Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №122, 2013
«Поэзия неомодернизма» Александра Житенева — большой, амбициозный, подчас раздражающий своей однобокостью труд. Амбициозность его не столько — и не только — в величине: почти 500 теоретически насыщенных страниц; и не в эрудиции (2159 примечаний); и даже не в охвате (разбираются стихотворения 71 «неомодерниста», процитированы десятки модернистов, привлечены самые разнообразные критические дискурсы). Источник неоспоримой силы книги — в ее притязаниях и главной цели: предложить единые концептуальные рамки, позволяющие проанализировать и осмыслить неофициальную русскую поэзию последних пятидесяти лет (приблизительно с 1960-х по 2010-е годы). Эта задача оборачивается также ограниченностью книги и даже губит ее.
Желание — можно назвать это соблазном — создать теорию, способную породить генеалогию для неофициальной культуры, объяснимо, причем не только соображениями академического продвижения. Последние пятьдесят лет русской культуры были невероятно фрагментированы, даже по меркам XX и начала XXI века. Хочется найти объединяющую нить в этом огромном и важном корпусе текстов. Кроме того, с распадом Советского Союза границы культурной власти оказались полностью размыты, если не стерты. Имеется, следовательно,благоприятная возможность для реконцептуализации последних пятидесяти лет русской поэзии (и не только поэзии). Наконец, неадекватность постмодернистского прочтения русской поэзии этого периода, особенно если брать в качестве поэтического канона неофициальную культуру, предстает все более очевидной. Своевременная книга Житенева стремится — быть может, с чрезмерным рвением — заполнить эти лакуны.
Как и постмодернизм, «неомодернизм» Житенева определяется относительно модернизма. (Чем «неомодернизм» отличается от постмодернизма, будет рассмотрено ниже.) В каждой из трех глав книги, занимающих примерно по 150 страниц, прочерчивается одна и та же генеалогия: от модернизма к «неомодернизму» (в последнем выделяются два ответвления: «другая» поэзия 1960—1970-х и «актуальная» поэзия 1990—2000-х). Первая глава погружает нас в эстетическое и метафизическое измерения русского модернизма и неомодернизма, вторая исследует модернистское и неомодернистское художественное видение и аксиологию, третья сосредоточена на структуре текстов и моделировании их рецепции. Каждая глава, в свою очередь, состоит из трех параграфов. Эти параграфы следуют той же схеме, описывая эволюцию понятия (например, художественной субъективности) от его предполагаемого истока в модернизме до переприсвоения и трансформации сначала в «другой», а затем в «актуальной» поэзии. Безотказный механизм!
Всеобъемлющая теоретическая конструкция, движущая книгой, — это «неклассическое художественное сознание», иными словами, эстетика после смерти картезианского cogito с его незыблемым объективным миром, который надлежит познать и подчинить. Идея неклассического сознания не является изобретением Житенева, но он подчеркивает в ней, прежде всего, один аспект:
В нашем понимании определяющим признаком «неклассического художественного сознания» является принципиальный отказ от финализма, от всех «ставших» и «готовых» форм самоидентификации, культурного сознания, художественной практики. Неклассический мир — это мир без универсальных решений (с. 19).
По мысли автора, это неклассическое художественное сознание объединяет как модернистов, так и (соответственно) неомодернистов. Различие между модернистом и неомодернистом (здесь можно было бы говорить о поэтических поколениях, однако Житенев тщательно избегает такого подхода) состоит вотношении к этой (очевидно постницшеанской) парадигме неклассического художественного сознания. Согласно Житеневу, русские модернисты воспринимают современный мир как мир отчуждения и раздробленности, отягощенный «косностью материального бытия» (с. 110). «Долг» художника — преодолеть это состояние посредством «экстаза» субъективности, ориентированной на самопреодоление, трансценденцию («прейди самого себя» Вяч. Иванова). Благодаря «расширению восприятия» поэт воскресит слово, мир и свое «я». Увы, этот иррациональный утопический проект оказался неосуществим — мы, неомодернисты, добавили бы «конечно» — в силу самой человеческой природы: «Сама идея трансцендирования предполагала сохранение границ, которые "экстаз" только отдалил, но не снял. Прейти оказалось возможным любую данность, но не себя самого» (с. 24). Как только выяснилось, что достижение абсолюта возможно «лишь на время», источник модернизма, как он определяется в книге, иссяк.
