Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №123, 2013
В СФЕРЕ СЛОВА
Кацов Г. Словосфера. — New York: Liberty Publishing House, 2013. — 388 с., илл.
Книга Геннадия Кацова «Словосфера» появилась спустя четырнадцать лет после его книги прозы и стихотворений «Притяжение Дзэн» (Петрополис, 1999), а по собственному признанию автора, он не писал стихи чуть ли не 18 лет. Все эти годы происходило некое накопление — мыслей, чувств, образов, ассоциаций, всего того, что он не смог выразить ни в эссе, ни в репортажах, ни в других формах журналистики. Уже в «Притяжении Дзэн» заметна важность зрительных впечатлений для Кацова, но если в той книге были как бы зарисовки с натуры, освоение прежде всего пространства, то в «Словосфере», в которой собрано 180 картин разных эпох, в основном европейского и американского искусства — от XIV века до картин современников, написанных в прошлом году, время — едва ли не более важный компонент.
Это подтверждают и даты, тщательно проставленные под каждым стихотворением, и архетипичные темы — любовь, ненависть, золотой сон и явь, грехопадение, изгнание из рая, искупление, возвышенное и земное (я бы даже сказал, временами заземленное), жизнь и смерть — все это говорит о том, что точка обзора автора — пересечение земного времени с вневременным.
Борхес создал образы лабиринта и библиотеки и библиотеки-лабиринта, в которой не только каждый зал, но и каждая книга таит бесконечное множество расходящихся тропок-интерпретаций — пересечения времени с вечностью, каждый раз оборачиваясь неповторимой судьбой. Не побоявшись древней традиции «экфрасиса», того, что Гораций назвал «Ut pictura poesis» (в поэзии, как в живописи), Геннадий Кацов создал свой виртуальный музей-лабиринт, однако путеводной нитью Ариадны для него является все-таки слово: не случайно и название книги — «Словосфера» — сфера слова.
На ум приходит также «Семиосфера» Ю.М. Лотмана, то есть граница между холстом и зрителем, изображением и изображаемым, изображением и словом постоянно сдвигается от периферии к центру и от центра к периферии[1].
Сам автор говорит о принципе построения книги в послесловии: «Собственно, "Словосфера" и есть своего рода индивидуальный дневник за почти пятьсот дней, прошедших с того часа, когда был написан первый текст к вер- мееровской "Молочнице"»[2]. При этом Кацов, который в 1980-х годах был одним из активных участников неформального клуба «Поэзия», связанного с «Новой волной», декларирует возврат к силлаботонике, более занятый поисками сути, а не формы.
Кацов, по его собственному признанию, страстно увлекся живописью, еще будучи студентом второго курса, а после переезда в Москву стал завсегдатаем не только музеев, но и неофициальных квартирных выставок, общался с художниками[3]. Переехав в Нью- Йорк, он освоил художественное пространство не только больших музеев, но и частных галерей, где и позаимствовал часть картин для своей «коллекции», так что всемирно известные полотна соседствуют с теми, которые неизвестны широкому зрителю.
Примечательно, что вся книга написана 12-строчными стихами, состоящими из трех катренов пяти основных метрических размеров, так что даже дольники редки, хотя лексика более разнообразна (иногда жаргон, например «прикол», «по кайфу», «шузы», иногда и вовсе иноязычные вкрапления, причем искусствоведческий термин «tre viso» может соседствовать с просторечным «wow»), что как бы взрывает метрическую упорядоченность изнутри.
Примечательно также и то, что отправной точкой для этой галереи- паломничества послужил холст «Молочница» Яна Вермеера Дельфтского, одного из трех великих голландских живописцев, наряду с Рембрандтом и Хальсом, так называемого золотого века голландской живописи. Вермеер известен своей пристальностью к деталям быта. Однако поэт не спешит вослед за художником описывать картину, которая навевает ему мысли о бренности бытия. Лишь в последней строфе он наконец смотрит непосредственно на картину, да и то скорее глазами посетителей музея (а картина как бы глядит на них — уже из вечности): «Несть числа подходящим к холсту — с интересом, с трудом, легко, / В одиночку, группой, в контактных линзах, в костюмах, в сари; / Соглядатаев мига, в коем тонким дрожащим сверлом молоко / Не коснется керамики. Не наполнит сосуд. И веками не прокисает» (с. 17).
