на общественное мнение и на правительственные сферы, особенно в годы царствования Александра III23.
Обе газеты — и «Московские ведомости», и «День» — описывали восстание в терминах межэтнического конфликта. «Польская национальность, — писал Катков, — ищет не свободы, а преобладания и владычества»24. Катков имел в виду доминирование поляков в Западном крае и интерпретировал требования повстанцев вернуть эту территорию Польскому государству как претензии на владычество над «русскими», поскольку он (как и большинство его современников) включал белорусов и украинцев в русскую нацию. Юрий Самарин на страницах «Дня» вторил вердикту Каткова: «Во имя своей народности [Польша] требует для себя политического господства над другими, равноправными с нею народностями» — вновь имелось в виду «господство» над русскими25. Это неожиданное переворачивание с ног на голову сути восстания — Польша превращалась в угрозу для независимости России — диктовалось необходимостью направить антипольские настроения, распространявшиеся в русском обществе, в русло движения за русскую национальную солидарность26. Чтобы добиться такого эффекта, нужно было, во-первых, противопоставить «мятежников» не государству с его аппаратом насилия, но русскому народу, и во-вторых, «найти» этот народ, не задавленный режимом, способный быть агентом своей судьбы.
Эта цель объединяла «Московские ведомости» и «День». Катков утверждал, что при первых известиях о «мятеже» по всей стране, даже в самых отдаленных от Польши губерниях, тысячи «простых людей», без всяких приказов сверху, «собирались у алтаря»: «...они издалека заслышали голос отечества и отозвались на него в простоте и смирении сердца тихою молитвой». А это значит, победительно заключал Катков, «что русский народ жив и крепок»27. Месяц спустя он еще увереннее заявлял: в результате польского кризиса «народ наш воспрянул», «подал признаки жизни и духа», показал, что он «не мертвая масса, а живая сила»; высокое патриотическое чувство «овладело у нас всеми классами общества и слило всех и все в одно живое, крепкое и могущественное целое»28. Именно эта «единодушная реакция» широких масс на «мятеж» напомнила «петербургским тонким политикам», как не без сарказма замечал Аксаков, «о существовании целого русского народа, заслоненного для них петербургскими казенными зданиями; о присутствии в Российской империи. неведомой им русской земли»29. Чем настойчивее Катков и Аксаков убеждали своих читателей в дееспособности русской нации, тем громче они критиковали правительство и образованное общество за недостаток истинного патриотизма. «Наша неуверенность ни в чем, даже неуверенность в собственном существовании — вот наша беда», — писал Катков30. Эту мысль часто повторял и Аксаков. Несмотря на «государственную силу и прочность», которыми «мы привыкли гордиться», в современном русском образованном обществе, утверждал он, «дрогнула вера в свою народность», «поникло чувство своего народного (не политического) достоинства, ослабело самоуважение». Если «вы желаете, чтобы чужие почитали вашу народность, — обращался он к правительству и интеллигенции, — почитайте сами свою народность»31.
В самом деле, хотя Январское восстание в военном отношении оказалось слабым и не пользовалось широкой поддержкой польских крестьян, упорство и мощь патриотических чувств поляков вызывали у русских чувство национальной несостоятельности, а то и комплекс неполноценности. Слово «зависть» точно определяет отношение значительной части интеллектуальной элиты к повстанцам, причем это чувство объединяло людей различных политических взглядов. В разгар восстания консервативно настроенный историк М.П. Погодин прямо признавался на страницах «Московских ведомостей»: «Я отдаю полную справедливость польскому патриотизму <...> Живость польского чувства по временам производила и производит во мне даже зависть»32. Дочь придворного архитектора Елена Штакеншнейдер, близкая кругу либеральных литераторов и радикально настроенных студентов, записала в дневнике в мае 1863 года: «Я бы хотела теперь быть полячкой и с чистой совестью от всего сердца биться за родную землю»33.
По части признания преимуществ польского патриотизма и сложного положения русских с их ускользающим объектом патриотических чувств всех превзошел известный литературный критик и философ Н.Н. Страхов. В статье «Роковой вопрос» (1863) он назвал польский кризис роковым для России, а не для Польши. С простодушием, шокировавшим современников, Страхов сравнивал польскую нацию — энергичную, обладающую развитой культурой и смело отстаивающую свою независимость — с пассивными русскими, чей уровень образования и развития явно отстает от европейского. Хотя Страхов совсем не был оригинален в признании русского культурного отставания, его первых читателей неприятно поразило невыгодное для России сравнение именно с Польшей: «Польский народ имеет полное право считать себя в цивилизации наравне со всеми другими европейскими народами <...> и на нас они едва ли могут смотреть иначе, как на варваров». Подобно «самым диким и первобытным народам», «мы» можем гордиться только своей государственной мощью, но сильное государство, рассуждал он, есть «только первое заявление народной жизни». Как только русские власти и общество перестанут видеть в собственном народе лишь «растительную массу», как только они вернутся к самобытным национальным началам и поймут, «что тот же народ, который создал великое тело нашего государства, хранит в себе и его душу», то есть как только русский народ получит наконец поддержку от собственного правительства, тогда «мы» сможем русифицировать Западный край. В глазах Страхова, польское восстание лишь «разбередило русскую национальную рану» и сделало лечение императивным. Правительство и общество должны поднять «нравственное значение» русской нации в Российском государстве, способствовать развитию ее «духовной жизни» и теснее идентифицировать себя с «народными началами»34.
Страхов выразил «внутреннюю боль» имперского народа, формирование которого сдерживалось самой империей. Аксаков и Катков осудили его статью, но они разделяли ее главный посыл — необходимость развития русских самобытных начал как ключ к решению польского вопроса. «Московские ведомости» и «День» тоже пытались убедить правительство отказаться от наднациональных имперских стратегий и полностью идентифицировать себя с русским народом. В поисках сильных аргументов обе газеты проводили параллели между польским «мятежом» и двумя национальными кризисами прошлого — Смутным временем (1605—1613) и Отечественной войной (1812—1815)35.
На первый взгляд сравнение Январского восстания с вражеским нашествием, выглядит абсолютно беспочвенным. События 1863 года были лишены главного и, казалось бы, совершенно необходимого признака «народной войны» — посягательства иноземных захватчиков на русскую землю. Разрозненные действия небольших отрядов инсургентов никак не походили на вторжение целой армии36. И все же патриотическая пресса мастерски вышла из положения, воспользовавшись беспрецедентной верноподданнической кампанией, которая началась в марте 1863 года и продолжалась с переменной интенсивностью до конца восстания. В течение года к Александру II стекались адреса, заверявшие царя в преданности престолу и готовности сражаться с повстанцами. Письма приходили от представителей самых разных социальных групп, из самых разных регионов и печатались в официальной прессе. Если во времена Николая I крепостные не имели права прямо обращаться к царю, то в относительно либеральные 1860-е годы это право распространилось на крестьян37. Хорошо организованная и вдохновленная сверху, эта кампания, именно в силу своей «всесословности», вызвала экзальтированную реакцию на страницах «Дня» и «Московских ведомостей»38. Журналисты обеих газет воспринимали письма к царю сквозь призму культурной памяти о 1812 годе и видели в них неопровержимое свидетельство готовности общества к войне. «Со всех концов нашего обширного отечества, — писал Катков, — поднялись мужественные голоса против посягательства на честь, на достоинство, на целость России и неразрывно связанных с нею владений: явление почти беспримерное в нашей истории, не повторявшееся по крайней мере с достопамятной эпохи 1812 года <...> Вся Россия сознает необходимость войны»39. Вдохновленный потоком «всеподданнейших посланий», Аксаков восторженно восклицал: «Разве мы не те, что были в 1812 году?»40 Обе газеты регулярно, из номера в номер, отводили целые полосы под перепечатку адресов царю и затем комментировали их в передовых статьях, особенно подчеркивая популярность параллелей с 1812 годом.
Письма царю действительно изобиловали сравнениями польского кризиса с Отечественной войной. «Повели, Государь, и мы по одному Твоему слову, оставим на время косу и плуг, — гласил адрес "малороссийских казаков" Полтавской губернии, — возьмемся за оружие и <...> докажем, что и мы, так же как деды наши в годину 1812 года, по одному слову Августейшего Монарха ополчимся дружной ратью»41. Письмо «городского общества» Вологды вторило этому сравнению: «...забыт поучительный урок двенадцатого года. Враги и завистники наши, видя быстрое <...> восхождение России от силы в силу <...> помышляют об ослаблении ее, и снова льется кровь верных сынов Твоих»42. Огромное число посланий строилось на параллелях сразу и с 1812 годом, и со Смутным временем, особенно адреса, отправленные из регионов, которые играли ключевую роль в изгнании поляков в 1612 году. Так, адрес нижегородских дворян гласил: «.и да познают враги наши, что мы все те же, какими славные предки наши были во дни Минина и в достопамятную Отечественную войну 1812 года»43. Публикуя эти адреса, Аксаков восклицал: «...не оттого ли готовится народ к войне с таким одушевлением, что проснулась в нем старая ненависть к старому историческому своему врагу — Польше, о нашествии которой в XVII веке хранятся и до сих пор живые предания, говорят летописи, свидетельствуют неумирающие имена Пожарского и Минина, церкви, крестные ходы, памятники? 1612 год — эпоха изгнания поляков из Москвы — есть, без сомнения, эпоха лучшей народной деятельности в нашей истории»44.
Всю весну и лето 1863 года Катков жил в напряженном ожидании войны. В самый разгар восстания он нашел чеканную формулу: «Новый 1812 год был бы окончательным торжеством для нас»45. Само выражение «торжество для нас» — в отличие от идиоматического «торжества над врагом» — наглядно демонстрирует, какую роль он отводил войне в строительстве нации. Война, повторял он, «пробудит всю нашу энергию, вызовет наружу все силы нашего народного духа, очистит нас нравственно, скрепит и сплотит в одно целое весь наш государственный организм»46. По мере развития польских событий Аксаков тоже стал писать о спасительной силе грядущей войны, отрекшись от мечты о мирном решении польского вопроса: «Из-за официальной России выглядывает и выдвигается порою Русь — с ее древним духовным и бытовым строем — и она-то спасала всякий раз Русскую державу и спасет еще не раз... война, вызывая ее к жизни и бодрости, даст ей только новую силу и плотность»47.