Неомодернисты, по Житеневу, в два этапа (сначала в «другой», затем в «актуальной» поэзии) осознают эту проблематику модерна, как его понимали их «отцы», но порывают с его притязаниями на преображение жизни — сначала нейтрализуя его логику посредством различных стратегий абсурдизации (в «другой» поэзии), а затем путем усиления (в поэзии «актуальной») многих позитивных «слабостей», присущих неклассическому сознанию. Вместо того чтобы, подобно модернистам, пытаться преодолеть онтологическую неопределенность, неомодернисты принимают ее, стремясь уже не к универсальной, а к личной ивременной трансценденции в мире, лишенном внутренней цели:
Неомодернизм снимает последнюю «телеологическую» устремленность культуры, постулируя принципиальную незавершимость любого миропреображения. Глобальные жизнетворческие проекты невозможны в нем не в силу отказа от трансцензуса, а в силу того, что всякое «плавление жизни» возможно только здесь и сейчас, и его результаты не выходят за рамки этого hic et nunc. Типология мышления предшествующей эпохи подвергается пересмотру именно с этих позиций (с. 26).
Это смирение, или художественный кенозис, имеет множество последствий, включая замещение идеи прогресса «безвременьем» (вызванное отказом от линеарности и целеполагания), возникновение децентрированного субъекта в качестве нового лирического голоса (который в конечном итоге становится многомерным и уникальным событием, а не лично-универсальным присутствием) и признание центральной проблемой поэзии конфликта между языком и репрезентацией, образом и смыслом. По Житеневу, все это «естественно» перетекает от модернизма к неомодернизму. В лишенном центра центре («пустоте», по слову В. Кривулина (с. 216)) этого последнего — «смерть автора» с его привилегией создавать вечные ценности:
Специфика ценностного сознания «бронзового века» по сравнению с веком серебряным состоит в отвержении представления о «точке зрения» как «не- заместимом» месте в бытии, в неприятии самого предположения о возможности такого места. Онтологическая неукорененность субъекта видится абсолютной, допущение, что данность можно трансцендировать полаганием ценностей, — безосновательным. Универсальное для «бронзового века» представление об истине как состоянии исключает возможность апелляции к незыблемости ценностного абсолюта. Возникающая коллизия множественности истин-состояний заставляет отказаться от мысли, что такого рода абсолют существует, поскольку множественность — это не только противоречивость знания, но и несоизмеримость, рассогласованность его аспектов (с. 212).
Это «прочтение», во многом постструктуралистское, того, что пришло после модернизма, имеет немало общего с постмодернистским подходом. Тем не менее Житенев противится такому сближению, настаивая на безусловном отличии: в его глазах постмодернизм основывается «лишь» на «ревизии» модернистских исходных установок и категорий (с. 467), в то время как неомодернизм занят ихобновлением. Более того, если постмодернистская фрагментарность восходит к представлению о бытии как неустранимом хаосе, то неомодернист, утверждает Житенев, способен этот хаос преодолеть — хотя бы временно, здесь и сейчас. В отличие от постмодернизма,
в неомодернизме нелинейность высказывания связана не с фрагментарностью мира, а с идеей его многомерности. Расслоение текста репрезентирует не распад сознания, но множественность непрослеживаемых связей, исключающих последовательное развертывание в едином пространстве (с. 468).