Метод детального описания Кацов как бы переносит на зрителей, описывая их, а не картину. Единственная нить, соединяющая холст и зрителя, — тонкая струйка молока, которая никогда не наполнит сосуд, но никогда и не прокиснет. Мысль эта сродни той, которую высказал Джон Китс в своей знаменитой «Оде греческой вазе»: описывая фигуры, запечатленные на холодном мраморе греческой вазы (также экфрасис — sic!), Китс размышляет о том, что хотя юным возлюбленным, стремящимся друг к другу, и не дано слиться в поцелуе, но зато они останутся вечно влюбленными и прекрасными. Очевидно, мысль о бренности и о преодолении ее в искусстве (как подтверждение этого — вторая строфа, в которой говорится о надгробьях и о Клио) и послужила тем творческим импульсом, который заставил поэта взяться за перо после многолетнего перерыва.
Рядом с Вермеером «владелец» галереи смело вывешивает картину импрессиониста Моне «Руанский собор», причем из тридцати картин, написанных художником в разное время суток в течение двух лет (1892—1893), Кацов выбирает золотисто-медовый полдень, изменяя при этом и тематику, и задачу художника — передать игру светотени (в чем того даже упрекали, говоря о том, что во времена, когда Франция переживала религиозное возрождение, художник был занят прежде всего фактурой, светом и передачей мельчайших изменений и впечатлений, а не самим собором, выдающимся произведением готики). В последней строфе поэт говорит и об этом: «О, импресьон! все вскользь (как, для примера, / Религиозные уклад и быт, / Как сам первоисточник — весть и вера, / Как путь во Храм, что ныне позабыт)» (с. 19). Пятистопный ямб, сменивший несколько синкопированный шестистопный анапест предыдущего стихотворения, выражает основную мысль стихотворения — о вере и неверии и о пути к Храму.
Первый «Автопортрет» Уорхола наводит Кацова на размышление о судьбе, славе, успехе, переплетении случайного и закономерного, а в стихотворении к «Портрету Хаима Сутина» Модильяни, отталкиваясь от фона и цветовой гаммы, Кацов развивает эту же тему, переходя к размышлениям о судьбе русского художника-эмигранта: «В Париже те же голод, холод, грязь. / И возвращаясь в дом по кличке "Улей", / Ты обнаружишь крысу, что томясь / Ночь дожидается тебя на стуле» (с. 25).
Таким образом, поэт соединяет времена и судьбы, сосредоточиваясь не столько на том, что изображено, сколько на том, что осталось «за кадром». Так, картина представителя венецианской школы пейзажной живописи «ведуты», заново открытого импрессионистами художника XVIII века Франческо Гварди «Венецианский дворик» (а не более эффектные картины Каналетто) навевают ему мысль об Иосифе Бродском: «Он удаляется. И Бог его простит. / Но дребезжа, как чашки на подносе, / По всем земным законам перспектив / Вдруг: "Джозеф..." — в глубине двора, — / Иосиф. / Ося» (с. 23).
Небезынтересно, что все это время поэт и сам как бы остается «за кадром»: от первого лица он начинает говорить лишь на тринадцатой картине, причем поводом к написанию стихотворения послужило полотно «Она пришла» из цикла «Сны» современного русского художника Эдуарда Бек- кермана, казалось бы, опять-таки, никак не связанное с текстом: «Там вечное безмолвье. И сейчас, / Когда беззвучно кто-то умирает, / То влажная его сползает часть — / В отсутствие щеки, скулы — по краю» (с. 41). Для этого стихотворения, казалось бы, можно было выбрать одну из известных картин французского художника- примитивиста Анри Руссо (который также есть в «коллекции» Кацова), например «Сон» или «Спящая цыганка», либо один из офортов Гойи, однако и здесь, как и в развитии борхесовской темы сна и сновидений, поэт обманывает ожидания.