Параллели с «народными» войнами открывали богатые возможности для «воображения» нации. Во-первых, они превращали народ — а не государство и не имперскую армию — в основного противника повстанцев и в главное действующее лицо на исторической сцене. Во-вторых, поскольку в ходе Отечественной войны вслед за изгнанием французов из России последовало освобождение Европы и установление мира, воспоминания о победе над Наполеоном позволяли минимизировать тему насилия и соединить военную пропаганду с мифом об исключительном миролюбии России48. Наконец, параллели с победой над поляками в 1612 году преподносили разворачивавшийся конфликт с «мятежниками» как возрождение традиций и духа допетровской Руси. Все эти мотивы стали стремительно усиливаться и получили дополнительное оправдание, когда европейские страны подняли голос в защиту поляков.
ПОЛЬСКОЕ ВОССТАНИЕ КАК ВРАЖЕСКОЕ НАШЕСТВИЕ
Кровавое подавление польского «мятежа» вызвало неблагоприятный для России международный резонанс. Франция, Англия и Австрия трижды — в апреле, июне и августе 1863 года — одновременно посылали дипломатические ноты в Петербург, требуя уступок восставшим и мирного решения польского кризиса49. Согласованные действия трех держав, а также осуждение российской политики в печати и парламентах других европейских стран освещались в патриотической прессе под знаком застарелой враждебности Запада к России. Как писали обе газеты, Европа берет под защиту Польшу — свой верный аванпост в славянском мире, — чтобы подорвать престиж Российской империи, лишить ее статуса великой державы и даже захватить ее земли. Этот стандартный конспирологический подход афористично сформулировал славянофил Ю.Ф. Самарин в своей программной статье в газете «День». «В отплату за расчленение Польши, — писал он, — Европа призывает теперь к расчленению России»50. Хотя Катков и Аксаков прекрасно разбирались в международной политике и знали о непримиримых разногласиях между европейскими странами, обе газеты рисовали Запад как монолитного противника России.
После получения первой серии нот европейских держав перспектива войны с Западом стала широко обсуждаться и в образованном обществе, и в официальном Петербурге. Многие опасались, что вслед за «дипломатическим походом» на Россию последует военное вторжение Англии и Франции и что Январское восстание — это лишь прелюдия к большой европейской войне51. «Мы должны быть готовы к войне, наша кровь уже льется», — восклицал Катков52. Аксаков уверял читателей, что простой народ уже «готовится к войне с воодушевлением»53. Понятно, что в такой обстановке ассоциации с 1812 годом получали новое оправдание. Франция потому поддерживает Польшу, подогревая ее надежды вновь отнять у России Западный край, писал Катков, «что вместе с этим была бы отмщена гибель Великой армии в 1812 году — неизгладимое пятно в истории бонапартизма»54. Объяснение «мятежа» подстрекательством Запада, особенно Франции, стало излюбленным приемом патриотической прессы. В этом контексте возродилась традиционная тема польского вероломства, циркулировавшая в русской историографии по крайней мере со времен Карамзина55. Катков «напоминал» своим читателям, что и в 1812 году Польша «предала» Россию: «Завоеватель, пред которым пала вся Европа, обратил против нас все ее силы. Польша открыла ему путь внутрь нашей земли, билась с нами под его орлами, и вместе с ним присутствовала при московском пожаре»56.
В антипольской пропаганде периода «мятежа» поляки парадоксальным образом представали одновременно и «предателями», и «завоевателями». Сколько бы московские журналисты ни обвиняли Запад в «поджигательстве» восстания, непременным атрибутом образа поляка все-таки оставались агрессия и жажда завоеваний. «Захватчики по природе», поляки в статьях Каткова и Аксакова противопоставлялись русским как нации «не тщеславной и не завоевательной»57, чуждой «политическому честолюбию», «не податливой на увлечения военной славой», склонной «к миру и долготерпению»58. Борьба поляков за политическую независимость — лишь предлог, как утверждал Катков, для территориальной экспансии: «Поляки восстали, чтоб отторгнуть от России сначала Царство Польское, а потом и западные ее области от Балтийского моря до Черного, оттеснить Россию в глубь азиатских степей и занять ее место в системе государств Европы»59. Амбивалентный статус поляка — предателя и завоевателя одновременно — отражал двойственную природу Польши в сознании русских. Являясь частью Российской империи, Царство Польское вместе с тем было столь слабо интегрировано в Россию, что воспринималось как инородное тело и оплот европеизма60. Именно это неопределенное представление о Польше, вкупе с соперничеством за Западный край, позволяло рисовать восстание не столько как прелюдию к войне, сколько как уже начавшееся вторжение в русские земли.
Конструкт мятежа как вражеского нашествия таил в себе огромные возможности для переосмысления роли русского народа в жизни империи. Если Польское восстание отождествлялось с сепаратистским движением и борьбой за национальную независимость (именно так его понимала либеральная и левая пресса, особенно «Колокол» Герцена), то оно представляло угрозу имперскому единству и могло обернуться пересмотром существующих границ; в таком случае непосредственным оппонентом «мятежников» выступали государственные институты с их аппаратом принуждения, и империя Романовых представала тем, чем она была, то есть государством, подавлявшим все народы, находившиеся под его властью, включая русских. Стоило, однако, превратить поляка во внешнего врага — и роли всех игроков на политическом поле мгновенно менялись. «Поляк-завоеватель» представлял собой угрозу не только империи, но и входившим в нее народам, прежде всего русским, поскольку Западный край служил яблоком раздора. В таком случае непосредственным противником поляков выступал русский народ, защищающий свою землю. Более того, при таком восприятии событий внешняя угроза объединяла народ и правительство перед лицом общего врага и позволяла изображать государство стражем национальных интересов русских.
Эта мифологизирующая логика подрывала традиционные для Романовых принципы династического универсализма. «Польский вопрос есть именно вопрос не правительственный, а всей русской земли» — эта фраза Аксакова замечательна не только метонимической заменой «народа» «землей» (типичная для славянофилов риторика), но и твердым убеждением, что судьба Польши может быть решена только «органическими силами русского на- рода»61. Хотя, в отличие от газеты «День», «Московские ведомости» не противопоставляли государство и нацию, Катков смело разделял династические интересы и национальные, видя залог подлинного разрешения польского конфликта лишь в последних: «Если бы в польском вопросе замешаны были только интересы царствующей в России династии, тогда вопрос этот мог бы разрешаться на разные лады». Можно было бы, писал он, присоединить наши западные губернии к Польше «и под верховною властью русского императора назначить потомственного вице-короля польского из членов императорской фамилии». Но тогда, утверждал Катков, «весь русский народ, каким бы варварским ни считали его, понял бы, что тут приносятся в жертву его существенные интересы, что дело идет ни более ни менее как обо всей дальнейшей исторической судьбе его <...> Какие бы хитросплетения ни придумывались, русский человек не может примириться с мыслию, чтоб от его родины отторгались живые члены ее.»62.
Чтобы минимизировать наднациональную природу Российского государства и представить его в идеальном образе «народной» империи, в которой главную роль играет русская нация, патриотическая пресса часто заменяла «официальное» прилагательное «Российская» неформальным «Русская» и называла свою страну «Русской империей», «Русским Царством», «Русской Землей», «Русской Державой» и, конечно, «Русью». При этом и Катков, и Аксаков подчеркивали, как трудно эту «Русь» найти, как плотно она заслонена имперскими институтами63. В самый разгар польского кризиса, как будто позаимствовав тональность «Мертвых душ», Катков вопрошал: «Где она, наша Русь?» А затем сам же деловито, совсем без гоголевской метафизической тоски, отвечал: «Еще так недавно мы взглянули бы при этом [вопросе] на географическую карту с разноцветными границами; но теперь всякий живой человек чувствует нашу Русь в самом себе, чувствует ее как свое сердце, как свою жизнь»64. Польское восстание, уверял Катков, подарило русскому обществу чувство национального единства.
На первый взгляд кажется странным, что Катков предлагал искать Русь на политической карте, да еще и не ограничивался пределами России, ссылаясь на «разноцветные границы». Здесь мы имеем дело с одной из самых изобретательных стратегий пропаганды «русского дела». Подобно многим своим современникам, Катков числил Галицию среди исконно русских земель, мысленно распространяя территорию русской нации на ту часть бывшей Речи Посполитой, которая в конце XVIII века досталась Австрии. Таким образом, он представлял русских «разделенным народом», то есть парадоксальным образом переносил польскую ситуацию на русскую. Эта стратегия ставила русских в положении жертвы и символически решала одну из главных проблем русского национализма. В качестве «разделенного народа» русские обретали такой же импульс к объединению своих земель, который определял центростремительные усилия поляков, итальянцев или немцев. В таком контексте русский национализм оказывался ничем не хуже любого другого национализма, и русские, казалось, обретали ту «родную землю», за которую могли «биться», как мечтала Елена Штакеншнейдер. Если до Январского «мятежа» Русь — этническое ядро империи — «терялась и исчезала», то теперь, по утверждению обеих газет, она внезапно всплыла из глубин истории, как невидимый град Китеж, и национальное чувство «вдруг проснулось и. заговорило неумолчным набатом»65.
