Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №117, 2012
© Akademie Verlag, 2010.
Около пятнадцати лет назад Хельмут Летен в книге «Как вести себя в холода» («Verhaltenslehre der Kalte»), на основании исследования литературы «новой вещественности», пришел к выводу, что как левые (Бертольт Брехт и Хельмут Плесснер), так и правые авторы (Эрнст Юнгер и Карл Шмитт) употребляют метафору холода для обозначения эпохи модерна. Для каждого из них холод означает рационализацию, отчуждение и секуляризацию — главные процессы современности, и та похвала эпохе, которую произносит каждый из них, — это также похвала холоду: культ холода в их интерпретации соединяется с объективным героизмом и остротой ума и не включает в себя оставшийся в XIX веке культ совести [Lethen 1994].
До какой степени данный подход оправдан при изучении культурной истории послевоенной Западной Германии? И до какой степени нам может помочь метафора «тепла» при анализе определенного вида социального поведения в среде левой альтернативы и контркультуры 1970-х гг., ограниченной, с одной стороны, левыми 1960-х гг., а с другой стороны, неоновыми детьми постмодерна конца 1980-х гг.?
ПОНЯТИЯ ТЕПЛА И ХОЛОДА
С точки зрения физики тепло определяется как кинетическая энергия атомов и молекул тела. Современные представления об энергии и тепле — следствие успехов термодинамики XIX века. Благодаря развитию этой науки тепло стало обозначать не только движение и обмен, но и непосредственно понятие о таком взаимном обмене, а затем, метафорически, — общительность, связанную с самореализацией и авторефлексивной интроспекцией, а также практические следствия подобных взаимодействий [Neswald 2006].
Если верить «Словарю символов» Жана Шевалье и Алена Гербрана, «тепло» уже во времена Плутарха физически ассоциировалось с солнцем и светом. На основании этого К.-Г. Юнг провел далекоидущую параллель между теплом, интуитивной любовью, либидо и органической жизнью. В дальневосточном буддизме тепло ассоциируется с дыханием, плодородием и умственной активностью. В йоге тепло («тапас») означает внутренний огонь и интеллектуальное горение. Наконец, само понятие человеческого тепла отсылает к христианскому идеалу милости [Chevalier, Gheerbrant 1982: 202].
В истории политической мысли Германии традиция описывать общества как «теплые» или «холодные», превращая эти характеристики в инструменты политической полемики, восходит к риторике «домартовского» периода, предшествовавшего революции 1848 г. Так, Фердинанд Фрейлиграт описывал старый режим с его реставраторским упорством как «ледяной дворец», а Гёльдерлин — как «область ледяного холода» [Lethen 1987: 297]. Триумфальное шествие капитализма в XIX в. только усилило эти голоса, ведь на глазах у всех социальная идиллия разрушалась неумолимым шествием прогресса. Именно поэтому отстаивавший консервативные ценности Адам Мюллер сетовал на «мерзлоту нынешней души», в то время как Карл Маркс воспевал «замерзшие воды эгоистического расчета» — необходимый, по его мнению, этап социального прогресса [Gebhardt 1999: 167].
Однако нормативный смысл понятие тепла получило только после выхода в 1887 г. книги Фердинанда Тённиса «Общность и общество» [Tonnies 1991]. Тепло условий социального существования, как в положительном, так и в отрицательном смысле, было понято как чувство, непосредственно обеспечивающее общность.
Сразу после Второй мировой войны, в начале 1947 г., американский колумнист Уолтер Липман впервые употребил ставшее крылатым выражение «холодная война». Оно появляется в серии статей «Нью-Йорк геральд три- бьюн». Паралелльно с этим ордолибералы[2], отстаивавшие такое понимание государства всеобщего благоденствия, при котором рейнский капитализм соединялся бы с социальной рыночной экономикой, воскресили образ немецкого «добродушного уюта» (Gemutlichkeit) как противоположный динамике американского свободного рынка. Этим они сообщали: тепло нам дороже.
Несколько позже в среде левой альтернативы стали повсеместными упоминания теплых отношений и близости различных лиц — «теплого товарищества» в противовес «холодной отстраненности» людей «индустриального общества». Так, например, в 1972 г. Томас Кнауф пишет в альтернативном западноберлинском контркультурном еженедельнике «Сто цветов»: «Жизнь — это всегда тепло, и мы боремся, потому что они пытаются повергнуть нас в холод, и многих уже окружил этот кокон холода» [Knauf 1972: 8].
НЕКОТОРЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ СРЕДЫ ЛЕВОЙ АЛЬТЕРНАТИВЫ
Мы можем увидеть, насколько понятие тепла влияло на поведение людей, принадлежащих к среде левой альтернативы, если посмотрим на все разнообразие практик этой среды: от левых квартирных коммун с их общим столом и домом, от «проектных» совместных работ, альтернативных психомастерских и левых братств до газет и журналов с собственным читательским кругом. У нас нет возможности подробно описывать все эти пространства, практиковавшие своеобразную «управментальность» (gouvernementalite), по Мишелю Фуко, и весь спектр левоальтернативных объединений-коммун. Равно мы не можем анализировать социально-исторические основания, на которых строилась эта альтернативная среда. Также в этой небольшой статье мы не будем говорить о левой альтернативе как о среде постоянных политических конфликтов между различными фракциями, к которым относились феминистское, экологическое, антиядерное, пацифистское и другие движения[3].