Тема сна вообще занимает Кацова, причем он «сновидит» не только там, где эта тема задана, как в картине Фриды Кало «Сон» или в полотне «Ночной кошмар» Абильдгора, но и там, где вроде бы ничего не говорит о сне, как в стихотворении к картине Судейкина «Желтый змей»: «Там пассажир наедине / С собой, в компании теней: / Он видит, как летит — во сне — / На летнем небе желтый змей» (с. 335). Здесь вновь Кацов обманывает ожидания, выбирая для «полетов во сне и наяву» не одну из картин Шагала, а яркий полдень Судейкина, выдающегося театрального художника, символиста, близкого «Миру искусства».
Но «главный сон» коллекции, на мой взгляд, это сон о несбыточном сне — о золотом веке человечества, об утраченной невинности, как в стихотворении к полотну «Золотой век» Лукаса Кранаха Старшего: «Смотреть с утра рассветы, до закатов / Плясать на фоне призрачного неба. / Век золотой был сказочен и краток. / Хотя так жаль, что никогда он не был» (с. 73).
Вся коллекция построена на антитезе и парадоксе — между изображением и видением, словом и образом. Большинство стихотворений не являются иллюстрациями-описаниями картин, и в этом достоинство книги. Переходя от картины к картине, вернее, от стихополотна к стихополотну, задерживаешься как раз на неожиданном, даже если на память приходят и великие стихи, навеянные теми же картинами, как, например, «В музее изящных искусств» Одена, заканчивающееся совсем иным видением-интерпретацией картины Питера Брейгеля «Падение Икара». Надо отметить, что при всей сатиричности «маски» обывателя, с неодобрением глядящего на всяческие эксперименты, лексическая палитра здесь местами чрезмерна.
Неожиданными являются также и стихи к полотну Теодора Жерико «Плот Медузы» (1819), о котором, ссылаясь на Тарабукина, пишет также Ю. М. Лотман в «Семиосфере», говоря о том, что потерпевшие крушение сражаются до последнего и, завидев корабль на горизонте, высоко подняли над собой одного из потерпевших, который размахивает платком[4]. В своем стихотворении Кацов такой надежды не оставляет, а четырехстопный ямб, самый традиционный размер русской поэзии (который надоел, как известно, и создателю онегинской строфы), закрепляет это сдвиг.
Несмотря на отмеченную хронологичность в организации галереи, можно отметить и некие смысловые островки: это, прежде всего, ренессанс, большие и малые голландцы, импрессионисты и постимпрессионисты, немецкие экспрессионисты, но также и изысканно-эстетизированные холсты прерафаэлитов. Таким островком является и собрание картин русских художников. В коллекции, как уже было отмечено Максимом Шраером[5], двадцать семь картин русских художников, включая эмигрантов и современных художников, и есть даже официальный, так сказать, представитель соцреализма Исаак Бродский, чья картина «Ленин и манифестация» (1919) навевает Кацову мысли о природе тирании. Картины русских художников неизбежно наводят поэта и на другие ассоциации, связанные с Россией, как картина Эрика Булатова «Заход или восход солнца в СССР», Комара и Меламеда «Однажды в детстве я видел Сталина» или «Расписание выноса помойного ведра» Ильи Кабакова.
