Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №116, 2012
Позвольте мне для начала перечислить имена и события, имеющие отношение к одному лишь году — 1913-му. В 1913 году Франц Кафка писал «Процесс», Марсель Пруст опубликовал «По направлению к Свану», первый том «В поисках утраченного времени». Действие «Человека без свойств» Роберта Музиля, романа, написанного значительно позже, начинается в один прекрасный августовский день 1913 года в Вене. В 1913 году Марсель Дюшан создал свой первый реди-мейд — «Колесо велосипеда», Казимир Малевич написал первую версию «Черного квадрата на белом фоне» (выставлена в 1915 году в Санкт-Петербурге)[1], Кандинский и Клее рисовали первые абстрактные картины. В марте 1913 года Арнольд Шёнберг организовал в Вене концерт, на котором прозвучала его музыка, а также произведения учеников композитора. Концерт был сорван, разразился скандал, этот инцидент обсуждался позднее в австрийском парламенте. В мае 1913 года в Париже состоялось первое представление «Весны священной» Стравинского в исполнении «Русского балета» Дягилева — оно также было сорвано, затем последовали скандал и беспорядки на улицах. В 1913 году Фрейд занимался проблемами метапсихологии и написал некоторые из своих наиболее проницательных текстов. Это действительно памятный год, год пробуждения, если так можно выразиться. Что же произошло в течение этого года? Разумеется, приведенный перечень поверхностен, разумеется, средства и методы в каждом случае существенно разнились, разумеется, соответствующие процессы начались раньше и продолжались позже, но едва ли когда-то еще такое сосредоточение духовных усилий производило подобный разрыв, ставший настоящим пробуждающим сигналом модерности. Пожалуй, дело идет не о чем ином, как о пробуждении.
Многие рассказы и романы Кафки начинаются с момента пробуждения. Некто пробуждается, но к чему он пробуждается? Он выбрался из забытья и сновидений, проснулся и столкнулся лицом к лицу с реальностью, но с какой реальностью?
«Процесс», как известно, начинается с пробуждения. Йозеф К. просыпается в своей комнате, но кухарка не приносит ему завтрак, вместо этого на его звонок отвечает незнакомец, он появляется возле постели К., нарушив его домашнее уединение. Затем вместе с другим незваным гостем они принимаются есть завтрак К., конфискуют его нижнее белье и сообщают, что он будет предан суду. Против него выдвинуто обвинение, и, начиная с этого пробуждения, его жизнь превратится в кошмар. Он лег спать невиновным, но проснулся обвиненным, и у него нет никаких шансов на оправдание. В первой сцене, прямо перед пробуждением героя у себя дома, дом внезапно оказывается «раздомашненным»: литературная иллюстрация к фрейдовскому понятию unheimlich — зловещего, жуткого, «недомашнего». Пробуждение — порог между сном и бодрствованием, оно похоже на возвращение из другой страны, однако порог таит в себе опасность: можно ли просто вернуться домой из столь отдаленного онирического места? Можно ли вернуться домой в результате пробуждения? В этой срединной области есть разрыв, и жутким является тот момент, когда невозможно вновь почувствовать «домашность». В отрывке, который в итоге был вычеркнут из рукописи (его можно найти в приложении в большинстве изданий), Кафка блестяще сформулировал это:
Странная вещь: когда просыпаешься утром, вещи находятся на тех же местах, что и вечером накануне. Однако, когда спишь и видишь сны, очевидным образом находишься в состоянии, фундаментально отличном от бодрствования, но, прежде чем глаза окажутся открытыми, требуется значительное присутствие духа или, скорее, быстрота разума, чтобы уловить, так сказать, что все находится на тех же местах, что и прошлым вечером[2].
Существует тонкая грань: с одной стороны, путешествуя во сне, мы посещаем далекие воображаемые миры, с другой стороны, есть обыденность, но обыденность неуловимо ускользает всякий раз, когда приходится возвращаться из этого путешествия, ее невозможно поймать, нужна бдительность, чтобы ухватить ее, чтобы не дать обыденности ускользнуть, поскольку ее странность загадочным образом совпадает с тем, что с виду все находится на своих местах. Как если бы «домашний» мир перемещался на время сна и возвращался на место по пробуждении, то есть перемещался для того, чтобы возвратиться на то же самое место. Если пробуждение — это порог, то это такой порог, на котором отношения между субъектом и миром оказываются на мгновение поколеблены. «Пробуждение — самый рискованный момент [der riskanteste Augenblick]. Если вам удастся без помех преодолеть это препятствие, можете расслабиться до конца дня»[3]. Так как же пережить пробуждение, обойдя этот высочайший риск?
