Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №124, 2013
ЧУВСТВО РЕАЛЬНОСТИ
Двенадцать (начало) было ознаменовано оптикой мутного стекла: проржавевшие крыши гаражей, с них скатываешься, оставляя на себе рыжие и кровяные следы, если летом. Если осенью — соседи, лишенные человеческой речи, в шесть утра горланящие ту же песню, что и прошлой ночью (ад повторения), — ею заходится окно дома, прежде бывшего бараком для строящих завод. Под соседними домами — грунтовые воды, дверные проемы и полки перекошены, отказ плоскостей. Двор замкнут неистовой детской игрой, когда нельзя оглядываться, поздно (в девять) возвращаться домой из парка, носить короткую юбку, распущенные волосы. Зимой светлее, но взгляд обходит канавы между домами, где можно встретиться с бездыханным женским телом, привезенным ночью кем-то на машине и оставленным так лежать. Весной — конец учебного года, окружающие становятся нетерпеливее и прямодушнее, и насилие уже не свертывается в слова, а сходит слоями, стенами, как сходит стенами дождь, смыкающий формы в неустранимую и тупую однородность. На фоне этого — яростное предчувствие реальности, другой жизни, иначе — возможность речи и действия (поэтического и политического),согласованных на основе какого-то глубинного закона, который ниоткуда не следует.
НЕУМЕСТНОСТЬ МЕТАПОЗИЦИИ
В ситуации разговора о связи поэтического и политического, этой ситуации настоящего, важно не делать вид, не пропустить ее, не начать говорить о[поэтическом и политическом], ибо речь из метапозиции кажется здесь неуместной и напоминает подлог (читай: пропуск точки поэтической работы), когда событие непонимания замалчивается, когда не то что не определены понятия, но неясно само наличие понятий и неочевидны границы между ними, а значит, способ помыслить предметности и связи должен быть изобретен здесь. Пространство письма (в этом конкретном акте, инициированном фигурой редактора) опознано как вызов.
Здесь я задаю вопрос: как вообще возможен текст, берущий в основании поэтическое и политическое, субъективирующий смыслы через заданную смычку? Как именно текст может быть инструментом отстройки позиции? В этом смысле текст поэта в удержании мысли о политическом может быть (и, как думается, должен быть сегодня) методологической разверткой в плоскость поэтической практики: текст (любой) — инструмент (в самом прямом смысле) концептуализации (но не описания!) и мышления, поэтический текст — инструмент выработки эстетически ориентированных средств и способов концептуализации и мышления, то есть текст с детерминантом методо-.
В первом акте отстройки ситуация оказывается на опознании («здесь ли должно развернуться действию?», «есть ли это момент, когда следует нечто сделать?»). Обнаруженная, она становится местом мысли (многомерной концептуальной проработки, создания языка), и некто, собранный этой работой в сколь угодно сложно удерживаемый комплекс субъектного распределения, совершает единственно верное действие. Если верного (себе) действия не происходит, значит, ему не предшествовала подлинная процедура субъективации.
Следовательно, политическая субъективация есть не описание в тексте объектно данных конфигураций субъекта, а процесс, явленный символически, проверкой которому служит момент реальности, где востребуется точное действие. Здесь не приводятся примеры из поэтических текстов, потому что содержаниемпоэтического текста вообще нельзя проиллюстрировать сформулированное выше положение.
МЕТОДОЛОГИЧЕСКИЙ ТРЕУГОЛЬНИК
Детская память кристаллизует переживание политического именно как катастрофы (мандельштамовское[1]). Катастрофность, собственно, реализуется как невозможность приписать точкам происходящего какие бы то ни было позиции.Следовательно, катастрофа связана напрямую не с событием, но, скорее, с аннигилированной позицией субъекта и процессом его пересборки (субъективация как культурный тип деятельности включает в себя различные модели конструирования). Разреженность поэтической работы сегодня в России может быть связана с невозможностью выстроить порядок работы с катастрофным вне наложения на него структуры события (катастрофное привычно мыслить как событийное, но оно может быть явлено и бессобытийно или в отвержении события, как сейчас, например).