Самоописания левоальтернативной среды 1970-х гг. подверглись тем не менее влиянию сложившихся внутри нее форм взаимодействия, а поведение представителей этой среды, в свою очередь, сказывалось на способе самоописания. Так, Клаус Лерман отмечал, что в левацком приюте люди не стесняются ограничениями дискурсивной структуры общения — той, в которой требуется найти наиболее убедительный довод, — вместо этого они сбиваются в группу, не имеющую ясной цели, но отличающуюся «особым доверим», «диффузным сознанием нежного отношения друг к другу» и повсеместным «переходом на "ты"». Милые беседы в этой субкультуре, согласно Лерману, отмечены «взаимным уважением, доверием и теплом» [Laermann 1974].
С берлинской контркультурой было связано существование таких лайф-стайл-журналов, как «Тип» и «Зитти» (начавших выходить соответственно в 1972 и 1977 гг.). Точно так же альтернативная среда во Франкфурте формировалась вокруг журнала «Пфластерштранд» (учрежден в 1976 г.), а в Мюнхене — вокруг журнала «Блатт» (учрежден в 1973 г.). Все эти издания были вестниками альтернативной музыкальной и досуговой культуры; на их переполненных рекламой страницах обсуждались медитация, восточная духовность, рок-музыка и философия американских неформалов. Левоальтернативная пресса существовала не только в этих трех мегаполисах — центрах альтернативной культуры, но также и во многих небольших университетских городах. Всего в Западной Германии насчитывается порядка 390 альтернативных изданий, суммарный месячный тираж которых в 1980 г. дошел до 1,6 млн. экземпляров. При этом с середины 1970-х по середину 1980-х гг. число альтернативных изданий росло скачкообразно: благодаря буму лайф-стайл-журналов и газет средний тираж периодических изданий за 1986 г. увеличился более чем в 2,5 раза по сравнению с 1979 г. [Rosch-Sondermann 1988: 54; Holtz-Bacha 1999: 340].
Анонсы различных мероприятий и подробные тематические рубрики для рекламы создавали теплую целостную ауру [Mohr 1992: 40, 42]; в объявлениях тех, кто желал снять квартиру, всякий раз прочитывалось требование особо теплого и чуждого условностям уюта. Нередкими были и объявления вроде следующего («Блатт», Мюнхен, 1973 г.): «Ищу дружелюбных девушек для совместного съема квартиры. Требования: интерес к социальной политике, гуманистической психологии (пробуждение сознания, энкаунтер, общая психология, психология существования), опыт проживания в коллективе или готовность приобрести этот опыт. Дополнительные пожелания: немного человеческого тепла и готовность к честности и открытости» [Sonner 2005: 10]. Подобные фантазии и эпизоды спонтанной коммунализации быта были манифестированы в самостоятельном образе «тепла», который в свою очередь утвердил правила поведения, паттерны действий и социальных отношений в сообществах, организованных на основе личных сетей, — тепло стало для них настоящим опознавательным знаком. В процессе отбора, осуществлялся ли он при помощи посещения одних и тех же развлекательных заведений, выбора одежды или чтения специализированных газет и журналов, возникала и утверждалась концентрированная форма коммуникации и социальной близости, наделявшая людей, принадлежавших к одной среде, чувством защищенности и превращавшая эти взаимодействия в часть их жизненного мира (Lebenswelt).
Конечно, в первую очередь это относится к жизни в квартирных общинах. В общей квартире, как писал Вольфганг Шпиндлер («Курсбух», 1978 г.), жизнь была романтичной: сладкий аромат курящихся ритуальных палочек, самодельное печенье к чаю, дешевые книжные полки, пластинки, разбросанные на полу, старый стол в царапинах, пара мягких кресел, несколько матрасов, небрежно застеленных невзрачными простынями и накидками с распродажи. Журнальный столик с кружевной бабушкиной салфеткой, несколько пепельниц и цветочных горшков довершали картину. «Все знают, что бегство от цивилизации всегда романтично» [Spindler 1978: 6 f]. В такой квартире как в сообществе равных любое общение всегда было общением близких людей — квартира становилась одновременно полем деятельности и святилищем.
Община, живущая в одной квартире, типично студенческое явление, на практике получила меньшее распространение, чем в описаниях, которые часто были лишь плодами воображения. В 1969 г. только четверть молодежи в возрасте от шестнадцати до тридцати четырех лет хотела жить в съемной квартире с соседями, а вместе снимали квартиры всего лишь менее пяти процентов. По различным оценкам, в 1971 г. было приблизительно две тысячи таких квартир-общин, но уже в 1980 г. — 40 тыс. квартир примерно c 200 тыс. жильцов. Несмотря на постепенную прагматизацию и деполитизацию таких квартиросъемных общин, по мере снижения цен за аренду квартир в старых домах подобный опыт социальной интеграции и связанное с ним чувство духовного обогащения от общинного круга, не совпадающего с кругом друзей в повседневной жизни, уверенно становились все более привлекательными [Reichardt 2010: 183]. Квартиросъемная община стала по большей части «убежищем от косности родительского дома и манящей перспективой жизни в тесноте, но не в обиде, а также социальной базой для борьбы за новые условия проживания и источником "вторичной политической социализации"» [Mohr 1992: 51]. Представлялось, что под лозунгами «разрушения частного пространства» и «попрания буржуазной семьи» можно было выступать против авторитарных влияний на формирование характера и позднекапиталистической изоляции. Фиксация на родительской власти — с соответствующей дисциплиной, буржуазным корректным поведением и навязчивой манией чистоты — была полностью чужда левоальтернативным формам жизни, при которых даже споры между возлюбленными решались в «общей дискуссии» и «прорабатывались» на общих собраниях. Квартиросъемные общины задумывались в противовес принудительным сообществам нуклеарной семьи, в которых совместное давление на личность и принуждение ее к адаптации были столь сильны, что современные социологические исследования отмечают крайнюю неустойчивость этой формы социальной организации [Reichardt 2010: 177—248].