В чем состоит история Йозефа К.? Он — тот, кто дрогнул на этом краю и теперь уже никогда не сможет расслабиться: ни в этот день, ни в один из последующих, вплоть до последнего дня своей жизни на последней странице. Он как бы застрял в промежутке — уже не спит, но еще не вполне проснулся, и весь роман будет разворачиваться по этой линии. Затянувшаяся бессонница Йозефа К., с которой он борется на протяжении романа вплоть до полного изнеможения, судя по всему, совпадает с затянувшимся сном — однако это не вполне точно: она совпадает не со сном, но скорее с тем, что появляется на грани пробуждения, — уже не сон, но еще и не знакомая, четко установленная реальность, на которую можно опереться. На мгновение на этой грани возникает небольшая задержка. Именно так можно сформулировать установку Кафки: «Не сдавайся на грани» — там, где нет ни сна, ни реальности, но только невозможный промежуток, в котором подобная сну реальность покушается на реальность привычную. Это похоже на поскальзывание, мимолетную утрату бдительности. К. говорит, обращаясь к хозяйке, фрау Грубах:
Если бы я встал с постели, как только проснулся, не растерялся бы оттого, что не пришла Анна, не обратил бы внимания, попался мне кто навстречу или нет, а сразу пошел бы к вам и на этот раз в виде исключения позавтракал бы на кухне, а вас попросил бы принести мое платье из комнаты, тогда ничего и не произошло бы, все, что потом случилось, было бы задушено в корне[4].
Стражи застигли его врасплох, он был неосторожен — ему следовало бы хладнокровно проигнорировать разрыв, в который проскользнули двое стражей, предъявивших ему обвинение. Важная формулировка: нечто стремилось осуществиться (to come into being), werden wollte, но это можно было предотвратить, если бы К. отреагировал своевременно, если бы он вовремя овладел своими чувствами, однако он этого не сделал. Складывается впечатление, что мимолетная нехватка позволила этой невозможной грани вторгнуться и захватить все остальное. «Но в таких делах человек легко попадает впросак, — говорит Йозеф К. — Вот, например, в банке я ко всему подготовлен, там ничего подобного со мной случиться не могло бы»[5]. Когда он бодрствует и когда находится на своем рабочем месте, пользуясь властью, предоставленной ему его социальным положением, он хорошо подготовлен и может парировать любые подобные удары.
Мимолетная утрата бдительности со стороны Йозефа К. указывает на неустанную бдительность Кафки, от которой он не отступается, сохраняя ее с самого начала и вплоть до ужасного конца. Пробуждение — самый рискованный момент, говорит Кафка, и утрата бдительности может привести к еще более странным вещам — например, можно проснуться насекомым. Грегор Замза в «Превращении», утратив на мгновение остроту разума и не сумев застать вещи на своих местах, не обнаружил также и своего тела, утратив его в это самое мгновение. Пробуждение — это превращение, в каждом пробуждении скрывается Verwandlung[6].
Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое. <...> «Что со мной случилось?» — подумал он. Это не было сном. Его комната, настоящая, разве что слишком маленькая, но обычная комната, мирно покоилась в своих четырех хорошо знакомых стенах[7].
Это пробуждение предшествует пробуждению Йозефа К. и предвосхищает его («Превращение» было написано в конце 1912 года, непосредственно перед «Процессом», и мы можем вспомнить упомянутый выше вычеркнутый абзац) — ускользающая обыденность, «знакомость», которую не удержать, чувство, что «это был не сон»; любопытное словечко Menschenzimmer, «человеческая комната», ein richtiges, «нормальное», настоящее, собственно человеческое жилище делается нечеловеческим в момент пробуждения, в этот рискованный миг.
На первой странице «Замка» землемер К. прибывает в Деревню у подножия Замка поздно вечером, просится переночевать на постоялый двор и за отсутствием места укладывается спать в общей комнате.
Несколько крестьян еще допивали пиво, но К. ни с кем не захотел разговаривать, сам стащил тюфяк с чердака и улегся у печки. Было очень тепло, крестьяне не шумели, и, окинув их еще раз усталым взглядом, К. заснул. Но вскоре его разбудили. Молодой человек с лицом актера — узкие глаза, густые брови — стоял над ним рядом с хозяином[8].