Может сложиться впечатление, что публицисты патриотического извода воспринимали Россию как консолидирующуюся нацию-государство, а не как монархическую империю в разнообразии входивших в нее народов, культур и языков. На самом деле, обе газеты отнюдь не теряли из вида имперскую природу России и превозносили ее как многонациональную и многоконфессиональную монархию. Но вместе с тем они видели будущее российской монархии сквозь националистическую призму66. Считая абсолютным императивом сохранение в рамках империи всех народностей, пребывавших под скипетром Романовых, и допуская их культурную самобытность (хотя Катков и Аксаков демонстрировали различную степень толерантности в этом отношении), патриотическая пресса ревизовала идею имперского единства, основанного только на верности династии, и требовала лояльности русскому народу. «Есть в России одна господствующая народность, — писал Катков, — один господствующий язык, выработанный веками исторической жизни. Однако есть в России и множество племен, говорящих каждое своим языком и имеющих свой обычай; есть целые страны со своим особенным характером и преданиями. Но все эти разнородные племена, все эти разнохарактерные области, лежащие по окраинам великого русского мира, составляют его живые части и чувствуют свое единство с ним»67. Риторика «живых частей» была особенно близка Аксакову. «Массы иноплеменных и иноверных народов», окружающих Русь, органически к ней прирастают и становятся частью национального тела, писал он68. Одним из доказательств «срастания» различных народностей империи с ее этническим ядром служили, по мнению патриотической прессы, всеподданнейшие письма царю69. Приходя из различных регионов и от разных народов России, эти письма свидетельствовали, считали Катков и Аксаков, что ее многонациональное население «ополчается» на защиту Руси и тем самым демонстрирует верность русскому народу. Исключение составляли лишь некоторые, не особенно надежные группы российских подданных, и критика их писем к царю стала отправной точкой для артикуляции новой концепции имперской лояльности. Обсуждая всеподданнейший адрес киевского католического дворянства (в основном поляков), Катков требовал, чтобы главный тезис этого письма — «присоединяемся к великой семье русской» — превратился из фигуры речи в подлинное чувство. Преданность царю означает, по утверждению Каткова, верность русскому народу70. Столь же «этнизированную» версию имперской лояльности выдвигал и Аксаков, подвергая уничтожающему разбору адрес остзейских немцев — голос регионального патриотизма, подрывавшего, по мнению Аксакова, «русское дело»: «Патриотизмом самым искренним, мужественным и твердым дышат немецкие адресы городов и дворянства Эстляндии, Лифляндии и Курляндии, — мы уверены, что пределы империи с этой стороны (то есть в Остзейском крае. — О.М.) найдут в немцах самых смелых, честных и стойких защитников, — но нам, русским, необходим патриотизм еще иного рода и качества, — нам мало одной привязанности и преданности внешней целости империи, нам нужна еще преданность русской народности!..»71 Так, не отказываясь от категории династии как традиционной основы имперского единства (хотя и отодвигая ее на второй план), патриотическая пресса видела в «господствующем народе» главный и необходимый объект имперской лояльности72. Этот новый концепт предполагал строительство национальной империи, в которой сохранялся бы основной отличительный признак имперского государства, охарактеризованный Рональдом Суни как доминирование одних групп населения над другими73. Но теперь в качестве привилегированной и господствующей силы выступал не только и не столько царствующий дом и отнюдь не многонациональная социальная элита, на которую традиционно опирались Романовы, но в первую очередь русский народ.
ПАМЯТЬ О 1812 ГОДЕ И КОНСОЛИДАЦИЯ НАЦИИ
По крайней мере два принципа управления Российской монархией с очевидностью препятствовали проекту модернизированной имперской лояльности, которую пропагандировала патриотическая пресса. Во-первых, во многих удаленных регионах России, где русские (в основном крестьяне) составляли значительную часть населения, власть по-прежнему опиралась на локальные нерусские элиты, которые таким образом господствовали над «господствующим» народом. Во-вторых, журналисты с тревогой писали о разобщенности русского «ядра», его слабой консолидации по вертикальной оси и недостаточной интегрированности украинцев и белорусов в «русскую нацию». Решение обеих проблем требовало кардинального изменения имперской политики. Чтобы убедить правительство и общество в том, что такие перемены должны последовать безотлагательно, московская пресса превратила польское восстание в русское.
Весной 1863 года, когда повстанческое движение перекинулось из Царства Польского в Западный край, в прессе появились сообщения о сопротивлении местных крестьян польским инсургентам. Обе московские газеты закрепили за белорусами и украинцами роль «коренного русского» населения края, а за местным польским дворянством — роль «пришельцев», «захватчиков» и нещадных эксплуататоров. На западной окраине империи, писал Катков, «русский мужик» веками «находился в порабощении и загоне» у поляков, но теперь пришло время сбросить «польское иго»74. Отпор украинских и белорусских крестьян инсургентам — это, по словам Аксакова, «уже не встреча войска с войском», но встреча «угнетенной русской народности с народностью привилегированной — польской»75. Если в мае 1863 года Аксаков выражал лишь надежду, что эта «встреча» приведет к русскому национальному возрождению, то в августе того же, 1863 года Катков уже победительно констатировал: борьба «русского населения со знаменосцами польской свободы», то есть «с мятежными чиновниками, помещиками и ксендзами», «приняла характер возрождения православной Руси, подавленной и забитой полонизмом и латинством. Польские мятежники подняли знамя свободы, разумея под свободой свое владычество, и сделались невольным орудием освобождения Руси от польского ига, которое в последние годы стало тяжелее, чем во времена Речи Посполитой»76.
Чтобы «русское восстание» против поляков консолидировало весь русский народ (а не только население Западного края), «Московские ведомости» и «День» призывали все русское общество подняться на борьбу с «польским игом» и идти на помощь угнетенным белорусам и украинцам. Характеризуя белорусов как «три миллиона загнанного русского племени», Аксаков восклицал: «На помощь к нему, русские люди, русское образованное общество, на помощь! Протянем ему братскую руку <...> пособим ему всеми общественными нашими средствами, материальными и духовными!..»77 Катков предложил более конкретную программу. Он требовал формирования «стрелковых обществ» и отрядов «народного ополчения» во внутренних губерниях, чтобы «двинуть их в западные губернии»78.
В этом пункте мифологема иноземного ига сливалась с культом народной войны, и память о 1812 годе вновь оказалась востребованной. Аналогии с Отечественной войной позволяли интерпретировать русский отпор «мятежу» как всенародное сопротивление и триумф центростремительных сил нации. Призывая к спасению Западного края, Аксаков восклицал: «Выдвигайся же, русская земля, вызывай из глубины твоих недр все твои потаенные богатства, все ключи живой целебной силы <...> скликай ты, как в 1812 году, не одни только внешние и вещественные силы, но силы русского духа»79. Анонимный сотрудник «Московских ведомостей» тоже сравнивал 1863 год с 1812-м. В обоих случаях, писал он, страдания одной части русской земли вызывали патриотический энтузиазм остальной России: «Один весьма умный и наблюдательный старичок, недавно объехавший несколько внутренних и самых населенных русских губерний, рассказывал мне, что, насколько он в силах припомнить, настоящее патриотическое движение в массах сельского населения чрезвычайно сходно с народным движением 1812 года, во вторую половину кампании. Только после занятия Москвы французами и слухов о святотатствах, там совершенных, говорил мне старичок, в народе проявилось то озлобление и то сумрачное стремление схватиться с супостатом, без которого многие подвиги и многие ужасы двенадцатого года остались бы неразгаданными. В настоящее время простой народ совершенно так же озлоблен и так же сумрачен в своем гневе»80.
Развивая тему всенародной готовности к войне, московские публицисты, конечно же, вспоминали и об изгнании поляков в 1612 году. Сотрудник «Дня» утверждал, что воинственные настроения 1863 года отражают те же «прочные связи единства», которые спасли Россию в Смутное время81. «Московские ведомости» напечатали сообщение о банкете, устроенном жителями Харькова в честь уланского полка, передислоцируемого в районы столкновений с инсургентами, и сопроводили этот рассказ описанием «трогательной сцены»: «.один крестьянин, взяв чарку водки, обратился к солдатам: . коли придется вам с неприятелем повстречаться, то назад не пятиться <...> Вас не станет, мы все ратниками пойдем <...> Говоривший таким образом крестьянин, — комментировал сотрудник газеты, — [был] родом из Рязанской губернии, "Минина и Пожарского отколышек", как он сам выразился»82. Корреспондент «Московских ведомостей» преподносил слова рязанского крестьянина, говорившего о героях народного ополчения 1612 года, как голос народа, готового освободить Западную Русь, страдающую под поляками. Консолидирующий эффект воспоминаний о 1812 и 1612 годах позволял преподносить «русское восстание» в Западном крае как движение, потенциально объединяющее весь русский народ.
«УЖАСНАЯ ДИЛЕММА»
Другим приоритетным аспектом мифологизации Отечественной войны на страницах патриотической прессы стала репрезентация 1812 года как уникального момента сближения — вплоть до самоидентификации — власти с народом. Катков и Аксаков проводили параллели с Отечественной войной, требуя от правительства решительной защиты «забитых русских» Западного края и их превращения в не только численно, но и политически доминирующую этническую группу. Стимулом для оформления этой программы послужило социальное напряжение в охваченных восстанием западных губерниях России.
Весной 1863 года газеты регулярно сообщали о случаях неповиновения «русских» крестьян «польским» помещикам. Во многих местностях крестьяне самовольно прекращали отбывать повинности в пользу помещиков и эт- нополитическое измерение польского вопроса («изменники»-поляки versus «верные» русские) сплеталось с его классовым измерением (дворянство versus крестьянство). Монархическому режиму, опиравшемуся на привилегированные сословия, трудно было найти адекватные ответные меры. С одной стороны, попытки решения межсословных конфликтов традиционными методами — репрессиями против крестьян — воспринимались патриотической прессой как солидарность властей с «мятежниками», поскольку последние отождествлялись с господствующими классами Западного края83. С другой стороны, московские публицисты понимали, что власти не могли смотреть сквозь пальцы на уклонение крестьян от выполнения их обязанностей, определенных положениями об освобождении. Толерантная позиция правительства в этом вопросе означала бы «нарушение общих начал права собственности» и в конечном итоге — компрометацию монархического режима84.
Имперские власти пытались найти компромисс, и 1 марта 1863 года был обнародован указ, полностью прекращавший временнообязанные отношения между помещиками и их бывшими крепостными в Северо-Западном крае. Крестьян нескольких губерний перевели на обязательный выкуп, причем на особенно выгодных для них условиях; правительство при этом брало на себя функции посредника между крестьянами и их недавними владельцами85. Однако новая мера не только не принесла, как увидим, социальной стабильности в регионе, но и не удовлетворила идеологов «русского дела». Несколько месяцев спустя, когда действие этого указа распространилось и на южные губернии Западного края, Катков с горечью констатировал: хотя обязательный выкуп облегчает положение мужицкой массы, «рассекая связь между [русскими] крестьянами и [польскими] помещиками», все-таки крестьяне неизбежно находятся «в большей или меньшей зависимости от панов»86. И действительно, с усилением восстания социальное напряжение в Западном крае возрастало, и в прессе все чаще стали появляться официальные телеграммы о сопротивлении «русских крестьян» «мятежным» панам и даже о вооруженных столкновениях сторон.