Тем не менее, опять-таки парадоксальным образом, мысли об отнюдь не идиллическом детстве на даче в СССР навеяны идиллической картиной шведского художника и дизайнера Карла Улофа Ларссона (1853—1919), автора бестселлера «Дом под солнцем», основоположника идиллического и функционального шведского стиля: «И радио-песня, как камфорой в уши, / И контурной картой висит вдоль стены / Весь СССР, растянувшийся сушей, / Как шкура еще неубитой страны» (с. 249). Растянутый трехдольный размер, четырехстопный амфибрахий словно бы имитирует натужно-бодрую песню, льющуюся из репродуктора памяти. В «Словосфере» представлены и полотна авангардистов, модернистов и постмодернистов, таких как Грис, Кандинский, Модильяни, Дж. Балла, Поллок, Кастеллани, но, верный себе, Кацов пишет и о них в традиционной манере. Возможно, отказываясь от экспериментальных форм стиха, Г. Кацов в чем-то себя ограничил, однако судить художника следует прежде всего исходя из задач, которые он сам перед собой поставил. В данном случае картины явились поводом к созданию лирико-философского дневника, поводом заглянуть внутрь себя. В каких-то текстах Кацов взрывает силлаботонику неожиданной лексикой, иногда удачно, иногда, как в «Падении Икара», нет. Подчас подводит и силлаботоника, как в стихотворении к картине футуриста Джакомо Балла «Полет ласточек», где ритмика повторяет известное стихотворение Пастернака «Зимняя ночь» («Свеча горела на столе.»). С другой стороны, нельзя не отметить, что многие современные поэты, как в метрополии, так и в рассеянии, также сознательно применяют силлаботонику, нередко используя и классические размеры, например, Блока или одомашнивая ритмику Эмили Дикинсон, при этом
ограничивая и видение личным «камерным» миром. Кацов дерзнул выйти на большие темы, но величие замысла требует и величайшего мастерства — в этом смысле в книге есть и удачи, и неудачи, но возврат в сферу слова состоялся.
В конце книги, используя картину «Манекены магазина D'Or» Жана Хеллиона (1904—1987), французского модерниста, отдавшего дань абстрактному письму и вернувшегося уже в Америке к репрезентативному стилю, а затем и к фигуративному искусству, Кацов вновь обращается к себе: в этом иронично-отстраненном взгляде на себя-двойника — залог того, что страх, отчаяние и самокопание можно преодолеть смехом: «И тот — не я, и этот, и другой —/ опять не я, живет на этом свете. / Сейчас листок каракулями метит / Незнамо кто. Какой-нибудь "гуд бой"» (с. 375).
Закончив книгу-галерею, поэт мог бы навести в ней порядок, расположив, как опытный коллекционер, по эпохам, школам, странам — от проторенессанса до постмодернизма, выделив, скажем, зал импрессионистов, фовистов, немецких экспрессионистов, зал русских художников, либо — по тематике, развивая вечные темы. Однако ни того, ни другого Геннадий Кацов делать не стал, что только подтверждает главенство и первичность слова.
Ян Пробштейн
ПОЭТИЧЕСКИЙ КОНСТРУКТОР
Соколовский C. Гипноглиф. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2012. — 152 с.
Проза Сергея Соколовского относится к тем немногим, на мой взгляд, значимым явлениям современной литературы, которые заслуживают постоянного пристального внимания. Хотя сам писатель вовсе не стремится оказаться в фокусе внимания публики (как просвещенной, так и непросвещенной), его больше устраивает позиция где-то около этого фокуса. Возможно, именно этим и объясняется тот факт, что до сих пор нет ни одной основательной обзорной статьи, посвященной прозе Соколовского. И потому получается, что, с одной стороны, это писатель вполне известный и в узких читательских кругах очень популярный, а с другой — какой-то недооткрытый и при этом ничуть такой двойственной позицией, что удивительно, не тяготящийся. Эта любопытная ситуация даже была описана Дмитрием Даниловым в романе «Горизонтальное положение»: «Литературный вечер, свои произведения читает Сергей. Это бывает редко. Последний раз это было, наверное, лет восемь назад или около того. / Много народу пришло. Это потому, что Сергей очень редко читает свои произведения, и они, произведения Сергея, весьма хороши»[6]. Первая книга Соколовского вышла в 2002 году. Соответственно, «Гипноглиф» появился после десятилетнего перерыва, и потому эту книгу можно назвать вполне долгожданной. Конечно, проза Соколовского регулярно публикуется в литературных журналах и альманахах[7]. И тем не менее отсутствие упорядоченных книжных изданий значительно затрудняет критическую рефлексию, для которой необходим достаточно обширный и авторитетный корпус текстов. В подобных условиях «Гипноглиф» в силу своего незначительного объема (в аннотации указаны 152 страницы, хотя на самом деле в ней их всего 88) задачу критика ничуть не облегчает.