Молодой человек утверждает, что тому, кто хочет провести здесь ночь, нужно получить разрешение от властей из Замка, в результате чего начинается шумный спор. Остальное воспоследует — все начинается с пробуждения, всего лишь после двух абзацев, и К. просыпается, оказавшись в промежуточной области между бодрствованием и сном.
Другой пример. В одном из самых ярких и необычных рассказов Кафки, который называется «Нора» («Der Bau»), перед нами предстает животное, «барсук», в глубине запутанной норы[9]. Животное, тщательно рассмотрев возможные действия врагов и грозящие ему опасности, вырыло нору, напоминающую подземный замок, основательно защищенный от нападения. Оно сидит в середине своего грозного укрепления, тревожно ожидая в постоянной бдительности. Выше я упоминал лишь первые страницы произведений, но в данном случае мы сталкиваемся с пробуждением в середине текста. В один день, в самой середине рассказа, все рушится, и начинается это с пробуждения.
Должно быть, я проспал очень долго. И только в конце сна, когда он уже уходит сам, я почему-то пробуждаюсь, сон мой, вероятно, очень легок, ибо меня будит едва слышное шипенье [ein an sich kaum horbares Zischen]. <...> Впрочем, этот слабый шипящий звук довольно безобидный; когда я вернулся, я его совсем не слышал, хотя он, наверно, и тогда уже существовал; но мне надо было сначала вполне почувствовать себя дома, чтобы услышать его, такие звуки улавливает лишь слух домовладельца. И он даже не постоянный, какими бывают обычно подобные шумы, он прерывается большими паузами, и это, видимо, зависит от напряжения воздушного потока. <...> Я нисколько не приближаюсь к месту, откуда исходит звук, он все такой же однообразный и слабый, с равномерными паузами, он похож то на шипенье, то на свист[10].
Еле слышный шум вновь появляется на грани пробуждения, слабый, исходящий извне, пробуждающий героя, хотя, возможно, это всего лишь продолжение сна, возможно, это всего лишь шум в голове, пусть и навязчивый. Он возник на той самой тонкой линии, которая, видимо, и стала его причиной, он происходит из промежутка между двумя мирами — бодрствованием и сном, он пребывает между внешним и внутренним, на пороге, бережно охраняемый от вторжений изнутри и извне, он материализует этот разрыв, превращая его в едва слышный звук. И предполагаемый источник шума, эта неуловимая, чисто акустическая сущность, фактически полное ничто, даже не голос, но всего лишь тоненький свист, вторгается в жизнь несчастного барсука, делает его нору беззащитной и превращает его жизнь в кошмар. Злоумышленник втайне проникает во все его сложные защитные сооружения и сводит на нет результаты тщательного планирования. Этот тончайший звук невозможно локализовать, он подобен крошечной трещинке в бытии, однако вполне может стать подавляющим и неостановимым. Красота и элегантность этой истории в том, что в ней демонстрируется некая минимальная сущность, которая возникает на пороге.
Здесь я могу открыть скобки и мимоходом коснуться зловещей и таинственной природы звука в целом (в связи с пробуждением). Мишель Шион начинает свою известную книгу о звуке[11] — лучшую книгу о звуке из всех, что я знаю, — именно с этого, используя топос из классической литературы. «Ифигения», классическая трагедия Расина (1674), открывается следующими словами: «Oui, c'est Agamemnon, c'est ton roi qui t'eveille; / Viens, recon- nais la voix qui frappe ton oreille» («Аркас, Аркас, проснись! К тебе в ночи бессонной / Пришел властитель твой, несчастьем потрясенный»). Поднимается занавес, рассвет, Агамемнон будит своего слугу, Аркаса. Шион пишет: «Звук этого голоса приходит словно бы из сна Аркаса, но на самом деле он будит его»[12]. Занавес поднимается в середине пробуждения, аудитория просыпается вместе со спящим героем, голос царя — словно продолжение голоса во сне, начало пропущено и может быть восстановлено лишь с другой стороны этой грани. «Такова природа звука, он часто ассоциируется с чем-то утраченным, пропущенным и в то же время схваченным, все еще наличествующим»[13]. Такое начало — книги о звуке, пьесы Расина, романов Кафки — указывает на тонкую грань между сном и бодрствованием и обладает прочной внутренней связью с вопросом о природе звука. Почему мы просыпаемся? Как это ни банально, мы просыпаемся от звука, шума или голоса, который становится слишком громким и тревожащим. Вторгающийся звук сперва интегрируется в сон, но, как только он становится чересчур шумным, мы просыпаемся и не можем больше удерживать его внутри сна. Следовательно, в нашем повседневном опыте есть нечто, изначально объединяющее грань, которая отделяет сон от бодрствования, с самой природой звука. Звук длится на протяжении некоторого времени, затем провоцирует нарушение сна и продолжается уже после пробуждения — это первое, с чем мы сталкиваемся, приходя в чувство, первое, что мы воспринимаем. Звук очевидным образом раскрывает свою природу на этой демаркационной линии, а эта парадоксально размытая линия очевидным образом отвечает природе звука. Звук принадлежит двум мирам, воплощает разрыв между ними, и в этом разрыве на миг появляется нечто: между звуком, интегрированным в сон, и пробуждающими нас звуками реальности возникает неслышимый звук, который невозможно воспринять ни с одной из сторон.