Самый громкий резонанс вызвали апрельские события в окрестностях Динабурга (Витебская губерния), где, по сообщениям газет, «шайка мятежников, около ста человек, напала на транспорт с оружием» и практически завладела им, перебив значительную часть конвоя. «Но едва произведено было это нападение, — триумфально рапортовала "Северная пчела", — как крестьяне всех ближайших селений (как впоследствии выяснилось, старообрядцы. — О.М.], вооружившись чем попало, <...> устремились против мятежников, успели тотчас же отбить часть транспорта и затем, не упуская из вида шайки, задержали ее до прибытия войск»87. Газета подчеркивала, что сельское население и армия действовали заодно: «.общими усилиями крестьян и войска, большая часть шайки переловлена, оружие отобрано и главные виновники арестованы»88. Мотив единства армии и народа перед лицом общего врага был подхвачен и развит патриотической прессой. Сообщая о столкновениях крестьян с повстанцами в Витебской, Минской и Киевской губерниях, газета Каткова рисовала крестьян как энергично обороняющуюся, но законопослушную массу, кооперирующуюся с войсками в деле восстановления порядка в крае: «...мятежники нападают на беззащитные местечки и селения; разбой, грабеж, убийства составляют их обычное средство»; крестьяне защищаются, способствуя «скорейшему прекращению беспорядков», и «усердно помогают войскам, разделяя с ними опасности и действуя с полным самоотвержением»89.
Эта идиллическая картина единения армии и народа вскоре уступила место тревожным известиям о том, что «усмирители поляков» (включая динабургских старообрядцев) сами стали терроризировать окрестных помещиков, громили, грабили и жгли их усадьбы, и войска теперь вынуждены были «усмирять» и арестовывать русских бунтовщиков90. В то время как администрации Западного края с опаской относилась к народному оборонительному движению91, Катков и Аксаков, напротив, видели в возмущенных крестьянах главную опору режима и истинных защитников империи. Хотя Катков полностью отдавал себе отчет в необходимости «контролировать народный гнев», он не без экзальтации восклицал: «Народная страсть заговорила!»92 Обе газеты приветствовали формирование «отрядов крестьянских караулов» для «совместного с войсками» охранения населенных пунктов и даже требовали дальнейшего вооружения крестьян Западного края. Патриотическая пресса называла эти отряды «народным ополчением», возрождая риторику народной войны. «Ополчение в Западных губерниях необходимо, — твердо заявил Катков. — Правительство не в состоянии охранять [порядок] на огромном протяжении волнующегося края»93. Когда местная администрация арестовала крестьян, грабивших помещиков Киевской губернии, Катков возмущался: «Киев увидел защитников края в цепях!»94 Издатель «Московских ведомостей» упрекал правительство в близорукости и подмене понятий. Отпор «русских» крестьян польским помещикам — это не классовая борьба, объяснял Катков, но освободительное движение «забитого» русского народа, защищающего себя, свою землю и существующий режим: «Русский народ восстает в ответ на восстание польских панов. Он восстает за Царя и Отечество»95.
В самой острой форме вопрос о национальной природе этой борьбы и о дилемме, с которой столкнулась власть, поставил этнограф, публицист, историк и постоянный сотрудник газеты «День» М.О. Коялович в статье «Народное движение в Западной России». Интересно, однако, что первоначально его статья появилась не в московской прессе, но в официозной петербургской газете «Русский инвалид» — факт, внушавший идеологам «русского дела» надежду на то, что правительство способно увидеть крестьянский протест в националистическом ракурсе. Подобно Каткову, Коялович объяснял «динабургское движение» как начало «неотразимого возмездия» полякам и «пролог великой народной драмы»: «задавленный и заслоненный» польскими панами, белорусский народ «выходит из лесов, болот и степей и воплощается в деле живом, наглядном, в явном, решительном протесте против Польши», — восторженно писал Коялович. Он признавал, что белорусы «вдаются в страстные, безумные крайности», но, подобно Каткову, считал эти крайности неизбежными и призывал к формированию «народного ополчения». Что, однако, кардинально разделяло Каткова и Кояловича — это надежда последнего на мирное разрешение польского вопроса. «Какая ужасная дилемма, — писал Коялович, — бить или свою или польскую силу в Западной России?.. <...> Неужели нет никакого выхода из этой ужасной дилеммы?» Неужели «Великая Россия», обогащенная «плодами западноевропейской цивилизации», не может избежать насилия? Коялович предлагал великорусам роль примирителей, которые не будут «губить ни ближайших, кровнейших своих братьев, коренных жителей Западной России, ни близких и кровных братьев, поляков в той же Западной России»96.
В то время как официальные круги, видимо, оценили именно эту примирительную позицию Кояловича и поэтому предоставили ему страницы «Русского инвалида», патриотическая пресса явно считала его проект утопическим и воспринимала проблему только в терминах дихотомии «свои (великорусы и белорусы) versus чужие (поляки)» . Перепечатав статью Коя- ловича в «Дне», Аксаков дал категорический ответ на «ужасную дилемму»: «Нам кажется, что и вопроса не может быть о том, следует ли бить свою силу, ту русскую силу, которая в законном негодовании встает на защиту своей, русской земли»97. Катков выразил свое мнение еще решительнее: «[Русское] народное восстание не будет подавлено русскою военною силой; русские не вступят между собой в бой <...> мы выйдем из ужасной дилеммы <...> Не подавляя народного движения, мы постараемся облагородить его, удержать в берегах волны его, чтобы память о 1863 годе осталась в Западном крае чистым национальным преданием, возвышающим и укрепляющим народный дух»98. Через несколько месяцев Катков писал еще агрессивнее, прямо отождествляя поляков с врагами: русское правительство «не будет поднимать оружие против своих для защиты врагов»99.
Обе московские газеты оттачивали образ поляка-врага и обсуждали «ужасную дилемму» в рамках более широкой проблемы национальной политики, требуя от правительства повышения статуса русского населения в империи. «Может ли государство не признавать себя органом господствующей народности, — спрашивал Катков, — и не держать ее знамени над всеми иноплеменными элементами, живущими под его державой?»100 В сущности, он требовал, чтобы этническое ядро империи получило политические преимущества над другими народами по мере либерализации общества. Русским жителям Западного края, считал Катков, надо первым даровать гражданские права, прежде всего — широкое участие в местном самоуправлении, и только тогда «господствующая» народность станет в самом деле господствующей и «вступит в обладание всеми своими силами»101. Эта стратегическая задача диктовала немедленный отказ от дискриминации русских в Российской империи. Ссылаясь на динабургский инцидент, в котором ключевую роль играли крестьяне-старообрядцы, Катков напоминал, что во многих местах Западного края «коренную прочную подпору русской народности составляют старообрядцы, а между тем старообрядцы не допускались там к занятию должностей, их даже не дозволяли избирать в волостные старшины». Тем не менее именно старообрядцы, заключал Катков, «первые отозвались на весть об учреждении ополчения и наводят теперь спасительный для края страх на мятежных людей»102. Стратегией Каткова было давление на власть. Несмотря на ошибочную политику правительства, Польское восстание, считал он, поставило все на свои места: русские стали «хозяевами» края, восстановили там порядок и теперь остается лишь закрепить эту новую реальность законодательно: «Есть основания предполагать, что при вновь назначенных выборах сельских властей в Литовских и Белорусских губерниях гражданские права старообрядцев не будут стеснены. Старообрядцы ждут с нетерпением этой справедливости»103.
Хотя надежды на поворот власти к народу занимали центральное место в дискурсе эпохи реформ и до 1863 года104, только польский кризис полностью установил, как писал Катков, «дух взаимного доверия между верховной властью и живыми силами общества» и послужил стимулом для их единения: «Между правительством и обществом утверждается сознание полного согласия в интересах и целях, и единство верховной власти с народом становится выше всякого сомнения»105. Чтобы насаждать веру в прочность этого союза и использовать ее для легитимации искомых политических преобразований, московские журналисты способствовали пропаганде «оборонительного» сознания — и этой цели, конечно, служили параллели между 1812 и 1863 годами. Но в обращении к памяти о народных войнах они шли еще дальше, видя в войне инструмент «русификации» верховной власти — необходимое условие для преодоления разрыва между государством и народом. Катков проводил аналогии между двумя императорами — Александром I и Александром II, — чтобы продемонстрировать, что в ситуации военной угрозы верховная власть способна осознать себя русской. Смолоду «испытавший на себя влияние льстивых обращений князя Чарторыйского» и «верный либерально-польским планам», Александр I терпимо относился к доминированию поляков в Западном крае и даже «почти согласился», утверждал Катков, на отторжение этой территории от России. Однако «гроза 1812 года» полностью изменила позицию царя (хотя и ненадолго). Александр I увидел, что «изо всех солдат Наполеона польские солдаты производили в России самые большие неистовства», что они присоединились к французам лишь за тем, чтобы «на стенах Кремля водрузить старинное польское знамя». Благодаря этому прозрению Александр отказал полякам в поддержке и стал защищать интересы русского народа. Катков проводил очевидную параллель с эволюцией Александра II — от «примирительной политики» по отношению к полякам в начале царствования к переходу — точнее, к тому, что Катков хотел видеть как переход, — на сторону «своего» народа106. Аксаков тоже уподоблял друг другу 1863 год и Отечественную войну как периоды «русификации» власти. Вскоре после подавления мятежа он замечал: «Степень могущества Российской империи всегда зависела и зависит <...> от степени сближения правительства с народом, государства с землею (как мы это видели и в 1812 и отчасти в 1863 году). Только Русью жила и держалась империя, несмотря на все преграды, положенные органическому <...> развитию самой Руси.»107
Несколько поколений писателей XIX века с воодушевлением вспоминали о том недолгом периоде в 1812 году, когда Александр I усвоил роль народного лидера, готового полностью разделить судьбу своего народа. При этом часто цитировались слова царя, произнесенные в разгар наполеоновского нашествия, о том, что он «отрастит себе бороду и уйдет в леса с народом своим» (вариант: «пойдет скитаться в недрах Сибири»), но не положит меча108. Именно эту фразу имел в виду Аксаков, когда цитировал Наполеона: «Стоит только русскому императору отпустить себе бороду — и он непобедим». «Едва ли нужно объяснять, — добавлял Аксаков, — что под символом бороды разумеется здесь образ и подобие русского народа». Аксаков восхищался интуицией Наполеона, связавшего победоносное будущее России с перспективой возрождения национального характера верховной власти: «Пусть только Русское государство проникнется вполне духом русской народности, и оно получит силу жизни неодолимую и ту крепость внутреннюю, которую не сломить извне никакому натиску ополчившегося Запада»109. Таким образом патриотическая пресса укрепляла дискурсивную связь между войной и русификацией власти, превращая память о 1812 годе в инструмент политических преобразований.