Несмотря на то что такой образ жизни располагал к конфликтам и в таких квартирах царила эстетика «do-it-yourself» с ее творческим использованием старых вещей и нацеленностью на полную автономность, многоярусная кровать воспринималась как средоточие тепла и милого уюта, а множество цветов и свободные правила поведения источали тепло точно так же, как культура дискуссий за кухонным столом [Trankle 1986: 201—208]. В этом тепле члены квартиросъемной общины на практике устремлялись к приятному образу жизни и совершенствовали техники саморазвития, благодаря которым субъект должен был понять себя и реализоваться уже через индивидуальную деятельность.
СМЫСЛ РАДОСТИ ОБЩЕНИЯ И ПРИВЛЕКАТЕЛЬНОСТЬ МАЛЫХ РАЗМЕРОВ
Берлинский социолог Клаус Оффе заметил в 1998 г., что требования бунтарей 1968 г. «и так были бы выполнены: они атаковали вещи, которые и так бы рухнули» [Offe 1998: 552]. Эти слова вполне можно отнести к конденсированным социальным формам 1970-х гг., лозунгом которых было «малое прекрасно». Так происходило не только в среде левой альтернативы: везде образовывались малые, тесно связанные сообщества, сформированные на основе свободного отбора. Такое стремление к совместному переживанию тепла, существованию в уютной небольшой нише не было изобретением левой субкультуры, но именно в ней оно драматизировалось, радикализировалось и политизировалось. Хотя левая альтернатива хотела уйти от карьерно ориентированных ценностей, от убогих планов на жизнь и потребительства своих родителей, на самом деле в значительной части она воплощала то, что тогда само становилось нормой социального поведения.
Семейная жизнь в то время стала более многогранной, контакты с соседями — более многочисленными, дружба и знакомства становились все важнее, росла вовлеченность людей в различные ассоциации. Именно потому, что семьи в среднем становились меньше, жизнь в больших семьях стала восприниматься скорее как исключение: количество одиноких домовладельцев увеличивалось, и одновременно учащалось и усиливалось общение с людьми вне семьи — и это верно далеко не только для среды левой альтернативы. Исследования общественного мнения показывали, что все большее количество людей считает «самыми верными друзьями» отнюдь не членов своей семьи. Так, в 1953 г. 28 % заявили, что их лучший собеседник — не член семьи, а «тот, с кем у них общие интересы». В 1971 г. схожие ответы дали уже 41 % опрошенных; в 1953 г. только 31 % опрошенных ходили в гости к друзьям и знакомым, не являющимся родственниками, тогда как к концу 1970-х гг. эта цифра возросла до 64 % — более чем вдвое. В 1970-е гг. люди оказались гораздо более вовлечены во взаимодействие друг с другом, чем в 1950-е и 1960-е гг. Так, в 1976 г. люди в целом доверяли друг другу больше, чем когда- либо в истории Западной Германии [Noelle-Neumann, Piel 1983: 80; Noelle- Neumann 1976: 18].
Распространение этих установок и практик вполне отвечало той ценности, которую придавали социабельности. Так, опрос, проведенный в августе 1975 г., должен был выявить шкалу ценностей населения, и на первом месте (71 %), с огромным отрывом в 14 %, оказалась именно социабельность [Noelle-Neumann 1976: 20]. Субъективная важность социабельности возрастала одновременно с медиализацией общества после технического прорыва — появления массового телевидения. Содержание телепередач, с одной стороны, давало темы для обсуждения и стимулировало ежедневное общение, а с другой — само оказывалось средоточием общения — дискуссии в прямом эфире, ток-шоу и были коммуникацией в лучшем виде [Verheyen 2010].
Общие тенденции проявлялись не только в росте социабельности, но и в предпочтении тех самых «малых размеров», в рамках которых представители левой альтернативы и организовывали свою жизнь. Опросы показывают, что социальные связи малого масштаба на отдыхе и дома усиливались на протяжении всех 1970-х гг. и субъективно рассматривались как более важные. Сети малого масштаба стремительно умножались в форме контактов между соседями и сообществами с организованным членством. Регулярное общение с соседями возросло с 51 % в 1953 г. до 74 % в 1979 г. [Klages 1983: 65—69; Lindquist 1975]. Очевидно, что такая интеграция в маломасштабные сети обеспечила возможность связать самосознание и самореализацию с наличием социальных связей.