Тонкая линия, представленная звуком, вводит момент фантасмагории. Невозможно быть уверенным, что это не иллюзия. Барсук, отчаянно разыскивающий источник звука, сталкивается с дилеммой: «В сущности ничего нет, иногда мне кажется, что никто, кроме меня, ничего и не услышал бы, но я своим натренированным слухом слышу его все отчетливее, хотя повсюду это те же самые звуки, как я убеждаюсь, сравнивая их между собой»[14].
В каждом звуке скрыто зловещее свойство, выходящее на первый план в момент пробуждения, — возможно ли, что только я слышу этот звук? Обладает ли он статусом «объективности»? Существует ли он у меня в голове или приходит извне? Попытка определить его расположение в пространстве ставит вопрос: располагается ли он где-либо вообще? Это фантасмагорический момент — звук колеблется на грани исчезновения, между реальностью и нереальностью. Нужна проверка, чтобы убедиться, что этот звук на самом деле исходит извне, а не является плодом воображения или сна, — и поскольку «барсук» только что очнулся от легкого сна, возможно, что сон странным образом продолжается, отказываясь рассеиваться. Звук — это проверка: проснулся ли ты, в сознании ли, распоряжаешься ли своими чувствами? Возможность локализовать звук напоминает проверку на здравомыслие, ведь если ты находишься на грани бреда и слышишь голоса, значит, ты неспособен адекватно воспринимать мир в целом. Находясь на краю пропасти, ты слышишь тончайший звук, который не хочет исчезать и сопротивляется попыткам определить его источник и причину, — это похоже на бесконечное продление колебаний, присущих как любому звуку, так и любому пробуждению. Это неустойчивость разрыва между сознанием и миром, наиболее драматичного из всех разрывов. Что/где/как мы можем слышать? Звук проникает внутрь, немедленно и неудержимо, и прямо ставит вопрос о внешнем и его статусе, влекущем за собой структурный момент нерешительности, на самом краю физического и психического — важнейший разрыв внутреннего/внешнего. Предположение о существовании внешней реальности позволяет различить разум и безумие, оно помещает слышащего, спящего, пробуждающегося в непостижимую зону потенциальных иллюзий. В «Норе», не самом последнем, но одном из последних рассказов, написанных Кафкой (он был создан зимой 1923/24 года, через десять лет после «Процесса»), логика пробуждения приводится к минимальному, тончайшему из возможных звуку, к которому теперь и отсылают эти странные темпоральность и каузальность. Звук разлома, раскрытия.
Прежде чем закончить с Кафкой, замечу, что в его произведениях встречается и противоположная логика, представляющая собой контрапункт к той, что была рассмотрена выше. И Йозеф К., и землемер К. на протяжении обоих романов делают все возможное, чтобы бодрствовать. Им препятствуют борющиеся друг с другом силы ужасной бессонницы и сонливости, соблазн поддаться сну велик, поскольку оба героя постоянно пребывают в смертельной усталости. Напомню только один важный момент, когда К. ближе к концу романа в середине ночи врывается в спальню Бюргеля, одного из секретарей Замка. Бюргель затевает длинный бессвязный разговор, на протяжении которого К. сперва сидит, затем лежит на его кровати и начинает дремать; однако во время речи Бюргеля выясняется, что это была одна из редких возможностей, уникальный случай, благодаря которому просьба К. могла быть удовлетворена. Бюргель просто ждал, чтобы клиент емог «только каким-нибудь образом высказать свою просьбу, исполнение которой уже подготов- лено»[15]. Но К. упускает момент, свой единственный шанс, и засыпает.