ГРАФ БОРОДИНСКИЙ, ИЛИ РУССКИЕ В ПАРИЖЕ
Как реагировал на апроприацию воспоминаний об Отечественной войне идеологами «русского дела» Александр II? Чтобы ответить на этот вопрос, важно иметь в виду, что в рамках официальной идеологии николаевской эпохи память о 1812 годе обслуживала монархическую концепцию нации. В годы правления Николая I празднования годовщин Бородинской битвы, памятники и парады в честь побед над Наполеоном представляли Отечественную войну как неопровержимое свидетельство преданности русского народа царскому престолу. Именно эта интерпретация 1812 года использовалась в официальной пропаганде периода Крымской войны, когда параллели с нашествием Наполеона интенсивно циркулировали в царских манифестах, прессе, массовой литературе и лубочных картинках, изданных для народа110. Александр II, унаследовав трон на исходе Крымской кампании, поначалу следовал николаевской стратегии в обращении к памяти об Отечественной войне. Это неудивительно, поскольку Александр в целом придерживался отцовской доктрины официальной народности111. Молодой император не только постоянно апеллировал к памяти о 1812 годе в своих указах и манифестах военного времени, но и сразу после подписания унизительного для России Парижского мира, которым закончилась Крымская война, приурочил свою коронацию (1856) к годовщине Бородинский битвы (26 августа). Однако после коронации и вплоть до Польского восстания Александр II воздерживался от широкого использования памяти о 1812 годе. Курс на дружественные отношения с Францией и подготовка реформ побуждали его опираться скорее на риторику мирного прогресса, чем на военные воспоминания. Показательно, что в 1862 году два полувековых юбилея, связанных с Отечественной войной, — пятидесятилетие Бородинской битвы и пятидесятилетие изгнания наполеоновской армии из России — отмечались скромно и без особенных торжеств112.
Однако Польское восстание радикально поменяло и внешнеполитические приоритеты, и риторические стратегии власти. В 1864 году, когда «дипломатический поход» Запада на Россию (то есть ноты европейских держав) был решительно остановлен и Польское восстание полностью подавлено, Александр II совершил заграничный вояж, призванный продемонстрировать Европе, что порядок в империи восторжествовал. По дороге в Пруссию, в Динабурге, Александр II принял депутацию крестьян — тех самых старообрядцев, которые годом ранее отбили транспорт с оружием у «мятежников» и потом громили дворянские поместья. Встреча с динабургскими крестьянами выразительно контрастировала с отказом царя дать на обратном пути аудиенцию польским дворянам и католическому духовенству в Вильно. После краткого пребывания в Петербурге и Москве, в конце лета 1864 года император вновь отбыл в Европу, где принял участие в прусских военных маневрах. Затем он вместе с семьей приехал в Ниццу, где встретился в Наполеоном III113.
Московская пресса с энтузиазмом трактовала символические аспекты этих поездок. Александр II путешествовал инкогнито, и его псевдоним вызвал восторженную реакцию сотрудника Каткова: «Радостно припомнить, что Государь наш путешествовал за границей под скромным, но памятным для Европы именем графа Бородинского»114. Участие Александра в маневрах прусской армии напоминало о совместных действиях России и Пруссии в 1813 году. Маршрут императора тоже был символичен: он повторял вектор движения русской армии — Россия—Пруссия—Франция — в 1812—1814 годах. Путешествие царя и его псевдоним устанавливали аналогию между победой над Наполеоном и подавлением Польского восстания.
Хотя обращение Александра II к памяти 1812 года, казалось бы, соответствовало риторике патриотической прессы 1863 года, официальная интерпретация Отечественной войны кардинально отличалась от позиции московских журналистов. В отличие от Каткова и Аксакова, но в полном соответствии с традицией, установленной Николаем I, Александр проявлял крайнюю осторожность в апелляции к воспоминаниям о народной войне 1812 года, выдвигая на первый план значение заграничного похода 1813—1814 годов, в котором Александр I играл главную роль. Правящий император представлял своего дядю главным архитектором побед над Наполеоном, оставаясь верным монархической концепции нации115. Наглядным подтверждением этой позиции стал парад императорской гвардии в честь пятидесятилетия вступления русских войск в Париж в 1814 году. Парад состоялся в Петербурге 19 марта 1864 года по личному распоряжению царя и при его непосредственном участии. Вызвав огромное стечение зрителей, гвардия больше двух часов маневрировала на трех главных городских площадях (Дворцовой, Адмиралтейской и Исаакиевской). Цензор А.В. Никитенко, случайно оказавшийся в толпе наблюдателей, был глубоко взволнован этим «великолепным» спектаклем «в память взятия Парижа»: «Парад составлял зрелище величественное и поэтическое и невольно возбуждал чувство патриотической гордости. Что за войска! Какие молодцы люди! Какая быстрота и стройность движений! Право, искусство убивать людей, как никакое другое искусство, делает честь человеческому гению»116. Центром грандиозной сценической площадки стал Александрийский столп — памятник Александру I, воздвигнутый Николаем I в 1834 году. В начале парада Александр II лично возглавил войска и, как сообщали газеты, «повел их церемониальным маршем мимо памятника Александра Благословенного, у подножия которого были собраны ветераны 1814 года». Затем император «отсалютовал памятнику» и встал рядом с ним, дав возможность войскам пройти парадом перед двумя Александрами, живым и бронзовым117. Принимая парад, Александр II отождествлял себя со своим дядей. Символическое сближение двух Александров играло заметную роль и в церемониальном обеде, устроенном в Зимнем дворце для ветеранов кампании 1814 года. Обед состоялся в Александровском зале, украшенном портретом Александра I и картинами сражений 1813—1814 годов118. Приветствуя гостей, император выразил ветеранам благодарность «за их верную службу», и вслед за его речью, после громких криков «ура», оркестр, согласно официальному отчету, «исполнил марш, под звуки которого войска наши вступали в 1814 году в Париж»119.
Празднование юбилея вызвало осуждение в ближайшем окружении Александра II. Его доверенные министры (канцлер А.М. Горчаков и министр внутренних дел П.А. Валуев), обеспокоенные возможным осложнением русско- французских отношений, пытались отговорить императора от его замысла120. Однако Александр II проявил непреклонность, и, узнав об этом, П.А. Валуев не без сарказма записал в дневнике: «Ce sera la parade "du bon ami"» («Это будет парад "доброго друга"»)121. Выражение «bon ami» не только намекало на то, что лицемерная маска дружелюбия плохо скрывала натянутые отношения России и Франции после Польского восстания, но и прямо отсылало к дипломатическому кризису, разразившемуся намного раньше, накануне Крымской войны, когда в 1852 году Наполеон III принял титул императора. Тогда Николай I оказался единственным европейским монархом, отказавшимся называть Наполеона «mon frere» (мой брат) и пользовавшимся выражением «mon ami» (мой друг) — тем самым Николай подчеркивал нелегитимный характер титула Наполеона III122. Отсылая к этим давним событиям, слова Валуева помещали юбилейные торжества 1864 года в контекст старого династического дискурса. И этот контекст не мог ускользнуть и от московских журналистов.
Однако патриотическая пресса, освещавшая юбилей, пыталась связать его с идеологией «русского дела». Традиционно, со времен самого Александра I, ему приписывалась роль избавителя и освободителя Европы, а его благородство, великодушие и милосердие изображались как христианские добродетели, возносившие царя на недосягаемые высоты123. «Московские ведомости» перенесли эти добродетели на весь русский народ, утверждая, что в царе нашли идеальное воплощение отличительные национальные черты — милосердие, незлобивость и способность к самопожертвованию. Патриотическая пресса таким образом превратила Александра I периода Отечественной войны в олицетворение «русскости». Катков начал свою «юбилейную» передовую статью с восторгов по поводу великодушия русских, не разрушивших Париж и не мстивших французам за сгоревшую Москву: «19 марта 1814 года, русские войска под предводительством императора Александра I, вступили с торжеством в Париж. <...> Европа вздохнула легко, освободившись от военного деспотизма Наполеона <...> Память эта дорога нам, русским: мы первые восстали на общего врага просвещенного мира <...> мы имели в руках своих судьбы Франции и Европы и не злоупотребили ни нашею славой, ни нашею силой!»124 Видя в милосердии Александра выражение гуманности русского народа, Катков парадоксальным образом превратил основателя Священного союза и идеолога династического универсализма в персонификацию «русскости».
Московские журналисты достигли таким образом по крайней мере двух целей. Во-первых, приписав христианское милосердие всему русскому народу, они сумели примирить апологию войны с мифом об исключительном миролюбии и незлобивости русских. Во-вторых, они соединили риторику национальной исключительности с превознесением монархического режима на новых основаниях. До 1863 года две интерпретации Отечественной войны — как народной войны и триумфа абсолютизма — сочетались только в рамках доктрины официальной народности, где первое полностью подчинялось последнему: память о массовом сопротивлении врагу только подтверждала приверженность народа царю. Патриотическая пресса периода Польского восстания фундаментально поменяла эту парадигму. Журналисты признавали роль Александра в победе над Наполеоном, но только при условии, что император «русифицировался», олицетворял нацию и усваивал роль народного лидера, демонстрируя таким образом преданность своему народу.