ТЕПЛО «КОНКРЕТНОГО ОПЫТА» И ХОЛОД ТЕОРИИ
«"Внутренний мир", — писал Херман Глазер, — стал прибежищем новой, но при этом узнаваемой романтической тоски по миру нетронутому. <...> Новыми кодовыми словами стали: природа, близость, беспечность, чувства, счастье, игра, посиделки, мечта, восхитительный, простой» [Glaser 2000: 370 f]. Такая эмоциональность прямо противоположна «холодной личности» 1920-х гг., описанной Хельмутом Летеном. В литературе и искусстве «новой вещественности» люди рассматривались как «движущиеся машины» и «характеры-маски» [Lethen 1994: 29]. Люди были не под внутренним, а под внешним надзором — они не смотрели в глубь себя, но ловили на себе взгляд другого. На первом плане для них были не исповедь и покаяние, но правила поведения и чувство вины. Если в 1920-е гг. человека мучил социальный страх, то в 1970-е гг. — угрызения совести: таким образом, чистая совесть совместилась с прежним императивом правильного поведения [Neckel 1991].
В классическом эссе о 1970-х гг. «Жажда опыта» Михаэля Ручки десятилетие описано как время окутавшего все теплого пара: всякая напряженность, стремление к достижениям, трудовым усилиям, строгости, самоограничению, готовность к вознаграждению только после многих лет упорства — все это стало восприниматься как барахло из чулана буржуазной респектабельности. Теперь были востребованы расслабленность, вкус к жизни, спонтанность, необязательность и удовольствие. «Утопия общих понятий» и эйфория планирования 1960-х гг. остались в прошлом. Склонность к абстрактным понятиям, овеянная «особым родом холода», стала признаком «ригидного общества». Требовалось упразднить социетальные институты, поощрявшие «холодный климат» и потому чинящие непрерывное насилие над «внутренним миром эмоций». Требовалось найти «жизненный контекст, в котором можно будет выразить себя лично, в котором каждый может рассказать и истолковать свою собственную биографию и, более того, хочет этого. <...> Иначе враждебный внешний мир поработит тех, что выходят за границу своего внутреннего мира, принимая готовые модели поведения с неотъемлемыми от них обязательствами и ограничениями». Характерные для этих лет «вечный поиск» и «тоску по индивидуальности» можно воспринимать как бегство от «нереальности жизни». Погружение во внутренний мир делало мир внешний нереальным, далеким и абстрактным, словно затянутым плотным туманом [Rutschky 1980: 38, 57, 69, 112, 114].
В 1979 г. Юрген Хабермас сравнил такое взаимоотношение холодной объективности с ее замороженными абстракциями и тепла жизненного окружения — с экспрессом, который безостановочно курсировал между социальными и гуманитарными науками, искусством и религией на протяжении всех семидесятых:
Под сомнение были поставлены авангардные движения Нового времени, были отвергнуты функционализм и новая объективность, была оспорена ценность больших теорий, произошел отход от универсализма Просвещения, и вместо этого стало возможно обратиться к традиционным формам и к субъективизму сказаний и романов, к историзму в городском развитии и архитектуре, к повседневности в социологии, к позднему экспрессионизму в кинематографе, к новым культам и новому благочестию в церквах, к повествовательному стилю в историографии и к экзистенциальным темам в философии. Культ непосредственности, выветривание возвышенных форм, анархизм души, бескомпромиссное почитание конкретного, релятивизм даже в научной теории и замещение Эдипа Нарциссом как символическим персонажем культурной критики [Habermas 1979: 30 f].
Особенно остро в среде левой альтернативы семидесятых обозначился раскол между холодом абстрактной теории, с одной стороны, и теплом политики непосредственного опыта, с другой. Это происходило в форме все более острых конфликтов между старыми теоретиками-шестидесятниками из студенческого движения, бывшими заодно с коммунистическими группами (разного рода маоистскими и подобными революционными группировками) и «недогматическими», «гедонистическими» левыми. Весьма показательно, что ветеран шестидесятнического движения Вольфганг Краусхаар в 1978 г. описал Франкфуртское альтернативное движение как «эскапистское», окопавшееся в контркультурной сфере. «Эксклюзивный характер» этой «замаскированной под субкультуру местной мафии» не только стандартизировал поведение, язык и одежду — «принуждение к непосредственности» привело к утрате политического чувства. «Восстание чувств, — писал Краусхаар, — было похоронено в самом себе»: восторженно повторяемое волшебное слово «опыт», изымая этот самый опыт из капиталистического контекста, превратило его в род «аутизма», объединявший «секту идеологической непосредственности» [Kraushaar 1978: 8—67]. За несколько лет до этого Р. Сеннет [Sennett 1974] отождествил эти процессы с «тиранией близости», разрушающей публичную сферу. Несмотря на то что в новых социальных движениях и в альтернативной субкультуре марксистская и анархистская мысль присутствовала наравне с культуркритическими размышлениями, жизнестроительно-философскими и экзистенциалистскими подходами, все же в сравнении с коммунистическими группами семидесятых годов все циркулирующие в альтернативной среде идеи были перенаправлены на непосредственную вовлеченность в происходящее (Betroffenheit) и эмоциональную «жажду опыта» [Steffen 2002; Kuhn 2005].