Примеры из творчества Кафки можно было бы множить дальше, однако давайте посмотрим на эту грань с другой стороны. В то время как Кафка писал в 1913 году «Процесс» (который будет опубликован в 1925 году), Марсель Пруст, живший в другой части Европы и ничего не знавший о Кафке, готовил к публикации первый роман из великого цикла «В поисках утраченного времени». Первая книга, «По направлению к Свану», увидела свет в 1913 году, и ее знаменитое начало повествует о том же самом пороге, о промежуточном состоянии между бодрствованием и сном. Можно было бы сказать: рождение модернистского романа из духа «порога»; из духа разрыва между двумя мирами. Но Пруст на первой странице романа пересекает порог в обратном направлении: он начинает с состояния бодрствования и постепенно засыпает. Рассказчик погружается в сон, описывает, как теряет сознание, сон неудержимо захватывает его, однако этот переход неуловим, иногда сон приходит раньше, чем успеваешь подумать о нем, иногда он отступает на неопределенный срок, и тогда приходится лихорадочно бодрствовать на протяжении нескольких часов. Этот переход невозможно контролировать, он обладает собственной темпоральностью и каузальностью, но то, что он старается удержать, — пограничная область, ни то ни другое, и именно на этой границе, когда контроль сознания отступает, но сон еще не взял верх, момент, после которого отринуто знакомое, но еще не обрел силу мир снов с его расстроенной логикой, именно на этом краю воспоминания начинают складываться в пространное полотно, которое никто не пытается воссоздать, они вторгаются в этот промежуток. Пруст называет его la memoire involontaire, непроизвольной памятью, которая неподвластна сознательным намерениям и именно по этой причине предвещает иной тип истины. Существует сложная сеть из знаков и ассоциаций, недоступных сознанию в нормальном состоянии, которая является материалом для снов. Все остальное вытекает из этого перехода — великий замысел Пруста воплотится в семи громоздких томах, в которых растянуто пересказывается то, что в скрытом виде содержится на первой странице. Здание прустовской эпопеи сделано из этого материала — не из снов, не из реальности бодрствования, но из того, что располагается на грани между ними.
Можно провести симметричное противопоставление: Кафка начинает «Процесс» с утра, с внезапного возвращения в реальность, которая оказывается совершенно чуждой герою — он просыпается, но не полностью; Пруст начинает «По направлению к Свану» с вечера, с ночи — рассказчик погружается в сон, но тоже не полностью. Йозеф К. ошеломлен странной, похожей на сон реальностью; рассказчик Пруста — неконтролируемыми воспоминаниями, которые уводят его все дальше туда, где хорошо знакомые вещи подчиняются совершенно новой и неожиданной логике. Можно попробовать выделить общий знаменатель, который сводится все к тому же предписанию: оставаться на грани, не совершать переход. В качестве примера можно привести замечание Вальтера Беньямина из блестящего эссе о Прусте: «Трудно предвидеть, какие встречи нам были бы предопределены, если бы мы были менее уступчивы к сну. Пруст не уступал сну»[16]. На самом краю забытья звучит императив: не уступай сну. Запрет на уход в эту убаюкивающую область, влекущий за собой потерю сознательного контроля над миром смысла, на самом деле оказывается своей противоположностью, запретом на пробуждение, возвращение к обыденному сознанию и привычкам. Нужно поддаться сну, чтобы попасть в иной мир, скрывающийся за привычным. Мы имеем дело не с ностальгическим погружением в прошлое, его квазионирической реконструкцией, восстановлением утраченного времени в романе «Обретенное время»; нельзя сказать, что главный герой эпопеи, время, было утрачено и вновь обретено. Дело идет, скорее, по выражению Делёза, об обучении новому. Главная тема Пруста — не прошлое, но будущее, не меланхолическое воспоминание об утраченном, которое невозможно восстановить, но становление нового. Делёз, еще один великий читатель Пруста и Кафки, настаивает именно на этом[17]. Что касается воспоминаний Пруста о прошлом, то лучшие слова из всего написанного на эту тему принадлежат третьему великому читателю Пруста, Сэмюэлю Беккету: «У Пруста была плохая память».
Жак Лакан в семинаре «Четыре основные понятия психоанализа» также говорит о грани между сном и бодрствованием. Он рассматривает сон из «Толкования сновидений», один из самых кафкианских снов среди всех, что интерпретировал Фрейд[18]. Отец просыпается ночью — в соседней комнате, освещенной свечами, лежит тело его умершего сына, возле которого находился старик, читавший молитвы, пока отец спал.