То же — в письме, являющемся слепком самого происходящего, когда нельзя сказать, «что именно происходит», когда сбит синтаксис события. В качестве примера: почему-то особенно врезался в память апрельский переворот 1967 года в Греции. Возвращаясь мысленно к интеллектуальному обрамлению этой ситуации, понимаешь всю абсурдность «танкового снятия» политических приготовлений. Абсурдность — как то, что невозможно помыслить. Прямое действие не терпит отлагательств в почти физиологической реакции мира, но — этим же — ограничивает радиус своего действия (удар требует близости). Говоря о политической поэзии, хорошо бы помнить о степенях проявленности действия.
Обращаясь к классическому философскому треугольнику мысль — речь — действие, можно заподозрить отсутствие систематической работы в областях поэтического и политического сегодня как парного явления и потому, что концептуально не отстроены ни эти понятия по отдельности, ни связи между ними, хотя очевидно, что этот треугольник представляет собой свернутую онтологическую схему типов культурной деятельности. Одним из простых следствий такого философского неразличения является смешение деятельностных и коммуникационных форм (как, например, это произошло с митингами недавнего времени, выполняющими коммуникативную миссию, а не миссию, изначально предполагаемую этой формой общественной активности).
Здесь же встает вопрос об узнавании действий, протекающих на уровне мысли и языка, как собственно действий, для чего требуются направленная рефлексивная работа и установление многомерных связей поэтической практики и рефлексии, а также механизмы различения неявного действия и просто разрозненной картины, ни на каком из уровней текста не собирающейся в (пусть и сложное) целое.
Представление о понятии «история» в привычном для нас смысле как о конфигурации прошлых актов сформировалось, по мнению Козеллека, в конце XVIII века[2], примерно тогда же стало возможно говорить о европейском субъекте. При этом сегодня в поэзии, которую называют политической, хоть и остается неясной сфера действия этой поэзии, представлена очевидная невозможность помыслить политическое событие именно как историческое, поскольку историческое присутствует как точка, в которой сходится множество переменных (векторов субъективации), не дающих суммарного смысла, переходящего в действие[3]. Разрушение категории исторического события совпадает с расщеплением субъекта и ставит еще один очень важный вопрос: если субъект более не представляет собой интенциональной целостности, то как может быть отстроена категория действия? В каком смысле диссоциирующий, разложенный на элементарные части субъект может действовать и что в данном случае означает «действовать»?
ПОЗИЦИИ
Этот вопрос и мог бы быть точкой отсчета для построения эстетической политики в сегодняшней поэзии, а именно: что может быть действием сегодня, понимаемым с точки зрения эстетической практики? Здесь важен методологический разрез, потому что выстраивание эстетической политики может сегодня происходить, как видится, не на уровне сказанного или формы сказанного, но на следующем рефлексивном уровне, если мы понимаем движение поэтического языка как наращение рефлексивных измерений, в свернутом виде содержащихся в текстах.
Это значит, что поэтическая работа могла бы пролегать по линии измеренческого наращения, когда за отдельными семантическими констелляциями на следующем рефлексивном ярусе появлялась бы возможность восстанавливать некоторую деятельностную схему, а за ней — онтологическую схему, так как вычленение и перераспределение концептов изначально происходит на уровне базовых онтологических схем[4], что вывело бы к работе с различными концептуальными группами культуры.
Отсутствие артикулированных эстетических позиций в современной русской поэзии делает бесформенным любое событие (будь то выступление отдельного автора, лекция или презентация книги), так как не может быть опознано как событие, если не помещено в поле напряжения смысловой работы. Именно потому, что нет точек отталкивания, кристаллизация которых требует эстетического окаянства и мужества, нет четко артикулированных эстетических позиций (исключение составляют журнал «Транслит» и поэтическая серия «Kraft», в данный момент также находящаяся в состоянии концептуальной переходности). При этом в тот момент, когда возникнет хотя бы несколько отчетливых позиций, можно будет говорить об эстетической политике, развиваемой как на уровне отдельных высказываний и культуры диспута, так и на уровне организационной и институциональной практик.