* * *
В ответ на Польское восстание «Московские ведомости» и «День» превратили культ народной войны в доминирующую форму национального мифотворчества. Обе газеты использовали память о 1812 годе как инструмент легитимации обновленной модели монархии, которая признала бы за народной массой некоторую самостоятельность, дала бы ей чувство гражданской солидарности и обеспечила бы русскому «ядру» империи господствующее положение, превратив его в главный объект политической лояльности и расширив гражданские права русских. Более того, память о войне символически объединяла нацию и царя и позволяла, в явной и неявной форме, пропагандировать русификацию династии. Культ 1812 года примирял непримиримое — абсолютистскую монархию и народный суверенитет. Патриотическая пресса артикулировала этот парадоксальный конструкт в начале 1860-х — в то время, когда верховная власть сама поддерживала надежды общества на расширение свобод, дарование конституции и введение представительных институтов. Но позднее, начиная с рубежа 1860—1870-х годов, когда надежды на участие общества в политической жизни постепенно исчезли, память о народной войне превратилась из исторического оправдания политических реформ в их замену. Поскольку режим полностью блокировал создание институтов гражданского общества, народная война осталась единственной ареной для участия нации в политической жизни. В последующие годы символы нации, связанные с воспоминаниями о войнах, стали доминировать в общественном сознании, приобретя особую популярность накануне Русско-турецкой кампании. Не только симпатия к «братьям-славянам», страдавшим под оттоманским игом, и не только экспансионистские импульсы, столь типичные для русского национализма, обусловливали пропаганду войны с Турцией. Главным стимулом было восприятие войны как господствующей формы национальной консолидации и ожидания того, что война решит те проблемы строительства нации, которые не находили решения в мирной жизни.
ПРИМЕЧАНИЯ
1) Настоящая статья представляет собой сокращенный вариант главы из моей книги «From the Shadow of Empire: Defining the Russian Nation through Cultural Mythology, 1855—1870» (Madison: The University of Wisconsin Press, 2010). Приношу благодарность The University of Wisconsin Press за разрешение напечатать русский перевод этой главы.
2) Эти настроения нашли отражение в стихотворениях А.С. Хомякова, написанных весной 1854 года, — «России» и «Раскаявшейся России».
3) О роли панславистской пропаганды в развязывании Русско-турецкой войны см.: GeyerD. Russian Imperialism: The Interaction of Domestic and Foreign Policy 1860— 1914 / Trans. from the German by Bruce Little. New Haven & London: Yale University Press, 1987. P. 70—85.
4) Апрельский выпуск «Дневника писателя» за 1876 год // Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л.: Наука, 1983. Т. 22. С. 122—126. О «парадоксалисте» из «Дневника писателя» как выразителе взглядов Достоевского см.: Frank J. Dostoevsky: The Mantle of the Prophet, 1871 — 1881. Princeton, N.J.: Princeton University Press, 2002. Р. 273—279.
5) Изначально веру в незлобивость славян русские писатели могли почерпнуть у Гердера — о том, как он представлял славян в своих работах, см.: Kohn Н. Pan-Slavism: Its History and Ideology. New York: Vintage Books, 1960. Р. x. О развитии этих идей в XIX веке см: Walicki А. The Slavophile Controversy: History of a Conservative Utopia in Nineteenth-Century Russian Thought. Oxford: Clarendon Press, 1975. Р. 136; Riasanovsky N. Nicholas I and Official Nationality in Russia, 1825—1855. Berkeley and Los Angeles: University of California Press, 1967. Р. 147—148, 154—155.
6) См.: Аксаков И.С. Речь в Московском отделении Славянского комитета // Аксаков И.С. Полное собрание сочинений: В 7 т. М.: Типография М.Г. Волчанинова, 1886. Т. 1. С. 240—244. Когда месяц спустя война в самом деле началась, Аксаков восторженно пророчествовал, что она вызовет всеобщий энтузиазм, приобретет характер народной и поможет преодолеть разрыв между образованным обществом и крестьянской массой (см.: [Аксаков И.С.] Речь, произнесенная председателем Славянского комитета // Московские ведомости. 1877. № 98. 24 апреля).
7) О роли социального дарвинизма в пропаганде войны на Западе см.: Crook D.P. Darwinism, War, and History: the Debate over the Biology of War from the « Origin of Species» to the First World War. Cambridge [England]; New York: Cambridge University Press, 1994. В более широком контексте концепция войны и насилия в интеллектуальной истории XIX века обсуждается в книге: Pick D. War Machine: The Rationalization of Slaughter in the Modern Age. New Haven: Yale University Press, 1993. Р. 75—87. О восприятии дарвинизма в России см.: Vucinich А. Darwin in Russian Thought. Berkeley: University of California Press, 1988.
8) О войне как инструменте формирования национальной идентичности см.: Smith A.D. War and Ethnicity: The Role of Warfare in the Formation, Self-Images and Cohesion of Ethnic Communities // Ethnic and Racial Studies. Vol. 4. October 1981. № 4. Р. 375— 397 (особенно p. 376—377); Smith А. National Identity. Reno: University of Nevada Press, 1991. Р. 27; Idem. The «Golden Age» and National Renewal // Myth and Nationhood / Ed. by Geoffrey Hosking and George Schopflin. New York: Routledge, 1997. P. 42. Ключевая роль военного дискурса в процессе формирования британской национальной идентичности обсуждается в книге: Colley L. Britons: Forging the Nation, 1707— 1837. New Haven, CT, USA: Yale University Press, 1992. Р. 283—319. Использование войны русскими националистами исследовано в целом ряде работ последнего времени. См.: Martin А. Romantics, Reformers, Reactionaries: Russian Conservative Thought and Politics in the Reign of Alexander I. DeKalb: Northern Illinois University Press, 1997. Р. 123—142; Зорин А. Кормя двуглавого орла. Литература и государственная идеология в России в последней трети XVIII — первой трети XIX века. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 157—186; Norris S. A War of Images: Russian Popular Prints, Wartime Culture, and National Identity, 1812—1945. DeKalb, 1ll.: Northern Illinois University Press, 2006; Вишленкова Е. Визуальное народоведение империи, или « Увидеть русского дано не каждому». М.: Новое литературное обозрение, 2011. С. 155—209. О том, как тема завоевания определила ключевые компоненты официального национализма XIX века, см.: Wortman R.S. Scenarios of Power: Myth and Ceremony in Russian Monarchy. 2 vols. Princeton, N.J.: Princeton University Press, 1995— 2000 (особенно vol. 2: р. 6—7, 10—15, 524—528). О военной риторике сторонников теории официальной народности см.: Riasanovsky N. Nicholas I and Official Nationality in Russia, 1825—1855. Р. 120—123, 137—138. О роли войн в формировании националистических программ в начале XX века см.: Sanborn J. Drafting the Russian Nation: Military Conscription, Total War, And Mass Politics, 1905—1925. DeKalb: Northern Illinois University Press, 2003.
9) См.: Leslie R.F. Reform and Insurrection in Russian Poland. 1856—1865. London: University of London, Athlone Press, 1963. Р. 46.
10) Татищев С.С. Император Александр Второй. Его жизнь и царствование. М., 1995. Кн. 1. С. 233—234. Анализ речи Александра и его примирительной политики в начале царствования см. в: Западные окраины Российской империи / Под ред. М. Долби- лова, А. Миллера. М.: Новое литературное обозрение, 2006. С. 126—131.
11) См.: Leslie R.F. Reform and Insurrection in Russian Poland; Weeks T.R. Nation and State in Late Imperial Russia: Nationalism and Russification on the Western Frontier, 1863— 1914. DeKalb: Northern Illinois University Press, 1996. Р. 94—96; Западные окраины. С. 126—206.
12) См.: Западные окраины. С. 141; Миллер А.И. «Украинский вопрос» в политике властей и русском общественном мнении (вторая половина XIX в.). СПб.: Алетейя, 2000.
13) О польском вопросе в контексте освобождения крестьян см.: Горизонтов Л.Е. Польский аспект подготовки крестьянской реформы в России // Иван Александрович Воронков — профессор-славист Московского университета: Материалы научных чтений, посвященных 80-летию со дня рождения И.А. Воронкова (1921 — 1983) / Отв. ред. Г.Ф. Матвеев. М.: Мосгорархив, 2002. С. 96—114; Западные окраины. С. 128—140.
14) См.: Аксаков И.С. Сочинения. Т. 3: Польский вопрос и западно-русское дело. СПб.: Издание Императорской Публичной библиотеки, 1900. С. 19 (2 февраля 1863 года). Статьи Аксакова цитируются по отдельным томам его собраний сочинений. После ссылки на том и страницу в скобках указываются даты написания статей (впрочем, не все статьи были пропущены цензурой).
15) Там же. С. 18.
16) В ходе подготовки крестьянской реформы правительство пыталось удовлетворить интересы далеко не только польского дворянства, но и крестьянства, в лояльности которого нуждался Петербург. См. об этом: Западные окраины. С. 170—172.
17) Общую характеристику позиций этих газет по польскому вопросу см. в: Твардовская В.А. Идеология пореформенного содержания: М.Н. Катков и его издания. М.: Наука, 1978. С. 24—73; Durman K. The Time of the Thunderer: Mikhail Katkov, Russian Nationalist Extremism and the Failure of the Bismarckian System, 1871 — 1887. Boulder [Colo.]: East European Monographs; New York: Distributed by Columbia University Press, 1988. Р. 54—69. 486; Renner A. Russischer Nationalismus und Offent- lichkeit im Zarenreich 1855—1875. Koln: Bohlau, 2000. S. 210—244; Walicki A. The Slavophile Thinkers and the Polish Question in 1863 // Polish Encounters, Russian Identity / Ed. by D.L. Ransel and B. Shallcross. Bloomington: Indiana University Press, 2005. Р. 89—99.
18) См.: Аксаков И.С. Сочинения. Том 3. С. 16—22, 45—50 (2 февраля и 4 марта 1863 года). Аксаков верил, что польское крестьянство не поддержит «бунт недовольных шляхтичей» и не захочет выйти из состава Российской империи.
19) Катков М.Н. 1863 год: Собрание статей по Польскому вопросу, помещавшихся в «Московских ведомостях», «Русском вестнике» и «Современной летописи». Вып. 1. М.: Университетская типография, 1887. С. 215. Хотя большинство выступлений Каткова по польскому вопросу появились в «Московских ведомостях», цитируемая фраза вошла в его статью «Что нам делать с Польшей?», первоначально напечатанную в «Русском вестнике» (1863. № 3).