На момент написания этой статьи существуют два отклика на «Гипноглиф» — небольшая рецензия Олега Дарка, помещенная в рамках новомирской «Книжной полки», и эссе Виктора Иватва, опубликованное в журнале «Волга». Эссе Иватва имеет скорее автобиографический характер и в первую очередь выражает чувства, которые автор эссе испытал во время чтения книги «Гипноглиф»: «Это одна из книг, которая извлечена словно бы из прошедшего сорокалетия, что, казалось бы, прошло с ее появления. И, несмотря на заглавие, и даже изображенный на обложке предмет, сам "гипноглиф" — прибор, украденный из некоего "института математики": палочка, с восемью или четырьмя шариками, — назначение этой книги: превращать сновидения и их пересказывать, модулировать частотность совпадений, падений, прибытий и отходов ко сну»[8]. А вот Олег Дарк сделал попытку классификации прозы Соколовского. По его мнению, эта книга — хороший пример литературы, которая только и возможна после Освенцима: «Литература после конца света в одном отдельно взятом регионе. Или накануне конца. Одно и то же»[9]. Дарк называет такую прозу «редким случаем литературного абстракционизма», потому что, по его мнению, к литературе абсурда прозу, воспроизводящую катастрофу языка, причислить нельзя. Таким образом, по мнению рецензента, главный герой этой прозы — сам язык, а основной сюжет — невозможность внятного высказывания. Причем в обоих включенных в книгу циклах, по Дарку, сюжеты сознательно выстроены разнонаправленно: «Если в первом цикле (особенно в новой его, краткой редакции) мы наблюдаем торможение, блокировку речи, в пределе стремящейся к нулю (или к точке, пунктуационному знаку), то в "Гипноглифе" автор заговаривается. Результат, впрочем, один: невозможность внятной, смыслосодержащей (а не смыслопорождающей) речи». Я так подробно останавливаюсь на этой небольшой заметке, потому что в ней намечены все основные направления будущих исследований прозы Сергея Соколовского. И даже в самом конце, отмечая, что описывать такую прозу можно только ассоциативно, Олег Дарк очень точно указывает на коллажный принцип построения включенных в книгу текстов: «И ближайшая ассоциация: голливудские эсхатологические боевики: обломки, руины, мир как огромная свалка, где назначение того или иного предмета еще надо выяснить (опытным путем, иногда ценой жизни), маньяки, каннибализм и менеджмент, одичание, запустение и очень страшно»[10].
Итак, книга состоит из двух больших циклов — «Снегознобов и Казубов (Portable mix)» и «Гипноглиф». Первый цикл, как отмечает в своей рецензии Олег Дарк, представляет собой переработку ранней прозы, причем редактирование шло по пути стяжения, сжатия и изъятия. Рассуждая о втором цикле («Гипноглиф»), Дарк упоминает очень интересный момент — существование в этой прозе смысла как бы параллельно самому тексту. То есть смысл из этих маленьких историй не вычитывается, а возникает будто бы рядом с ними. Как отмечают практически все читатели Соколовского, его проза очень близка к поэзии. И потому если мы попытаемся рассмотреть книгу «Гипноглиф» через традиционную поэтику русской прозы, то у нас действительно останется только возможность рассуждать о ней ассоциативно. В изученной русской прозе аналогии этому способу художественного выражения найти невозможно, потому что русская проза за редким исключением — это проза миметическая. Тем не менее стилистически произведения Сергея Соколовского, безусловно, близки и французскому новому роману и русской неподцензурной литературе в ее прозаическом изводе (от Павла Улитина до Леона Богданова и Андрея Левкина). Проблема лишь в том, что в нашем литературоведении подобная проза почти не исследована. Конечно, отдельные статьи существуют, но говорить о состоявшемся теоретическом осмыслении этого явления пока что рановато. Точно так же до недавнего времени не было и разработанной методологии анализа немиметической литературы. Однако у нас теперь есть книга Александра Житенева «Поэзия неомодернизма», в которой общие философские идеи структуралистов и постструктуралистов применены к русской литературе второй половины ХХ века. Благодаря этому теперь можно выявить некоторые закономерности и в принципиально немиметической прозе Сергея Соколовского.