«Справедлива» ли такая оценка ограничений постмодернизма, решать не здесь. Она, безусловно, вводит четкое (слишком четкое?) разграничение, обеспечивающее концептуальную сетку, которая позволяет осуществить ряд впечатляющих прочтений головокружительного разнообразия поэтических текстов, которые «вдруг» подпадают под одну, пусть и сложно устроенную, рубрику. Теперь надо назвать поэтов поименно, в порядке их появления, поскольку они образуют единое — безрукое, зато многоголовое — тело: Л. Чертков, Н. Кононов, Е. Фанайлова, М. Степанова, А. Анашевич, О. Григорьев, Г. Сапгир, Т. Кибиров, А. Родионов, К. Корчагин, В. Филиппов, В. Исаянц, С. Завьялов, М. Амелин, А. Кривулин, М. Айзенберг, П. Настин, Г.-Д. Зингер, А. Глазова, С. Стратановский, А. Величанский, А. Найман, Е. Хорват, К. Капович, И. Померанцев, Б. Херсонский, И. Бродский, А. Миронов, М. Генделев, А. Цветков, О. Юрьев, В. Павлова, Д. Воденников, Д. Бобышев, А. Драгомощенко, Ш. Абдуллаев, А. Скидан, А. Порвин, В. Бородин, Вс. Некрасов, М. Еремин, Г. Айги, И. Ахметьев, Ры Никонова и Сергей Сигей, Д. Авалиани, А. Горнон, В. Строчков, А. Сен-Сеньков, Н. Скандиака, А. Монастырский, Д. Пригов, Л. Рубинштейн, П. Арсеньев, Р. Осминкин, Д. Гатина, П. Жагун, О. Пащенко.
Длинный список, но при этом такой, который, по определению, взывает к продолжению. И в то же время он слишком длинный. Проблема здесь не столько в выборе поэтов или стихотворений и не в их нередко блестящем анализе, сколько, как уже было замечено выше, в редукционистском методе определения модернизма. Если акцент на субъективности, жизнестроительстве, времени и трансценденции, высказывании и экстазе, вне всякого сомнения, имеет эвристическую ценность, все же остается неясным, схватывает ли предложенное автором определение «сущность» модернизма (русского или нет) и обладает ли вообще модернизм единой сущностью. В самом деле, если мы бросим взгляд за пределы России и возьмем в качестве отправной точки, например, Мане (как это делали некоторые русские модернисты), то модернизм предстанет скорее актом демистификации, а не мифотворчества, гиперинтеллектуализации, а не желания высказаться, политики в большей степени, чем трансценденции. Иначе говоря, «неомодернизм» уже присутствует в модернизме. В этом смысле одна из слабостей «Поэзии неомодернизма» в том, что, стремясь продемонстрировать амбивалентность неомодернистов по отношению к их предшественникам, автор недостаточно внимателен к амбивалентности самих модернистов по отношению к «классическому» сознанию, которое они унаследовали. Другими словами, описание «модернизма» тяготеет к однобокости, что идет вразрез с чрезвычайной сложностью этого явления. Признавая, вслед за другими исследователями, что в модернизме имелось два «момента» (собственно модернизм и авангард), Житенев не задействует это разграничение ни в своем анализе модернизма, ни в анализе неомодернизма. Таким образом, теоретическая приверженность к всеобъемлющему единству не позволяет автору разглядеть захватывающие различия, разрывы и многообразие не только внутри модернизма, но и внутри неомодернизма. Бесспорно, одним из «побочных эффектов» книги является то, что она показывает невероятное бурление и подъем русской поэзии последних пятидесяти лет. Однако настаивание на схеме, помещающей в одну лодку Бродского и Пригова, Шварц и Драгомощенко, Фанайлову и Порвина, сулит зачастую больше потерь, чем приобретений. То же самое верно и в случае теоретиков: Борис Иванов, Михаил Айзенберг, Виктор Кривулин, Ольга Седакова и Борис Гройс становятся частью одного, непомерно единообразного «текста». Такого рода слияние выглядит особенно проблематичным при обсуждении «другой» и «актуальной» поэзии. Начать с того, что Житенев использует эти обозначения так, как если бы они были частью одного концептуального континуума; между тем, одно из них является социологическим, тогда как другое — эстетическим. Более того, при обсуждении, весьма проницательном, поэзии 1990—2000-х его собственный анализ, выделяющий два направления в «актуальной» поэзии (первое тяготеет к полной утрате подлинности и индивидуальности в своего рода постлирической поэзии, второе взыскует прямоты, личного присутствия и чуть ли не неистовой непосредственности высказывания), наводит на мысль, что «актуальной» поэзии больше подошло бы определение «антимодернистская», чем «неомодернистская». Это потенциально плодотворное различие не проведено.