После нескольких часов сна отцу приснилось, что ребенок подходит к его постели, берет его за руку и с упреком ему говорит: отец, разве ты не видишь, что я горю? [Vater, siehst du nicht dass ich verbrenne?] Он просыпается, замечает яркий свет в соседней комнате, спешит туда и видит, что старик уснул, а одежда и одна рука покойника успели уже обгореть от упавшей на него зажженной свечи[19].
Вторжение реальности, свет и запах дыма интегрировались в сон отца, создав эту жуткую сцену с обращением к нему мертвого ребенка, стоящего у постели, в результате чего отец проснулся. Эта история похожа на позднее творчество Кафки. Фрейд коротко обсуждает этот сон в начале седьмой и последней главы книги, в том месте, где он оставляет собственно толкование сновидений, считая свое дело сделанным, и обращается к более смутной области, которую можно было бы обозначить как «по ту сторону интерпретации». Интерпретировать в этом сне особенно нечего, все и так на поверхности. Однако в нем происходит странное столкновение, совмещаются эмпирическая реальность и реальность сна, а также возникает нечто, несводимое ни к эмпирической реальности, ни к психологии сновидений и их интерпретации.
Фрейд утверждает, что одна из важнейших функций сновидения заключается в охране самого процесса сна. Любое вторжение извне, которое может разбудить нас, интегрируется в сон, чтобы мы продолжали спать и длительность сна не нарушалась. Сон защищает спящего от вторжения реальности. В конце концов мы просыпаемся, когда раздражение становится слишком настойчивым и сон уже не может ему противостоять, но в этом сновидении под угрозой оказывается кое-что еще: отец просыпается не от внешнего воздействия, но от того, что происходило в самом сне и пыталось защитить сон от внешнего воздействия. Можно сказать, что сон производит реальность, которая гораздо мощнее любых внешних воздействий. В данном случае наибольшее воздействие оказывает пожар в соседней комнате, но сон его интегрирует, и отец просыпается не в результате внешнего воздействия, но из-за ужасающего обращения мертвого ребенка, который появляется во сне как нечто, что должно защитить спящего от внешнего воздействия. Парадокс: сон, в своем стремлении оградить спящего, создает реальность, из которой спящий пытается убежать и таким образом ищет убежище в обычной реальности, чтобы быть защищенным от сна и того, что он производит в качестве средства для защиты. Меры безопасности оказываются более опасными, чем сама опасность, против которой они предпринимаются. В логике исполнения желаний, присущей сновидению, есть нечто, заставляющее выходить из себя, она может привести к столкновению с кошмаром, значительно более травмирующим, чем сама реальность, и чтобы избежать этого, мы вынуждены просыпаться. Позиция Лакана в максимально упрощенном виде может быть сформулирована так: мы просыпаемся для того, чтобы иметь возможность продолжать спать; чтобы избавиться от излишка, производимого сновидением для защиты нашего сна. Таким образом, можно сказать, что сначала мы видим сны, чтобы иметь возможность продолжать спать, будучи защищенными от вторжения реальности, а затем просыпаемся, чтобы иметь возможность продолжать спать, будучи защищенными от вторжения самих снов[20]. Как сны, так и обычное пробуждение в конечном счете защищают сон. Однако существует само пробуждение, грань между реальностью, создаваемой сном, и повседневной реальностью, место несуществующей встречи той и другой, граница, на которой на мгновение одна реальность посягает на другую.
Вот так и происходит она, неудачная, несостоявшаяся, незамеченная встреча между сновидением и пробуждением, между тем, кто еще спит и о чьих сновидениях мы не узнаем, и тем, чьи сны служат тому, чтобы он не проснулся. <...> И если пораженный этой историей Фрейд убежден, что она служит его теории сновидения подтверждением, то не признак ли это, что сновидение не является всего лишь фантазией, исполняющей желание?[21]
Столкновение происходит как раз в промежутке между двумя фантазиями, одна из которых поддерживает сон, а другая — повседневную жизнь. Лакан использует особенности французского языка, вставную частницу ne: «Que suis-je avant que je ne me reveille?» / «Что есть я до того, как я проснулся? — или до того, как я не проснулся?» («What am I before I wake up? — or before I don't wake up?»). Эта тонкость теряется при переводе на английский язык (удивительно, но это странное отрицание существует в словенском языке). Что значит это ne? Оно избыточно и в то же время двусмысленно. В одном предложении оказываются вместе «до того, как я проснулся», и «до того, как я не проснулся», — так я проснулся или продолжаю спать?
