Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №116, 2012

Виктория Стюарт
«Военные мемуары павших»: роль письма и памяти в Первой мировой войне

Что же касается произошедшего потом, я совсем не удивился, когда узнал, какими были его взгляды. Подобные вещи, — и это, наверное, вполне есте­ственно — мы почти никогда не обсуждали здесь. <...> Но мне кажется не­вероятным, что все эти мужчины просто погасли, как свечи. Если уйти из этого мира значит полностью исчезнуть, то исчезает и смысл оставаться в живых, а сама жизнь сводится к чудовищной насмешке над человечеством1.

 

Неудивительно, что при той нервной напряженности, что сопровождает жизнь в Англии, ты находишь поддержку в письмах с фронта.2

 

Исследователи жизнеописаний времен Первой мировой войны обычно об­ращаются к тем текстам, которые начали появляться не сразу после войны, а ближе к концу 1920-х годов3, кроме того, многие автобиографии были опуб­ликованы десятилетие или более спустя после окончания военных действий. В связи с этим Бернард Бергонци предполагал, что такие писатели, как Роберт Грейвз и Эдмунд Бланден, были способны «проследить общие законо­мерности в травматических событиях» войны лишь годы спустя4. Такой подход к изучению автобиографий требует исследования не только самих явлений, но и их воздействия на личность, воздействия, силу которого можно оценить лишь ретроспективно. Сэмюэл Хайнс, анализировавший прозаиче­ские сочинения участников войны, в том числе и романы, отмечает, что их доля на фоне поэтических сочинений относительно мала, причем по вполне прагматическим причинам: «.в окопах не так уж много возможностей сочи­нять обширные <...> отчеты о войне»5. Еще одно препятствие заключалось в том, что лишь с большим трудом можно было создавать пространное пове­ствование, опирающееся на события, которые происходят в данный момент и чьи контуры и с личной и с политической точек зрения еще не вполне опре­делены. Однако, согласно Хайнсу, среди этих текстов все же возможно вы­делить особый тип жизнеописания, сформировавшийся в военное время и ставший наиболее распространенным, —

...военные мемуары павших <...> эти тома писем и дневников убитых муж­чин, отредактированные друзьями и родственниками, в большинстве слу­чаев издавались в качестве хроник, но иногда как разоблачающее войну свидетельство6.

 

Таким текстам, преобладавшим во вторую половину войны, критика уде­ляла меньше внимания, чем более известным ретроспективным сочинениям таких авторов, как Грейвз, Бланден и Вера Бриттен. Хроники предназнача­лись главным образом тем, кто был лично знаком с умершими, — школьным друзьям и членам семьи. Однако идеологическое значение «мемуаров погиб­ших» как свидетельств все же было чрезвычайно важным. В рецензии на одну из книг — «Студент и сержант-снайпер: мемуары Дж. К. Форбса», — вышед­шую в свет в конце 1916 года, литературное приложение к «Таймс» («The Times Literary Supplement») отмечает:

Короткая история его жизни, включающая письма с фронта, достойна быть написанной — благодаря тому, что подает вдохновляющий пример и от­крыто называет ту цену, которую наш народ платит за победу цивилизации7.

 

Эта рецензия показывает, как сложно отделить мемориальную функцию этих текстов, служащих «вдохновляющим примером», от функции свиде­тельства, напоминания читателю о «цене, которую наш народ платит». Как замечает Джей Уинтер, одна из основных проблем сочинений о Первой ми­ровой войне — как, впрочем, и о любой другой — состоит в том, чтобы «суметь прославить погибших в войне, не прославляя при этом саму войну»8.