МЕРА СЛОЖНОСТИ
Возвращаясь к онтологической схеме мысль — речь — действие, нужно сказать, что только поэтической работой задается мера сложности, которая может быть удерживаема в культуре на том или ином этапе и от которой зависят и другие дискурсивные типы культур. Чем более косвенным будет соотношение знак/значение vs. смысл, тем более концептуально сложные объекты могут быть созданы в том или ином языке. В этом смысле (учитывая органическую связь языка с культурой) одной из возможных политических стратегий в поэзии может быть разработка способов развертывания сложного и открывание новых образов события и действия.
[1] «Но политическая жизнь катастрофична по существу. Душа политики, ее природа — катастрофа, неожиданный сдвиг, разрушение» (Мандельштам О. Пшеница человеческая // Он же. Собр. соч.: В 2 т. М.: Худож. лит., 1990. Т.2.С. 192.
[2] «История как общее понятие, как условие, делающее возможным опыт прошлого и ожидание будущего, — понятийное достижение философии Просвещения. Лишь начиная примерно с 1780 года, появляется "история в общем смысле", "история сама по себе", "просто история": с помощью различных пояснений это новое, самодостаточное понятие отделялось от привычных "историй"». И далее: «В это же время новое понятие истории вобрало в себя из латыни старую добрую Historie, служившую для обозначения знания и повествования о фактах и событиях. То есть история как действительность и история как рефлексия по поводу этой истории-действительности были подведены под общее понятие истории как таковой. Ход событий и процесс их осознания слились в одном и том же понятии. В этом смысле новое выражение можно назвать также трансцендентальной категорией: условия возможности исторического опыта и условия возможности исторического познания были суммированы в одном понятии» (Козеллек Р. Можем ли мы распоряжаться историей? (Из книги «Прошедшее будущее. К вопросу о семантике исторического времени» // Отечественные записки. 2004. № 5 (http://magazines.russ.ru:81/-oz/2004/-5/2004_5_19.html)).
[3] Подробнее о расщеплении субъекта в политической поэзии см. статью Кирилла Корчагина «"Маска сдирается вместе с кожей": способы конструирования субъекта в политической поэзии 2010-х годов» в этом же блоке.
[4] Неспособность удерживать рефлексивную многосложность проиллюстрирована в эссе Марианны Ионовой: «Понятия — не то что реальность, оно, конечно, так. И поэтому поиск реальности необходимо отставить и предаться схемам <...> В следующем поколении всё по Ортеге- и-Гассету. Текст либо вообще не претендует на бытий- ность и является "лоскутным одеялом" из интеллектуальных конструкций (Павел Арсеньев, Никита Миронов, Денис Ларионов), либо всякий внешний или внутренний импульс доходит до лирического сознания — не путать с сознанием автора — уже в виде как бы осколка, шлака интеллектуальной конструкции, с которым затем и работает (пожалуй, наиболее уместный глагол) мысль или чувство (Евгения Суслова, Никита Сафонов)» (Ионова М. Культура. Текст. Жизнь (О некоторых аспектах отношения к культуре в современной поэзии) // Гвидеон. 2012. № 4 (http://www.gulliverus.ru/gvideon/?article=8290)). Здесь видится также проблема оторванности языка критики от движения самой поэзии — не происходит взаимообмена, как это было, скажем, в эпоху исторического авангарда. Именно потому, что критика не проблематизирует собственные основания, она не выявляет суть поэтической работы через зазоры в выстраивании размышления и пропускает ключевые точки в новейшей поэзии, годясь лишь для описания более традиционных поэтических практик.