При том что список неомодернистов велик, он исключает всех советских поэтов, даже тех, которых в свое время считали «неомодернистами». Делает ли это Вознесенского и Соснору неоклассицистами? Конечно, нет. Напрашивается вопрос: что существует за рамками постмодернистской и неомодернистской генеалогий, признаваемых в книге, и что могло бы послужить их признаками? Не менее важно и то, что советская поэзия и «официальная» поэзия постсоветского периода, без сомнения, так или иначе влияли на «неомодернистов», однако теоретическая модель Житенева (русский модернизм ^ русский неомодернизм) не допускает обсуждения такого влияния.
Это приводит к самому главному недостатку книги: отсутствию интереса или хотя бы отдаленного намека на осмысление того, какое воздействие на русскую поэзию XX—XXI веков оказали исторические события. Я понимаю, что такое небрежение оправдано тем, что «Поэзия неомодернизма» — книга по теории, а не по истории литературы; но можно ли разделять их глухой стеной, тем более в исследовании, которое несет на себе недвусмысленные черты диахронического подхода (прослеживая развитие русской поэзии приблизительно от 1900-го до 2010 года)? Эта затушеванная историчность — парадокс, поскольку изложение в значительной степени строится как на идее линеарности, так и на прямых цитатах из поэтов-теоретиков модернизма и «неомодернизма» — с целью «историзации знания» (с. 20). Действительно, работа и впрямь нередко выливается в коллаж цитат, главным образом в форме описаний поэтами и теоретиками их эстетических, философских и формальных намерений (ключевое слово здесь «автометаописание»). К сожалению, Житенев не дает себе труд прочитать ихкритически, что позволило бы приблизиться к пониманию того, как русские поэты втягивались в тяжбу с историей, порой вопреки самим себе. В любом случаеистория втягивала их (как и любого из нас, что взывает к саморефлексии, от которой книга уклоняется). Без сомнения, «безвременье» — это не только неомодернистская позиция, возникшая в рамках эстетического опыта, но реакция, которую можно назвать политической, на застой. Да и как рассказать о воздействии обэриутов на неомодернизм, не обратившись к перипетиям, в ходе которых их наследие было «потеряно» и «открыто»? (Житенев, правда, упоминает о важности «догутенберговского», рукописного периода самиздатской культуры, но, как это обычно происходит в его задающей стремительный темп, широкомасштабной книге, эта ключевая и захватывающая тема не получает должного внимания.) Пути, какими неофициальная культура функционирует до наших дней, требуют прямого обращения к социально-политической жизни, ее невозможно отбросить. Неофициальная культура, которая по-прежнему существует, означает сегодня нечто иное, чем то, что она означала в 1968 году.
Целеустремленность книги имеет тенденцию заслонять и другие плюралистические аспекты неомодернизма. Очевидно, что разные неомодернисты обращались (и по-прежнему обращаются) к разным модернизмам (религиозному, символистскому, футуристическому, акмеистическому и т.д.). Внимание к интертекстам — полностью отсутствующее в книге — могло бы выявить это измерение неомодернизма. Наконец, исключение из рассмотрения взаимоотношений иностранной и советской поэзии с русским модернизмом и неомодернизмом накладывает необязательные ограничения на наше понимание как русского модернизма, так и русскоязычной поэзии последних пятидесяти лет. Подобная теоретическая открытость могла бы помочь исследованию точнее определить русскость (не в этническом, а в литературном смысле) «русского неомодернизма» и даже способствовать установлению характеристик нерусского «неомодернизма», каковой, без сомнения, существует. Практикуемый же в книге подход откровенно игнорирует факты, свидетельствующие о глубоких связях русского модернизма и неомодернизма с общемировым Zeitgeist'ом. Это нежелание обратить свой взгляд за пределы генеалогии русского модернизма-неомодернизма особенно удивляет, учитывая, что первые две цитаты в книге принадлежат крупнейшим западным философам-теоретикам XX века — Теодору Адорно и Гансу-Георгу Гадамеру.
Тем не менее «Поэзия неомодернизма» представляет собой долгожданное и крайне важное начало разговора о месте «бронзового века» в истории и сегодняшнем дне русской поэзии. За это мы должны быть автору благодарны. К сожалению, он слишком часто позволяет своей приверженности теории взять верх над более открытым, продуктивным и убедительным рассказом о том, «что в действительности произошло» — и по-прежнему происходит — в неофициальной и официальной культуре в России и во всем мире.
Перевод с англ. А. Скидана