В этой статье мне хотелось бы обратить особое внимание на два текста 1916 года, расширяющие границы хайнсовского определения «мемуаров по­гибших»: это «Раймонд, или Жизнь и смерть» Оливера Лоджа и «Мальчик моего сердца» Мэри Лейтон (опубликован анонимно). Книгу Лоджа, посвя­щенную его младшему сыну, Уинтер рассматривал в контексте взлета по­пулярности спиритизма и других практик коллективного траура по умершим в эпоху Первой мировой войны. Трудно игнорировать тот факт, что этот текст посвящен не только сыну Лоджа Раймонду, но и гораздо более общей теме жизни после смерти, но я обращусь лишь к одной примечательной осо­бенности этого сочинения и исследую найденный автором способ избежать упомянутой писательской трудности — почтить память погибшего, не про­славляя при этом войну, в которой тот участвовал.

Воспоминания Мэри Лейтон еще менее известны, чем книга Лоджа, однако также весьма любопытны — не только тем, что решают вышеупомянутую про­блему совершенно иначе, но и тем, что придают новое измерение уже суще­ствующим и хорошо известным (авто)биографическим текстам о военном опыте сына писательницы9. Роланд Лейтон был помолвлен с Верой Бриттен, и та посвятила ему много страниц книги «Завет молодости» (1933); позднее переписка Роланда и Бриттен была включена в сборник «Письма потерянного поколения: переписка Веры Бриттен и четырех друзей времен Первой миро­вой войны» (1998). Так, в разное время тут и там появлялись разрозненные материалы о Роланде — вроде тех, что можно встретить в «Студенте и сер­жанте-снайпере» или «Раймонде»: биографические заметки близкого род­ственника, письма и стихотворения. То, что «Мальчик моего сердца» был на­писан первым, разумеется, не наделяет его каким-либо особым авторитетом — напротив, рассматривая эту книгу параллельно с «Раймондом», мне хотелось бы показать, почему эти два текста были обречены на скорое забвение и по­чему они, однако же, способны пролить свет на мемориальные и в особенно­сти автобиографические практики времен Первой мировой войны.

Исследования Оливера Лоджа, посвященные некоторым психическим фено­менам, в частности возможности дальнейшего существования личности после смерти, предшествовали началу Первой мировой, и нет ничего удиви­тельного в том, что интерес к этой теме оказал влияние и на текст «Рай­монда»10. Уинтер называет «Раймонда» «одновременно личными воспоми­наниями и научным исследованием»11. Те, кто захочет прочесть эту книгу как мемуарную, вероятно, не обратят внимания на научную сторону текста, а тех, на кого рассчитана эта научная информация, по словам Уинтера, едва ли можно будет в чем-либо убедить таким образом. Примечательно, что именно третья (и финальная) часть книги, содержащая философские и научные раз­мышления о природе сознания и возможности продолжения его существо­вания после смерти, была сокращена в переиздании 1922 года (известном как «Раймонд исправленный»), в то время как вторая, «Сверхъестественная», часть была присоединена к рассказу о последующих контактах с Раймондом. Им обеим предшествовала первая, «Естественная», часть, похожая по своему содержанию на все остальные «мемуары павших». Уинтер предполагает, что «[п]осле прочтения писем [Раймонда] становится проще представить, о чем мечтали Лодж и миллионы других людей: о дальнейшем бесконечном суще­ствовании и развитии тех, кого лишили жизни так жестоко и так рано»12. Од­нако эта часть составлена не только из фронтовых писем Раймонда домой: другие материалы, включенные в нее Лоджем, также помогают рассматривать «Раймонда» как мемуарный текст.