Фрейд прекрасно понимал: есть нечто, ускользающее от его теории сновидений, вернее, нечто, составляющее предел этой теории и выходящее за ее пределы. В этой точке теория Фрейда исчерпывает свои интерпретационные ресурсы.
В центре нашего внимания находились до сих пор задачи толкования сновидений. Сейчас между тем мы наталкиваемся на сновидение, не представляющее никаких трудностей для толкования и в очевидной форме обнаруживающее свой смысл <...>. Лишь после устранения всего того, что относится к толкованию, мы замечаем, насколько неполной осталась наша психология сновидения[22].
Существует странный момент, когда сон удваивает реальность, при этом оставаясь сном и в то же время переставая им быть. Он производит реальность, которая уже не является предметом для интерпретации, — как раз тогда, когда сон перестает быть просто фантазией, исполняющей желания, как утверждает Лакан. Пробуждение — предел толкования снов, но не в том смысле, что после него начинается нормальная реальность, лишенная искажений, присущих сновидениям, а в том, что на границе двух этих миров возникает нечто, не принадлежащее ни тому, ни другому.
Йозеф К. просыпается в этой темпоральной модальности, он просыпается и не просыпается, то же самое происходит с Грегором Замзой и с «барсуком», просыпающимся от звука — так звучит эта граница. Реальность, в которой они пробуждаются, напоминает продолжение сна, но — важный момент — это не реальность, в которой просыпается тот, кто стремится избежать реальности сновидения, напротив — это реальное, от которого как сон, так и пробуждение должны были нас защищать. Несостоявшаяся встреча (между сновидением и пробуждением) вызывает нечто невозможное, возникающее лишь на мгновение, когда все крайне нестабильно. На этой грани возникает что-то вроде «онтологического раскрытия»: все привычное в одно мгновение сотрясается — и возникает нечто, что невозможно описать в терминах реальности или психологии, эмпирического или психического.
«Онтологическое раскрытие» — возможно, слишком громкое определение для того, что представляется столь непостоянным и крошечным. Тем не менее возникающий в данном случае опыт, который, вероятно, существовал всегда, где-то на задворках, является новым в том смысле, что впервые занял центральное место. Я полагаю, что этот опыт тесно связан с уникальным моментом модерна, объединившим литературу и искусство с психоанализом. Этот исторический поворот можно описать как «момент пробуждения». Однако речь идет не о пробуждении к реальности, но о пробуждении к тому, что теряется в реальности, будучи однажды конституированным и став онтологически устойчивым. Такая реальность возникает на самом краю, и ее улавливание проходит красной нитью как через теорию, так и через художественную практику. Она воплощается в разрыве между двумя мирами, где возникает нечто, не принадлежащее ни одному из этих миров, и поскольку оно лишь вспыхивает на мгновение, требуются значительные мастерство и бдительность, чтобы удержать его, чтобы продлить, сделать из него литературу или превратить в объект теоретического исследования. Именно здесь обретает полную значимость представленный в начале статьи список событий, относящихся к 1913 году. У всех этих поисков была общая черта, стремление решить ключевую проблему: как заставить этот момент длиться, как сделать устойчивым и продолжительным то, что столь непостоянно и неуловимо, как удержать нечто, стремительно исчезающее? На карту во всех этих начинаниях поставлена грань, общий знаменатель, обуславливающий странную логику пробуждения.
Если модерности и присущ некий пробуждающий сигнал, то он весьма своеобразен и не похож на то, что обычно подразумевается под этим понятием. Коротко говоря, пробуждающий сигнал, оклик составляет самую суть механизма идеологии. Именно на это указывал Альтюссер, используя понятие интерпелляции: пробуждение, приводящее к узнаванию, появление смысла, ретроспективное присвоение смысла тому, что смысла лишено, появление координат, движение от слепоты к прозрению. Тот, кто был слеп, отныне прозрел — это момент помутнения сознания. Кафка останавливает этот процесс на границе, как раз перед тем, как появятся проблески смысла. Открывается нечто, свободное от смысла: можно вспомнить слова, сказанные по поводу Кафки Гершомом Шолемом в переписке с Адорно 1930-х годов: Offenbarung ohne Bedeutung, откровение, лишенное смысла. Пробуждающий сигнал пресекает само пробуждение, разрушает его логику. Он похож на перевернутую интерпелляцию — это момент, когда ты не можешь признать себя кем-то, а некую реальность опознать в качестве своей; это момент, когда узнавание и признание колеблются; это опыт, который невозможно вынести, но который, выйдя на первый план, бросает новый свет на все, в том числе и на само понятие интерпелляции, в качестве подходящего общего знаменателя (для пробуждения) и который может быть понят только на основе своей невозможности. Это вечно упускаемый опыт, поэтому Лакан настаивает, что упущенная встреча конститутивна для реального, однако этот опыт не исчезает, то, что было упущено, сохраняется в качестве раскрытия, оно представляет собой разрыв, вытесняющий все последующие пробуждающие сигналы.