Тяга к конкретности проявлялась даже на уровне языка альтернативного движения, открыто порвавшего с безликими языковыми абстракциями. Так, стали говорить «пришпиливать» (schnallte) вместо «понимать», говорилось «выжатый» (abgeschlafft) вместо «уставший», вместо «отказываться от вещей» говорили «вымести их прочь» (abschminken). В языке альтернативной среды встретились телесность, чувственность и конкретность, вытеснившие сложную грамматику. Этот язык с его широким распространением эмфатических конструкций (много превосходных степеней, частое употребление слов вроде «именно что», «конкретно», «очуметь» и т.д.), общей тенденцией к подчеркнутому выражению чувств («чувствую себя как в шоколаде», «я не могу с ним вместе работать», «у меня все чувства такие», «это меня всего врубает на полную» и т.п.), подгонкой письменного языка к устному, употреблением на письме таких приспособленных к немецкой фонетике неологизмов, как «коннектить» или «шови» («мужской шовинист»), а равно с небрежной неясностью выражений («это вот типа того», «ну вот как-то так») показывал устойчивое превосходство чувственности и конкретности над понятийно выверенными теоретическими формулами [Stubenrauch 1978; Czubayko 1997]. Сходным образом любимая музыка и ощущения тела были важнее письменного слова и текстуальности.
Франкфуртские «спонти» (сокращение от «спонтанеисты», сторонники спонтанности) стали в некотором смысле соединительным звеном между маоистскими коммунистическими группами и левоальтернативной субкультурой конца семидесятых, в той мере, в какой они предпочитали словесную культуру — теорию и текстуальность. Они работали на автозаводе «Опель» в Рюссельхайме, намереваясь тем самым проникнуть в «пролетарский жизненный контекст» и революционизировать его изнутри — перед их глазами были примеры «воюющей фабрики» и уличных боев в Италии. Помимо как всегда закрытого биотопоса квартирной общины они развивали альтернативные проекты и инициативы. Спонти стали воплощением полуполитизированного homo ludens, который, как писал Герд Кёнен, создает «сообщества возбуждения», объединяясь со своими собратьями. По словам бывшего маоиста: «Движение тогда было все, а цель должна была появиться по ходу. Прежде всего была необычная жизнь с "новыми эмоциональными отношениями"» [Kraushaar 2004; Koenen 2001: 327].
С другой стороны, движение спонти нападало на «одеревеневший догматизм» «яйцеголовых, не знающих наслаждения жизнью фетишистов теории» из маоистских и коммунистических теоретических групп и из числа кадровых партийцев. Спонти хотели «иметь дело с реальным, конкретным, практическим материалом, а не с чьей-то абстрактной чушью» [Becker 1984: 108, 112]. Таким образом, в политических вопросах исходной точкой рассуждений должны были становиться чувства, выражение которых «предъявлялось» по первому требованию как удостоверение «подлинности» того, кто испытывал их. «Политическое, — как писал в 1983 г. автор культовых комиксов Хлодвиг Пот, — это то, что появляется из твоей собственной озабоченности (Betrof- fenheit)» [Poth 1983: 17]. Несмотря на интенсивные личные столкновения старых шестидесятнических левых с более молодыми левыми альтернативщи- ками, в те годы проходил более или менее постоянный процесс усиления значения личного прошлого; в то же время один тип групп превращался в другой, «ритуально перерабатываясь» в бесчисленных внутригрупповых беседах.
«ГОРЯЧИЙ» ТЕРРОРИЗМ
РАФ и «Движение 2 июня», обе эти социал-революционные группы, созданные в результате распада студенческого движения в семидесятые годы, понимали «пропаганду делом» как стратегию провокации, направленной на то, чтобы расшатать и разрушить государство со всей его репрессивной инфраструктурой. Они разделяли с левыми альтернативщиками интерес к конкретным акциям и презрение к теоретическому анализу. Но их подход был несравнимо более брутальным и бескомпромиссным, враждебным государству и обществу как таковому. Они одобряли антиавторитарный анархизм левой альтернативы, но упрекали представителей этой среды в том, что те превращают его в утопию, тогда как он должен стать действительным жизненным переживанием. При таком отношении к делу практика этих двух групп стала «горячей», прямой и решительной. Терроризм всегда осциллирует между двумя решениями, принятие которых требует известного хладнокровия: убивать с целью уничтожить отдельных врагов или убивать, чтобы спровоцировать государство на ответные действия («горячий» терроризм). Даже самые отчаянные террористы зависят от общества, и особенно — от стабильной работы СМИ. Коммуникативная игра между терроризмом и СМИ следует правилам, важным для обеих сторон: обе стороны следуют логике зрелища, обе добиваются недвусмысленной точности действий и эмоционального напряжения, обе создают новости и пытаются быть ближе к аудитории, обе оказываются в центре внимания элит и получают известность. Уже анархисты конца XIX в. использовали СМИ для различных провокаций: они были так же искусны в использовании динамита, как и во взаимодействии с возникавшей тогда желтой прессой. Эта близость доказывается и опытом журналистской работы таких известных террористов РАФ, как Ульрике Майнхоф и Хольгер Майнс, равно как и легендой, гласящей, что даже эмблема РАФ была проанализирована коммерческим художником-профессионалом Хольмом фон Четрицом на предмет силы ее воздействия на потенциальную аудиторию [Elter 2006: 1060—1074; Elter 2008]. Террористы внимательно следили за тем, как СМИ отражали их акции, и снимали на видео своих жертв, например похищенного Шлейера, видеозапись с участием которого в итоге попала в телевизионный эфир. Но такое взаимодействие работает и в другом плане: пресса всегда очень заинтересована в эксклюзивных историях, интервью и иллюстрациях, а терроризм — идеальный их поставщик. Поэтому неудивительно, что гоняющаяся за сенсациями желтая пресса легко нашла общий язык с терроризмом и благодаря таким репортажам намного увеличила свои тиражи в 1970-е гг. Даже осторожная, временами критическая леволиберальная журналистика, смотревшая на студенческое движение с некоторой симпатией, институциализировалась в газетах и на телевидении именно в 1970-е гг. [Hodenberg 2006: 361—439]. Политическая переоценка терроризма и медийный шум вокруг него — продолжение этого процесса, ведь до 1977 г. пресса говорила о горячей «террористической войне» в русле военной журналистики. Действительно, коммеморация войны сыграла решающую роль в судьбе главных действующих лиц политики, террористических организаций и прессы [Musloff 2006: 302—319]. Это показывает, в какой степени тень Второй мировой войны, как и целенаправленный антикоммунизм ранней федеральной республики, значимы для раздувания и преувеличения террористической угрозы. Манихейский стиль разговора в политике и медиа также проявился в дискурсе «симпатизантов» терроризма, приведшем в свою очередь к исключению внесистемных левых из политического мейнстрима [Balz 2008].
ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ
Левоальтернативная «конкретизация» всегда означала раскрытие целесообразности и эмоциональной релевантности каждого явления для частной жизни отдельного человека. Особого рода целостность, в которой сочетались тело, ум и чувства, получает в этом контексте широкое распространение в качестве базового морального понятия. В связи с отходом от метатеорий в семидесятые была обретена шутливая свобода выступлений на таких медиаплощадках, как основанный в 1976 г. франкфуртский журнал «Пфластерштранд», принявший на себя ответственность за целый спектр политических сил «от революционных ячеек до макробиотицистов» [Pflasterstrand 1976: 2]. Это верно и для многих других альтернативных изданий, которые хотели на практике соединиться со своей читательской аудиторией. Они заявляли, что не разрабатывают никаких программ и целей, а только пытаются изобразить происходящее во всем его многообразии и потому отводят основное место читательским отзывам и статьям внештатных авторов. В этом выражалось стремление к подлинности, но также создавалась основа для влияния на «управментальность» [Reichardt 2010: 480—540; Dorsch 1981].
Решительный отказ от эйфории вокруг ультрасовременного планирования благ и рациональной реформистской государственной политики 1960-х гг., равно как и отказ от теоретической работы и веры в абстракции со стороны студенческого движения и коммунистических групп, стал важной характеристикой левоальтернативного «тепла». Но левые альтернативщики, коммунистические группы и террористы имели немало общего: прежде всего, они занимались фундаментальной критикой государства. Общий протест против «запрета на работу» (Berufsverbot)[4], начавшийся в январе 1972 г., представляется хорошим примером разделяемой ими позиции жертв и невинно преследуемых, отразившейся в соответствующих самоописаниях. Действительно, между 1973 и 1975 гг. 430 тыс. человек попали в поле зрения государственных органов, а 236 человек были уволены с государственной службы [Reichardt 2010: 115—118]; кандидаты на государственные должности в то время проверялись на предмет участия в «антиконституционной деятельности». Например, при приеме на работу полагалось спрашивать, имел ли кандидат контакты с ГДР, компартией Германии или другими коммунистическими группами, что это были за контакты и не были ли эти группы идеологически близки к радикальным организациям. Согласно этому постановлению подозреваемые могли попасть под надзор Федерального агентства по защите конституции, и этот надзор мог осуществляться годами. Тем не менее по решению Федерального конституционного суда 5 мая 1975 г. действие постановления было ограничено, а в 1980-е годы в отдельных землях оно и вовсе было отменено. Несмотря на быстрые перемены в жизни страны, взгляд на государство, распространенный среди участников левоальтернативных групп, был однозначным: государство — синоним репрессий, армии, полиции, контроля и подавления.
Героически охарактеризовать себя как жертву западногерманского полицейского режима — для каждой леворадикальной группы именно это стало инструментом, при помощи которого можно было отделиться от западногерманской культуры стыда, где на первом месте оказывалось чувство вины, отягощающей все общество. Протагонисты новых движений дистанцировались от признававшегося авторитарным общества и от культуры стыда поколения их родителей. Левые альтернативщики преобразовывали свое былое страдание под властью родителей, рессентимент, историческую амнезию и эмоционально укоренившиеся привычки в отношения эмоциональной эмпатии, тогда как террористы реагировали на то же самое пламенной ненавистью, а коммунистические группы — холодным расчленяющим анализом. Родители, на которых смотрели как на неоправданно строгих и авторитарных, для всех левых превратились в новых «фашистов». Символическое присвоение позиции жертвы обратилось против родительского чувства вины, но в то же время спровоцировало пересмотр истории нацизма.
Подведем итоги. В 1970-е гг. социабельность и внутреннее чувство смешивались друг с другом: свобода от принуждения и вовлеченность в собственный внутренний мир были двумя сторонами одной медали. В политике и в повседневной жизни «фундаментальная либерализация» Западной Германии оказалась чреватой серьезными конфликтами. Несмотря на общее ускорение политических и культурных изменений в 1970-е гг., сходства между левоальтернативной субкультурой, с одной стороны, и массовой культурой, с другой, говорят о том, что их динамики были различны. Альтернативщики не просто противостояли узколобой буржуазии своего времени: их долговременный социетальный успех (по крайней мере в сравнении с ограниченным влиянием коммунистических групп и террористических организаций) можно объяснить, только если увидеть в нем выражение массовой культуры с ее предпочтением «тепла» человеческих отношений всему остальному. Контркультура того времени не была столь радикально оппозиционна, как то хотела представить порожденная ею философия.