Подчеркивая в кратком предисловии, что письма Раймонда «не должны представляться чем-то исключительным»13, Лодж тем самым высказывает предположение, что многие мужчины имели тот же опыт, что и Раймонд. По его словам, эти письма включены в книгу для того, чтобы Раймонд не казался читателям «чужим человеком» (с. vii). Его достижения, может быть, и не ис­ключительны, но Лодж стремится сохранить уникальный индивидуальный голос сына. Последнее становится важным, если вспомнить, что центральная часть текста посвящена проблеме сохранения личности (а в некоторой сте­пени и голоса) после смерти. Чтобы подчеркнуть типичность истории Рай­монда, Лодж не позволяет письмам говорить самим за себя и добавляет к ним ряд других материалов, причем некоторые из них по своей сути гораздо более личные. Так, короткие заметки брата Раймонда, где пересказываются исто­рии из раймондовского детства, предваряются теми же «сухими фактами» (с. 3) его биографии, которые вкратце изложены в некрологе «The Times». Далее приводится текст эпитафии, помещенной на мемориальной табличке Раймонда. Некролог и эпитафия нужны для того, чтобы проблематизировать границу между воспоминанием (внутри семьи) и трауром (внутри всего об­щества) — эпитафия призывает прохожего вспомнить о человеке, о котором тот ничего не знает. Но косвенным образом те включенные в книгу личные, интимные фрагменты, в частности написанный матерью Раймонда и обра­щенный к нему отрывок, озаглавленный (Лоджем) «Плач матери», призван пробудить в читателе сочувствие или узнавание:

Ах, Раймонд, милый, ты покинул наш мир, чтобы облегчить свою боль. Мне хотелось бы знать, счастлив ли ты? <...> Больше не приходят твои письма, мой родной дорогой сын, а я их так любила. <...> Отныне мы в разлуке до тех пор, пока я не присоединюсь к тебе на том свете (с. 10—11).

 

Этот краткий отрывок, оплакивающий Раймонда и заклинающий его от­ветить, не следует трактовать только с точки зрения спиритуализма. Назвав его «Плачем матери», Лодж, вероятно, стремился связать скорбь леди Лодж с горем других скорбящих родителей — «мать» здесь может быть любой другой матерью14. Подлинность чувств, стоящих за этими словами, подкреплена тем, что они первоначально не предназначались для публикации и были «на­писаны на клочке бумаги» (с. 10). Тем самым, появление Раймонда во время сеансов можно трактовать как непосредственный ответ на частное материн­ское горе, а также как подтверждение спиритуалистических взглядов, со­гласно которым «мертвые сами стремятся к общению с живыми, чтобы <...> помочь им справиться с болью утраты»15.

Описания посмертного общения с Раймондом составляют приложение к первой части книги — более традиционному мемуарному тексту. Среди ма­териалов, вошедших в эту часть, — семейные воспоминания, газетные за­метки, письма Раймонда и письма с соболезнованиями от его сослуживцев — все это косвенным образом помогает воссоздать картину оборванной жизни. «Мемуары павших» выпускали в свет обычно для того, чтобы сохранить на долгие годы память о члене семьи или утраченном друге, и включение в кни­гу сообщений Раймонда с того света, с одной стороны, способствует этой цели, но с другой — противоречит, так как подводит читателя к вопросу: можно ли написать полноценное жизнеописание, если жизнь продолжается и после смерти?

Возвращаясь к внутренней противоречивости мемуаров (как прославить достижения личности и избежать прославления войны), отмечу, что Первая мировая война в восприятии Лоджа — неизбежное зло. Он излагает свои взгляды в книге «Война и ее последствия» (1915), которую Раймонд, веро­ятно, читал с одобрением: «Война — это не здоровая форма деятельности, это патологический симптом, признак болезни, хотя и благотворный в далекой перспективе, как может быть благотворным воспаление»16. В то же время война может быть возвращением к варварству:

Налет прусской цивилизованности был столь тонким, что исчез еще до того, как началась война. <...> [Н]еожиданно оказалось, что мы ввязались в схватку с дикарями — дикарями, к несчастью, обладающими оружием и другими хитроумными приспособлениями цивилизации17.

 

Лодж с презрением высказывается о романтических и рыцарских образах войны; безусловно, именно вера в подобные идеалы довела Пруссию до со­стояния варварства. Согласно Лоджу, проблема состоит в том, что невоз­можно сражаться и победить в войне, не «заразившись» идеями, которые под­точат и полностью разрушат цивилизацию; именно поэтому в финальной части книги автор с нетерпением ожидает послевоенного разоружения.