Абсолютно то же самое мировосприятие, которое Житенев описывает в своей книге и на котором выросла и процвела русская поэзия второй половины ХХ века, присутствует и в «Гипноглифе». И прежде всего это кризис зрения, то есть тотальное недоверие к реальности и средствам ее фиксации. Истина теперь, отмечает Житенев, ищется через анализ разных пластов ложного, путем исследования конфликта разноустроенных семантических кодов. И самое главное для понимания «Гипноглифа» — это то, что мир конца ХХ века оказывается принципиально непознаваемым: «Для нового художественного сознания степень плотности смысловых и феноменологических связей бытия слишком велика, чтобы ее можно было развернуть в какую-то последовательность. Текст заведомо представляет собой набор произвольных разрезов и фаз постижения бытия, связи между которыми в принципе не могут выстраиваться линейно»[11]. Собственно говоря, именно это и делает в своей книге Сергей Соколовский — сополагает различные текстовые отрезки, связи между которыми не просто не линейны, а требуют дополнительной расшифровки. Впрочем, эта замысловатая расшифровка, в свою очередь, также приведет читателя в никуда, ведь этот текст, опять- таки прав Олег Дарк, написан вовсе не ради передачи смысла.
Рассмотрим для примера нелинейности построения один из текстов, «Как я оказался из Калязина» (с. 56):
Кимры — город мне более знакомый. Туда можно было быстро доехать на электричке до Дубны, а после пересечь реку. Приплыл, выслушал всё, что хотел, и уплыл.
— Достаточно сказать, что, во- первых, не до Дубны, а до Савёлово, а во-вторых, плавает не всё. Не всё.
Родом я, если что, из Углича.
Как видим, это короткое произведение вполне себе герметично и ничего не рассказывает читателю. Понять из него, где, что и с кем происходит, невозможно. Тем не менее этот текст имеет жесткую структуру: здесь есть тезис, антитезис — даже специально маркированный тире. Но вместо синтеза читатель получает фразу, которая почти никак не вяжется с двумя предыдущими фрагментами, зато каким- то странным образом перекликается с заглавием. Именно это и создает несколько абсурдное впечатление. Связь здесь можно усмотреть разве что чисто географическую — в тексте упоминаются Кимры, Дубна, Савёлово, Калязин и Углич, то есть речь идет о небольшом районе в акватории реки Волги. И этот принцип — заставка-тезис, фабула-антитезис и обманывающий ожидания читателя финал — повторяется во многих фрагментах из цикла «Гипноглиф». Впрочем, нельзя не согласиться с Олегом Дарком — не стоит причислять эту прозу именно к литературе абсурда. Потому что, как представляется, Сергей Соколовский ставит перед собой иные задачи и пользуется другими средствами поэтики. Но и абстракционизм тоже, на мой взгляд, не слишком удачное определение для подобного стиля.
В монографии «Поэзия неомодернизма» Александр Житенев подробно остановился на отражении в русской поэзии конца ХХ века таких мировоззренческих характеристик последней трети ХХ века, как отсутствие категории личного, переживание выпадения из истории как поступательного процесса. И то же самое мы наблюдаем и в «Гипноглифе». Во-первых, в этой книге нет героя, а есть лишь некие маски. Причем даже в том случае, когда повествование идет от первого лица, никакого субъекта-повествователя сконструировать невозможно. Здесь постоянно происходит смена уровней и модусов, так что читатель не в состоянии понять, кто именно говорит в текстах из цикла «Гипноглиф». С первым циклом, «Снегознобов и Казубов (Portable mix)», в этом отношении несколько проще — есть герои-маски и есть как бы незримый повествователь. Вот, к примеру, «Арест Ходорковского (часть первая)» (с. 17):
Скоро Новый год. Снегознобов шестьдесят седьмого, Казубов семидесятого. Снегознобов несколько лет жил в Берлине.