Пер. с англ. А. Маркова под ред. К. Корчагина
ЛИТЕРАТУРА
Balz 2008 — Balz H. Von Terroristen, Sympathisanten und dem starken Staat. Die offentliche Debatte uber die RAF in den 70er Jahren. Frankfurt am Main: Campus, 2008.
Becker 1984 — Becker F. Mein feministischer Alltag, Munchen: dtv., 1984. Bonnell, Hunt 1999 — Beyond the Cultural Turn. New Directions in the Study of Society and Culture / V.E. Bonnell, L. Hunt (Eds.). Berkeley: University of California Press, 1999.
Brockling et al. 2001 — Gouvernementalitat der Gegenwart. Studien zur Okonomisierung des Sozialen / U. Brockling et al. (Hrsg.). Frankfurt am Main: Suhrkamp, 2001.
Chevalier, Gheerbrant 1982 — ChevalierJ, Gheerbrant A. Dictionnaire des Symboles. Paris: Laffont, 1982.
Czubayko 1997 — Czubayko A. Die Sprache von Studenten- und Alternativbewegung. Aachen: Shaker, 1997.
Dorsch 1981 — Dorsch P.E. Neue Medien im sublokalen Kommunikationsraum — Die so- genannte Alternativpresse im sozialen Umfeld. Gutachten im Auftrag des Presseund Informationsamtes der Bundesregierung. Munchen: Institut fur Kommunikationswis- senschaft, 1981.
Elter 2006 — Elter A. Die RAF und die Medien. Ein Fallbeispiel fur terroristische Kommunikation // Die RAF und der linke Terrorismus. Bd. 2 / W. Kraushaar (Hrsg.). Hamburg: Hamburger Edition, 2006.
Elter 2008 — Elter A. Propaganda der Tat. Die RAF und die Medien. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 2008.
Foucault 2004a — Foucault M. Geschichte der Gouvernementalitat I und II. Vorlesung am
College de France 1977—1979. 2 Bd. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 2004. Foucault 2004b — Foucault M. Hermeneutik des Subjekts. Vorlesungen am College de
France 1981 /82. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 2004. Gebhardt 1999 — Gebhardt W. «Warme Gemeinschaft» und «kalte Gesellschaft». Zur Kontinu- itat einer deutschen Denkfigur // Der Aufstand gegen den Burger. Antiburgerliches Den- ken im 20. Jahrhundert / G. Meuter (Hrsg.). Wurzburg: Konigshausen and Neumann, 1999.
Glaser 2000 — GlaserH. Deutsche Kultur. Ein historischer Uberblick von 1945 bis zur Gegenwart. 2. Ausgabe. Bonn: Bundeszentrale fur politische Bildung, 2000.
Habermas 1979 — HabermasJ. Einleitung // Stichworte zur «Geistigen Situation der Zeit». Bd. 1: Nation und Republik /J. Habermas (Hrsg.). Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1979.
Hodenberg 2006 — Hodenberg Ch. von. Konsens und Krise. Eine Geschichte der westdeu- schen Medienoffentlichkeit 1945—1973. Gottingen: Wallstein, 2006.
Holtz-Bacha 1999 — Holtz-Bacha C. Alternative Presse // Mediengeschichte der Bundes- republik Deutschland / J. Wilke (Hrsg.). Cologne; Weimar; Vienna: Bohlau, 1999.
Klages 1983 — Klages H. Kleinraumige Sozialbeziehungen im Gesellschaftswandel // Eine Generation spater. Bundesrepublik Deutschland 1953—1979 / E. Noelle-Neumann (Hrsg.). Munchen et al.: Saur, 1983.
Knauf 1972 — Knauf T. Release // Hundert Blumen. 1972. H. 3.
Koenen 2001 — Koenen G. Das rote Jahrzehnt. Unsere kleine deutsche Kulturrevolution 1967—1977. Koln: Kiepenheuer und Witsch, 2001.
Kraushaar 1978 — Kraushaar W. Thesen zum Verhaltnis von Alternativ- und Fluchtbewegung. Am Beispiel der frankfurter scene // Autonomie oder Getto? Kontroversen uber die Al- ternativbewegung / W. Kraushaar (Hrsg.). Frankfurt am Main: Verlag Neue Kritik, 1978.
Kraushaar 2004 — Kraushaar W. Die Frankfurter Sponti-Szene. Eine Subkultur als poli- tische Versuchsanordnung // Archiv fur Sozialgeschichte. 2004. № 44.
Kuhn 2005 — Kuhn A. Stalins Enkel, Maos Sohne. Die Lebenswelt der K-Gruppen in der Bundesrepublik der 70er Jahre. Frankfurt am Main: Campus, 2005.
Laermann 1974 — Laermann K. Kneipengerede. Zu einigen Verkehrsformen der Berliner «linken» Subkultur // Kursbuch. 1974. № 37.
Lemke 1997 — Lemke T. Eine Kritik der politischen Vernunft. Foucaults Analyse der mo- dernen Gouvernementalitat. Hamburg: Argument, 1997.
Lethen 1987 — Lethen H. Lob der Kalte. Ein Motiv der historischen Avantgarden // Die unvollendete Vernunft. Moderne versus Postmoderne / D. van Kamper, W. Reijen (Hrsg.). Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1987.