20) Аксаков И.С. Сочинения. Т. 3. С. 104 (27 июля 1863 года).
21) Анализ катковской концепции нации см. в: Renner A. Defining a Russian Nation: Mikhail Katkov and the «Invention» of National Politics // Slavonic and East European Review. Vol. 81. October 2003. № 4. Р. 659—682.
22) Катков М.Н. Собрание передовых статей «Московских ведомостей»: 1863 год. М.: Изд-е С.П. Катковой, 1897. С. 167 (передовая статья от 13 апреля 1863 года. № 79).
23) О постепенном изменении позиции Аксакова и его сближении с Катковым см.: Petrovich M. Russian Pan-Slavists and the Polish Uprising of 1863 // Harvard Slavic Studies. Vol. 1. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1953; Durman K. The Time of the Thunderer. P. 486 (note 39). См. выше примечание 17; Wortman R.S. Scenarios of Power. Vol. 2. P. 162—164; Walicki A. The Slavophile Thinkers and the Polish Question in 1863. P. 94—98.
24) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 151 (Московские ведомости. 1863. № 71. 4 апреля).
25) СамаринЮ.Ф. Современный объем польского вопроса // Самарин Ю.Ф. Сочинения. М.: Тов-во типографии А.И. Мамонтова, 1900. Т. 1. С. 336. Впервые: День. 1863. № 38. 21 сентября.
26) См.: GeyerD. Russian Imperialism. Р. 52.
27) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 142—143 (Московские ведомости. 1863. № 68. 28 марта).
28) Там же. С. 209 (Московские ведомости. 1863. № 96. 4 мая).
29) Аксаков И.С. Сочинения. Т. 3. С. 65 (25 мая 1863 года).
30) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 59 (Московские ведомости. 1863. № 23. 29 января).
31) Аксаков И.С. Полн. собр. соч. Т. 2. С. 245, 249—252 (28 ноября 1864 года).
32) Погодин М. Письмо к издателям // Московские ведомости. 1863. № 117. 31 мая.
33) Штакеншнейдер EА. Дневник и записки: 1854—1886. М.: Academia, 1934. Репринтное переиздание с новым предисловием: Newtonville: Oriental Research Partners, 1980. С. 329 (дневниковая запись от 9 мая 1863 года).
34) См.: Страхов Н.Н. Роковой вопрос // Страхов Н.Н. Борьба с Западом в нашей литературе: Исторические и критические очерки. Киев: Типография И.И. Чоколова, 1897 (репринтное переиздание: The Hague: Mouton, 1969). Т. 2. С. 91 — 105. Хотя Страхов признавал древность и высокую степень развития «польской цивилизации», он склонялся к традиционному для России критическому взгляду на польскую культуру как по преимуществу «аристократическую», основанную на отречении от истинно народных славянских начал и поэтому в основе своей нездоровую и менее оригинальную, чем русская культура. Статья Страхова, появившаяся в апрельском номере журнала «Время» за 1863 год, вызвала возмущение в правительстве и в обществе и привела к закрытию журнала. Об этом см.: Нечаева В.С. Журнал М.М. и Ф.М. Достоевских «Время». 1861 — 1863. М.: Наука, 1972. С. 305—306; Walicki А. The Slavophile Thinkers and the Polish Question in 1863. Р. 90—92.
35) В русской дискурсивной практике XIX века поляки традиционно преподносились как авангард европейской цивилизации в славянском мире, а изгнание польских войск из России в начале XVII века часто рифмовалось с победой над Наполеоном. О параллелях между Смутным временем и Отечественной войной в поэзии и политической риторике см.: Гаспаров Б.М. Поэтический язык Пушкина как факт истории русского литературного языка. СПб.: Академический проект, 1999. С. 82— 84; Зорин А. Кормя двуглавого орла. С. 159—186.
36) Пресса 1860-х годов опиралась на уже сложившуюся традицию мифологизации польского вопроса. Так, Польское восстание 1830—1831 годов тоже воспринималось сквозь призму 1812 года, см.: Тартаковский А.Г. 1812 год и русская мемуаристика: Опыт источниковедческого изучения. М.: Наука, 1980. С. 190—192. Однако события 1830-х годов в большей мере оправдывали сравнения с вражеским вторжением: в то время Польша имела собственную армию и вела боевые действия против русских войск, тогда как в 1863 году русские столкнулись с партизанской тактикой восставших.
37) См.: Нардова В.А. Законодательные документы 60-х годов XIX века об адресах на высочайшее имя // Вспомогательные исторические дисциплины. Т. 9. Л.: Наука, 1978. С. 253—282.
38) Кампания вызвала критику радикалов, увидевших в ней сознательное искажение общественного мнения. См. статью «Протест», опубликованную Герценом в 168-м выпуске «Колокола» (1 августа 1863 года. С. 1387). Перепечатана в: Герцен А.И. Собрание сочинений: В 30 т. М.: Издательство Академии наук СССР, 1959. Т. 17. С. 154, 418.
39) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 207 (Московские ведомости. 1863. № 95. 3 мая).
40) Аксаков И.С. Полн. собр. соч. Т. 2. С. 149 (29 июня 1863 года). Сотрудники «Московских ведомостей» и «Дня» не только комментировали эту кампанию, но и сами участвовали в составлении некоторых адресов. См.: Твардовская В.А. Идеология пореформенного самодержавия. С. 50—52; БарсуковН.П. Жизнь и труды М.П. Погодина. Т. 21. СПб.: Типография М.М. Стасюлевича, 1907. С. 84—85; Самарин Ю.Ф. Сочинения. Т. 1. С. 299—300.
41) Всеподданнейшее письмо от малороссийских казаков Прилукского и Пирятинского уездов Полтавской губернии // Московские ведомости. 1863. № 132. 18 июня. Оборот «оставить косу и плуг» широко использовался в риторике 1812 года. См.: Глинка Ф.И. Письма русского офицера. М.: Военное издательство, 1987. С. 46 (впервые напечатаны в 1815—1816 годах).
42) Всеподданнейшие письма. От городского общества Вологды // Московские ведомости. 1863. № 88. 25 апреля. «Да ведают враги наши, — гласил адрес вологодского дворянства, — что мы и теперь те же, какими были на полях Полтавы и Бородина...» (Всеподданнейшие письма. От вологодского дворянства // Московские ведомости. 1863. № 86. 23 апреля).
43) Всеподданнейшие письма. От нижегородского дворянства // Московские ведомости. 1863. № 88. 25 апреля.
44) Аксаков И.С. Полн. собр. соч. Т. 2. С. 145 (8 июня 1863 года). Катков тоже проводил параллель между Польским восстанием и народными войнами 1612 и 1812 годов в передовой статье от 19 апреля 1863 года. См.: Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 175 (Московские ведомости. 1863. № 83).
45) Там же. С. 276 (Московские ведомости. 1863. № 116. 30 мая).
46) Там же. С. 342 (Московские ведомости. 1863. № 142. 29 июня).
47) Аксаков И.С. Сочинения. Т. 3. С. 51 (11 мая 1863 года). См. также: Там же. С. 49, 53—54, 79 (4 мая и 11 июля 1863 года).
48) Уже современники Отечественной войны рисовали Россию оппонентом всемирного зла и безверия. См.: Гаспаров. Б.М. Поэтический язык Пушкина как факт истории русского литературного языка; Вишленкова Е. Визуальное народоведение империи. С. 168.
49) О дипломатической кампании 1863 года см.: Ревуненков В.Г. Польское восстание 1863 года и европейская дипломатия. Л.: Издательство Ленинградского университета, 1957. Более сбалансированная интерпретация этих событий предложена в книге: Leslie R.F. Reform and Insurrection in Russian Poland. Р. 170—202.
50) Самарин Ю.Ф. Современный объем польского вопроса. С. 326. Впервые: День. 1863. № 38. 21 сентября. Ср. сходное заявление Каткова: «На польское восстание мы имеем право смотреть <...> как на последнюю, может быть, попытку со стороны западных держав ослабить и умалить значение России» (Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 152 (Московские ведомости. 1863. № 72. 5 апреля)).
51) См.: Никитенко А.В. Дневник: В 3 т. Л.: Художественная литература, 1955. Т. 1. С. 317—384; Одоевский В.Ф. Дневник // Литературное наследство. М.: Журнально-газетное объединение, 1935. Т. 22—24. С. 165—173; Дельвиг А.И. Мои воспоминания. М.: Издание Румянцевского музея, 1913. Т. 3. С. 229—230.
52) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 181 (Московские ведомости. 1863. № 85. 21 апреля).
53) Аксаков И.С. Полн. собр. соч. Т. 2. С. 145 (8 июня 1863 года).
54) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 168—169 (Московские ведомости. 1863. № 80. 14 апреля). Западные страны, писал Катков, «покупают себе удобства польской кровью» (Там же. С. 169 (Московские ведомости. 1863. № 80. 14 апреля)), «хладнокровно и бесчеловечно возбуждают мятежников против нас» (Там же. С. 181 (Московские ведомости. 1863. № 85. 21 апреля)).
55) См.: Горизонтов Л.Е. Парадоксы имперской политики: Поляки в России и русские в Польше. М.: Индрик, 1999. C. 8; Renner A. Russischer Nationalismus und Offentlichkeit im Zarenreich. С. 165.
56) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 175 (Московские ведомости. 1863. № 83. 19 апреля).
57) Там же. С. 181 (Московские ведомости. 1863. № 85. 21 апреля).
58) Аксаков И.С. Полн. собр. соч. Т. 2. С. 143 (8 июня 1863 года).
59) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 145 (Московские ведомости. 1863. № 69. 29 марта). См. также: Там же. С. 213 (Московские ведомости. 1863. № 97. 5 мая).
60) Интересный пример соединения двух стереотипов — поляка-завоевателя и поляка-предателя — есть во всеподданнейшем адресе московского дворянства, где упоминается «русская кровь, не раз пролитая в обороне от польского властолюбия и польской измены» (курсив мой. — О.М.). Катков цитировал этот адрес в передовой статье «Московских ведомостей» (1863. № 109. 22 мая).
61) Аксаков И.С. Полн. собр. соч. Т. 2. С. 153 (29 июня 1863 года).
62) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 141 — 142 (Московские ведомости. 1863. № 67. 27 марта).