Но это впечатление простоты все- таки обманчиво, потому что, во-первых, повествование в этих текстах все время переходит от одного героя к другому, во-вторых, эти герои-маски присутствуют далеко не во всех фрагментах. Такая конструкция, на мой взгляд, призвана не столько затруднить читателя, сколько продемонстрировать и невозможность личного высказывания, и принципиальное представление о мире как хаосе, порядок в который не может быть внесен никаким рациональным способом. Соответственно и читатель не должен воспринимать книгу как логически выстроенную и имеющую хоть какое-то подобие сюжета. И читать ее нужно не так, как мы читаем литературу XIX и первой половины ХХ века, а видимо, как-то по- другому, ориентируясь не на сюжетные линии, а на иные смысловые точки повествования. Ведь в этом мире-хаосе нет никакой жесткой иерархии и все подчинено случаю. И единственное событие, которое может произойти, — это нарушение запрета. Так или иначе с этим событием связано и особое переживание опыта границы — пожалуй, единственная эмоция, более или менее опознаваемая в этих произведениях. Запрет и граница присутствуют в обоих процитированных фрагментах. В первом случае в качестве своеобразной границы выступает река: «...а после пересечь реку. Приплыл, выслушал всё, что хотел, и уплыл». Во втором случае с нарушением запрета прямо связано заглавие «Арест Ходорковского», а пересечение границы есть в первой фразе «Скоро Новый год» — это граница временная, а в последней фразе «Снегознобов несколько лет жил в Берлине» — граница географическая.
В условиях полного отсутствия в мире-хаосе какой-либо упорядочивающей структуры, кроме неожиданного появляющейся и также неожиданно исчезающей границы, основным эстетическим принципом становится коллаж. Этот принцип предполагает конфликтное сопряжение разноприродных образных элементов. И как раз подобный прием построения текста используется Соколовским в этой книге чаще всего. Например, «Молчаливые глаголы» (с. 13):
Снегознобов обманывал государство, Белка и Стрелка, старые-престарые поклонники документального кинематографа. Что ты можешь мне сказать? Подлость есть худшая разновидность безумия, и к этому я могу добавить только одно.
Ты и есть та самая зелёная точка.
Никаких ухищрений.
Как видим, текст здесь не рассказывает и даже не показывает, а предъявляет набор культурных кодов. Конечно, можно их подвергнуть расшифровке и выстроить некую замысловатую линию соответствий. Но важнее все-таки, наверное, воспринимать этот фрагмент именно как целое, одновременно распадающееся на части и стремящееся к соединению в одно. Таким образом, книга «Гипноглиф» состоит не из прозы в привычном смысле этого слова, а скорее из неких упражнений в практическом философствовании. Это результат совершенно определенного взгляда на мир и на место человека в этом мире. Более того, тексты, рассмотренные с такого ракурса, нечувствительно приобретают оттенок сакральности, так что правильно настроенный читатель вполне может использовать их для своего рода медитации.
Анна Голубкова
[1] Лотман Ю.М. Избранные статьи в трех томах. Том I: Статьи по семиотике и типологии культуры. Таллинн: Александрия, 1992. С. 14—19.
[2] Кацов Г. Словосфера. New York: Liberty Publishing House, 2013. C. 377.
[3] Кацов Г., Шраер М. Тандем слов и изобразительного искусства // Русский журнал (http://russ.ru/pole/Tandem-slov-i-izobrazitel-nogo-smysla).
[4] Цит. по: Лотман Ю.М. Избранные статьи в трех томах. Том I: Статьи по семиотике и типологии культуры. С. 23— 24.
[5] Кацов Г., Шраер М. Тандем слов и изобразительного искусства.
[6] Данилов Д. Горизонтальное положение. М.: Эксмо, 2010. С. 38.
[7] См.: «Воздух» (2009. № 1—2), «Союз писателей» (2010. № 12), «Акцент» (2011), «Русская проза» (2011. Вып. А), «Абзац» (2007. № 3; 2009. № 6; 2011. № 7).
[8] См.: Иванiв В. Петли шарфа // Волга. 2013. № 5—6 (http:// magazines.russ.ru/volga/2 013/5/i22 .html).
[9] См.: Книжная полка Олега Дарка // Новый мир. 2013. № 4 (http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2013/4/d18.html).
[10] Там же.
[11] Житенев А. Поэзия неомодернизма: монография. СПб.: ИНАПРЕСС, 2012. С. 303.