Lethen 1994 — Lethen H. Verhaltenslehren der Kalte. Lebensversuche zwischen den Krie- gen. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1994.
Lindquist 1975 — LindquistN.T. Der Nachbar und das Allgemeine // Kursbuch. 1975. № 39.
Mohr 1992 — Mohr R. Zaungaste. Die Generation, die nach der Revolte kam. 3. Ausgabe. Frankfurt am Main: Fischer, 1992.
Musloff 2006 — Musloff A. Terrorismus im offentlichen Diskurs der BRD: Seine Deutung als Kriegsgeschehen und die Folgen // Terrorismus in der Bundesrepublik. Medien, Staat und Subkulturen in den 1970er Jahren / K. Weinhauer, J. Requate, H.-G. Haupt (Hrsg.). Frankfurt am Main; New York: Campus, 2006.
Neckel 1991 — Neckel S. Status und Scham. Zur symbolischen Reproduktion sozialer Ung- leichheit. Frankfurt am Main; New York: Campus, 1991.
Neswald 2006 — Neswald E.R. Thermodynamik als kultureller Kampfplatz. Zur Faszinationsgeschichte der Entropie 1850—1915. Freiburg: Rombach, 2006.
Noelle-Neumann 1976 — Allensbacher Jahrbuch der Demoskopie 1974—1976. Bd. 6 / E. Noelle-Neumann (Hrsg.). Wien; Munchen; Zurich: Verlag Fritz Molden, 1976.
Noelle-Neumann, Piel 1983 — Allensbacher Jahrbuch der Demoskopie 1978—1983. Bd. 8 / E. Noelle-Neumann, E. Piel (Hrsg.). Munchen et al.: Saur, 1983.
Offe 1998 — Offe C. Vier Hypothesen uber historische Folgen der Studentenbewegung // Leviathan. 1998. № 26 (4).
Pflasterstrand 1976 — Pflasterstrand. 1976. № 0.
Poth 1983 — Poth C. Mein progressiver Alltag. Reinbek: Rowohlt, 1983.
Reckwitz 2003 — Reckwitz A. Grundelemente einer Theorie sozialer Praktiken. Eine sozial- theoretische Perspektive // Zeitschrift fur Soziologie. 2003. № 32.
Reichardt 2007 — Reichardt S. Praxeologische Geschichtswissenschaft. Eine Diskussions- anregung // Sozial. Geschichte. 2007. № 22 (3).
Reichardt 2010 — ReichardtS. Authentizitat und Gemeinschaft. Eine Studie zu Lebensfor- men und Lebensstil im linksalternativen Milieu der Bundesrepublik Deutschland (Ende der sechziger bis Mitte der achtziger Jahre). Konstanz, 2010.
Rosch-Sondermann 1988 — Rdsch-Sondermann H. Bibliographie der lokalen Alternativ- presse. Vom Volksblatt zum Stadtmagazin. Munchen et al.: Saur, 1988.
Rutschky 1980 — Rutschky M. Erfahrungshunger. Ein Essay uber die siebziger Jahre. Cologne: Kiepenheuer & Witsch, 1980.
Sennett 1974 — Sennett R. The Fall of the Public Man. New York: Knopf, 1974.
Sonner 2005 — Werktatiger sucht uppige Partnerin. Die Szene der 70er Jahre in ihren Klei- nanzeigen / F.-M. Sonner (Hrsg.). Munchen: Kunstmann, 2005.
Spindler 1978 — Spindler W. «Rock me!» Diskotheken, Buden, Laden // Kursbuch. 1978. №54.
Steffen 2002 — Steffen M. Geschichten vom Truffelschwein. Politik und Organisation des Kommunistischen Bundes 1971 bis 1991. Berlin: Assoziation A, 2002.
Stubenrauch 1978 — Stubenrauch H. «ScheiBe», irgendwie blick ich da halt nicht mehr durch. Eine philologische Miniatur uber die Sprache der Sponti-Linken // Pad.-extra. 1978. № 3.
Tonnies 1991 — Tdnnies F. Gemeinschaft und Gesellschaft. Grundbegriffe der reinen So- ziologie. Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgesellschaft, 1991.
Trankle 1986 — Trankle M. Von Kommune und WG // Schock und Schopfung. Jugendasthetik im 20. Jahrhundert / W. Bucher, K. Pohl (Hrsg.). Darmstadt et al: Luchter- hand, 1986.
Verheyen 2010 — Verheyen N. Diskussionslust. Eine Kulturgeschichte des «besseren» Arguments. Gottingen: Vandenhoeck und Ruprecht, 2010.
[1] Впервые опубликовано в: BEHEMOTH: A journal on civilisation. 2010. № 2.
[2] Ордолиберализм — немецкая ветвь неолиберализма, в рамках которой предполагается, что государство ограничивается созданием самого экономического строя, в то время как дальнейшее регулирование экономики происходит спонтанно. — Примеч. ред.
[3] Примеры такого праксеологического подхода см. в: Reck- witz 2003; Reichardt 2007; о понятии «управменталь- ность»: Brockling et al. 2001; Foucault 2004a, 2004b; Lemke 1997; обзорное исследование среды левой альтернативы: Reichardt 2010.
[4] Запрещение коммунистам и некоторым другим группам граждан занимать должности в государственных учреждениях, учебных заведениях и т.п. — Примеч. ред.