63) См.: Там же. С. 109, 142, 152, 167, 175; Аксаков И.С. Сочинения. Т. 3. С. 51, 57 (11 и 18 мая 1863 года).
64) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 167 (Московские ведомости. 1863. № 79. 13 апреля).
65) Аксаков И.С. Полн. собр. соч. Т. 2. С. 218 (3 октября 1864 года). См. также: Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 167; Аксаков И.С. Сочинения. Т. 3. С. 51, 65 (11 мая и 25 мая 1863 года).
66) См.: Западные окраины. С. 159.
67) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 167 (Московские ведомости. 1863. № 79. 13 апреля).
68) Аксаков И.С. Полн. собр. соч. Т. 2. С. 218 (3 октября 1864 года).
69) См.: Аксаков И.С. Сочинения. Т. 3. С. 67 (25 мая 1863 года).
70) См.: Катков М.Н. Собрание передовых статей «Московских ведомостей»: 1864 год. М.: Изд-е С.П. Катковой, 1897. С. 200 (Московские ведомости. 1864. № 75. 3 апреля).
71) Аксаков И.С. Сочинения. Т. 3. С. 67 (25 мая 1863 года).
72) Об изменении концепта имперской лояльности см.: KappelerA.The Russian Empire: A Multiethnic History / Trans. by Alfred Clayton. Harlow, UK: Pearson Education, 2001. P. 239. О катковской интерпретации этого концепта см.: Renner A. Defining a Russian Nation. С. 676—677.
73) См.: Suny R. The Empire Strikes Out: Imperial Russia, National Identity, and Theories of Empire // A State of Nations: Empire and Nation-Making in the Age of Lenin and Stalin / Ed. by Ronald Suny and Terry Martin. Oxford and New York: Oxford University Press, 2001.
74) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 284 (Московские ведомости. 1863. № 119. 2 июня).
75) Аксаков И.С. Сочинения. Т. 3. С. 52 (11 мая 1863 года).
76) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 425 (Московские ведомости. 1863. № 169. 3 августа).
77) Аксаков И.С. Сочинения. Т. 3. С. 78 (22 июня 1863 года).
78) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 284 (Московские ведомости. 1863. № 119. 2 июня). Однако главной силой сопротивления «мятежникам», развивал Катков свой план, должен оставаться «местный сельский люд», поскольку борьба с поляками «возвысит и усилит в нем его русское чувство».
79) Аксаков И.С. Сочинения. Т. 3. С. 67 (25 мая 1863 года).
80) Из дальнего угла С.-Петербургской губернии // Московские ведомости. 1863. № 134. 20 июня.
81) См.: Областной отдел. Известие из Казани // День. 1863. № 17. 27 апреля.
82) Московские ведомости. 1864. № 90. 24 апреля (заметка напечатана со ссылкой на газету «Харьков»).
83) Официозная «Северная почта» ясно сформулировала эту проблему, и « Московские ведомости» немедленно перепечатали главные пункты правительственного сообщения: когда крестьяне выходят из повиновения помещикам, «местные начальства <.> вынуждаются принимать меры строгости против той именно части населения, которая остается верная своему долгу и содействует правительству <... > и притом принуждаются принимать строгие меры как бы в пользу тех именно лиц, которые или явно участвуют в беспорядках, или по крайней мере не оказывают ни содействия, ни сочувствия к их прекращению» (Известия из Вильно // Московские ведомости. 1863. № 49. 5 марта; статья напечатана со ссылкой на «Северную почту»).
84) См.: Московские ведомости. 1863. № 49. 5 марта.
85) С 1 марта 1863 года крестьяне Виленской, Гродненской, Ковенской и Минской губерний были переведены на выкуп, а выкупная сумма земли была значительно уменьшена по сравнению с установленной в других частях империи. Кроме того, освобождение крестьян в этом регионе должно было идти более быстрыми темпами. В течение 1863 года эта мера была распространена на другие губернии Западного края. См. об этом: Западные окраины. С. 229—230; Dolbilov М. Russification and the Bureaucratic Mind in the Russian Empire's Northwestern Region in the 1860s // Kritika. Explorations in Russian and Eurasian History (New Series). Vol. 5. Spring 2004. № 2. Р. 245—271.
86) Московские ведомости. 1863. № 184. 23 августа.
87) Телеграфические известия из Динабурга // Северная пчела. 1863. № 100. 17 апреля.
88) Там же.
89) Польские дела // Московские ведомости. 1863. № 95. 3 мая.
90) Последние телеграфические известия о делах польских // Северная пчела. 1863. № 103. 20 марта. См. также официальные доклады полиции о беспорядках и неповиновении крестьян Динабургского уезда в: Восстание в Литве и Белоруссии: 1863—1864. М.: Наука, 1965. С. 496—500.
91) См.: Западные окраины. С. 230.
92) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 200 (Московские ведомости. 1863. № 92. 30 апреля).
93) Московские ведомости. 1863. № 96. 4 мая. Аксаков тоже называл «местные караулы» народным ополчением — см.: Примечание редакции [к статье М.О. Кояловича «Народное движение в Западной России»] // День. 1863. № 18. 4 мая. С. 7.
94) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 475 (Московские ведомости. 1863. № 184. 23 августа).
95) Там же. С. 474—475. О предложениях Каткова установить правительственный контроль за крестьянами, но не лишать их возможности сопротивления см.: Твардовская В.А. Идеология пореформенного самодержавия. С. 45—47, 53—55.
96) Коялович М.О. Народное движение в Западной России // Сборник статей, разъясняющих польское дело по отношению к Западной России / Составитель и издатель С. Шолкович. Вильна, 1887. С. 377—385. Первоначально в: Русский инвалид. 1863. № 91. 29 апреля; в 1863 году статья была издана отдельной брошюрой (СПб.: Военная типография, 1863).
97) Примечание редакции [к статье М.О. Кояловича «Народное движение в Западной России»]. С. 7. Аксаков и раньше определял взгляды Кояловича как «несбыточные» надежды (примечание редакции к статье Кояловича «Что нужно Западной России? Письмо к редактору // День. 1863. № 10. 9 марта. С. 2).
98) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 200—201 (Московские ведомости. 1863. № 92. 30 апреля).
99) Там же. С. 475 (Московские ведомости. 1863. № 184. 23 августа).
100) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 272 (Московские ведомости. 1864. № 102. 8 мая).
101) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 475—476 (Московские ведомости. 1863. № 184. 23 августа).
102) Там же. С. 303 (Московские ведомости. 1863. № 128. 13 июня).
103) Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 303 (Московские ведомости. 1863. № 128. 13 июня).
104) См.: Долбилов М. Русский край, чужая вера: Этноконфессиональная политика империи в Литве и Белоруссии при Александре II. М.: Новое литературное обозрение, 2010. С. 18; Maiorova O. From the Shadow of Empire: Defining the Russian Nation through Cultural Mythology, 1855—1870. Madison: The University of Wisconsin Press, 2010. P. 16.
105) Катков М.Н. Мнимое и действительное // Катков М.Н. 1863 год: Собрание статей... Вып. 1. С. 515—517 (первоначально в: Русский вестник. 1863. № 5).
106) См.: Катков М.Н. Собрание передовых статей... С. 477—485 (Московские ведомости. 1863. № 125. 24 августа; № 126. 25 августа).
107) Аксаков И.С. Полн. собр. соч. Т. 2. С. 219—220 (3 октября 1864 года). Несколькими месяцами ранее, в разгар восстания, Аксаков писал: «1812 год и наша эпоха свидетельствуют», что только союз «земли» и государства «держит Россию» (Аксаков И.С. Сочинения. Т. 3. С. 115—118; 17 августа 1863 года).
108) См.: Глинка Ф.И. Письма русского офицера. С. 43; Достоевский Ф.М. Апрельский выпуск «Дневника писателя» за 1877 год // Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. Т. 25. С. 98. В «Войне и мире» Александр I произносит похожую фразу, но Толстой сохраняет саркастическую дистанцию. Показательно, что в романе эту фразу царь произносит по-французски (том 4, часть 1, глава 3).
109) Аксаков И.С. Полн. собр. соч. Т. 2. С. 148 (29 июня 1863 года).
110) См.: Norris S. A War of Images: Russian Popular Prints, Wartime Culture, and National Identity, 1812—1945; Maiorova O. From the Shadow of Empire. P. 28—35.
111) См.: Wortman R.S. Scenarios of Power. Vol. 2. P. 19—57.
112) На Бородинском поле был отслужен обычный благодарственный молебен, в Рождество — обычная церковная служба, праздновавшая, начиная с 1812 года, изгнание наполеоновской армии из России.
113) Татищев С.С. Император Александр Второй. Кн. 1. С. 568—574.
114) Современник 12-го года [Маслов С.А.]. Воспоминание о Бородинской битве в 1864 году // Современная летопись. Воскресное приложение к «Московским ведомостям». 1864. № 34. С. 2—3.
115) Об официальной интерпретации роли Александра I в победе русской армии см.: Тартаковский А.Г. 1812 год и русская мемуаристика. С. 184—185, 202—206.
116) Никитенко А.В. Дневник. Т. 2. С. 422—423 (запись от 19 марта 1864 года).
117) Пятидесятилетие взятия Парижа // Московские ведомости. 1864. № 66. 22 марта (отчет перепечатан из газеты «Русский инвалид»).
118) Там же.
119) Там же.
120) См.: Никитенко А.В. Дневник. Т. 2. С. 424 (запись от 22 марта 1864 года).
121) Валуев П.А. Дневник: В 2 т. М.: Издательство Академии наук СССР, 1961. Т. 1. С. 274 (запись от 16 марта 1864 года).
122) См.: ТарлеЕ.В. Крымская война. М.; Л.: Издательство Академии наук СССР. 1950. 2-е изд. С. 119—125; CurtissJ.S. Russia's Crimean War. Durham, N.C.: Duke University Press, 1979. P. 53—57.
123) Wortman R.S. Scenarios of Power. Vol. 1. P. 193—243.
124) Московские ведомости. 1864. № 63. 19 марта (передовая статья). См. также: Любецкий С.М. Празднества и увеселения в Москве по случаю взятия Парижа союзными войсками в 1814 году, марта 19-го // Современная летопись. 1864. № 15. С. 5.