Разными способами эта странная модальность пробуждения сформировала последующую философскую и художественную деятельность, настойчиво пытаясь продемонстрировать верность тому, что возникает между двумя снами, между двумя фантазиями, тому нечто, что не имеет устойчивого бытия и поэтому не может быть удержано простым способом. Нам все еще нужны пугающие напутствия Кафки и Фрейда.
Пер. с англ. И. Аксенова
[1] О появлении нового объекта в изобразительном искусстве у Дюшана и Малевича см. важную работу: Wajcman Gerard. L'objet du siecle. Lagrasse: Verdier, 1999.
[2] Kafka F. Der Process / Malcolm Pasley, Kritische Ausgabe (Eds.). Frankfurt am Main: Fischer, 1990. P. 168. (Следует также отметить блестящую книгу, в которой представлен расширенный анализ этого фрагмента: Calasso R. K. New York: Alfred A. Knopf, 2005).
[3] Ibid.
[4] Кафка Ф. Собрание сочинений: В 3 т. М.: ТЕРРА-Книж- ный клуб, 2009. T. 2. C. 23. Далее произведения Кафки цитируются по этому изданию. — Примеч. перев.
[5] Там же.
[6] Превращение, метаморфоза. — Примеч. перев.
[7] Кафка Ф. Собрание сочинений. T. 1. C. 287.
[8] Там же. Т. 3. C. 7.
[9] Можно добавить два забавных замечания. Кафка не входил в число любимых авторов Лакана — насколько мне известно, Лакан не упоминал о нем ни в одной из опубликованных работ. Тем не менее в одном из неопубликованных семинаров («Идентификация», 21 марта 1962 года) он посвящает некоторое время именно этому рассказу и разворачивает его в собственную кафкианскую притчу, утверждая, что «человек и есть животное из норы» и это ключ к странной топологии, которая связывает субъект и Другого. Также не входил Кафка и в число любимых авторов Хайдеггера. Однако из разговора с Джорджо Агамбеном я узнал, что он когда-то в юности спросил у самого Хайдег- гера об этом молчании по поводу Кафки и тот принялся страстно обсуждать один рассказ — «Нору». Магнитофонной записи не велось, о чем остается лишь сожалеть. Стоит также поразмыслить об этой тайной норе в современной теоретической деятельности.
[10] Там же. Т. 2. С. 413—414.
[11] Chion Michel. Le son. Paris: Nathan, 1998.
[12] Ibid. P. 5.
[13] Ibid.
[14] Кафка Ф. Собрание сочинений. T. 2. C. 415.
[15] Там же. Т. 3. С. 246.
[16] Беньямин В. К портрету Пруста // Беньямин В. Маски времени. СПб.: Symposium, 2004. С. 246. Беньямин, великий читатель Пруста и Кафки, перевел в соавторстве два тома эпопеи Пруста на немецкий язык.
[17] См.: Делёз Ж. Марсель Пруст и знаки. СПб.: Алетейя, 1999.
[18] Фрейд З. Толкование сновидений. Мн.: Попурри, 2003. С. 445.
[19] Можно вспомнить самый радикальный модернистский роман, написанный Джеймсом Джойсом, «Fineggans Wake» («Поминки по Финнегану», «Пробуждение Финнегана») — его название отсылает одновременно к поминкам и к странной темпоральности пробуждения, этот роман вновь посвящен той же самой границе.
[20] См.: Miller Jacques-Alain. Reveil // Ornicar? 1980. Vol. 20— 21. P. 49—53.
[21] Лакан Ж. Четыре основные понятия психоанализа. М.: Гнозис; Логос, 2004. С. 66.
[22] Фрейд З. Толкование сновидений. С. 446.