В последующие годы войны Оливер Лодж составил еще один сборник воспоминаний — «Кристофер: исследование человеческой личности» (1918). Во вступительной части, «Юность и война», Лодж сравнивает Раймонда (обладавшего «инженерным, практическим умом») и Кристофера Теннанта (личность «скорее артистическую <...> молодого человека с развитыми чув­ствами»)18. Лодж не отдает предпочтения кому-то из них, хотя и признает, что молодые люди, обладающие разными темпераментами, по-разному прояв­ляют себя в ситуации войны; скорее, он надеется, что каждый из них «может представлять других <...> Многие родители найдут в одном или другом нашем герое достаточно черт, близких образу их собственного сына»19. Лодж также стремится определить, в какой степени тот или иной тип образования — в слу­чае Кристофера Теннанта это была государственная средняя школа Винче­стера — может повлиять на личное отношение человека к войне. Однако ему не удается провести здесь четкую границу, отделяющую технически мысля­щих Раймондов, обученных справляться с практическими трудностями жизни в окопах, от чувствительных идеалистов Кристоферов, которые испытывают гораздо большие трудности. Биографические и автобиографические черты этих мужчин скрывают в себе противоречия, и эти противоречия способны перечеркнуть все попытки отнести их к двум полярным типам.

Письма Раймонда Лоджа, написанные в промежутке между уходом на войну в марте 1915 года и гибелью в Ипре в сентябре того же года, позволяют предполагать, что он считал участие в войне служебной обязанностью, а не крестовым походом. Раймонд учился в передовой школе-пансионе Бедэйлз и поэтому был в большей степени свободен от милитаристских настроений, чем мальчики из государственной средней школы, такие как Кристофер Теннант и Роланд Лейтон. В дальнейшем он изучал инженерное дело, и в расска­зах о своей фронтовой жизни он, в самом деле, уделяет техническим аспектам своих обязанностей не меньше внимания, чем в строгом смысле армейским. Любопытно, что в числе прочего Лодж подарил сыну телескопический вин­товочный прицел и траншейный перископ — вещи, которые «должны были способствовать развитию военных умений Раймонда и тем самым увеличить его шансы вернуться домой живым»20. В письме, отправленном из Бельгии в конце апреля 1915 года, Раймонд с удивлением отмечает, что его «нынеш­ние желания — это желания не столько солдата, сколько штатского инже­нера» (с. 29), и описывает свою будничную жизнь как череду требующих ре­шения учебных задач. Письма Раймонда к родителям, как правило, довольно оптимистичны; он постоянно преуменьшает значение происходящих с ним неприятностей и при этом уверяет семью, что нисколько не приукрашивает свои жизненные условия: «Так же весел, здоров и счастлив, как всегда, — пи­шет он 14 мая 1915 года. — Не думайте, что я переживаю ужасные дни, — это не так» (с. 36). Позже в письме он снова заверит одного из своих братьев: «Нет, я вовсе ничего не приукрашиваю <...> Здесь бывают свои неприятные моменты, обстрелы и тому подобное, но всё это не так страшно» (с. 42). Слишком просто сказать, что эти уверения необходимы самому Раймонду не меньше, чем его читателям: он не всегда одинаково радостен, и нетрудно за­метить, как меняется тон его писем, особенно после битвы при Ипре в июне 1915 года. Несмотря на прежние уверения в том, что он не скрывает своих истинных чувств, Раймонд явно принуждает себя храбриться. 21 июня, упо­мянув смерть Томаса, приятеля-офицера, он замечает:

Мне очень жаль, что письмо вышло не слишком радостным, но нам всем довольно грустно в последнее время. Я постепенно справляюсь с этим. <...> Поначалу я не мог это осознать. <...> [Мы с Томасом] очень сдружились и с легкостью забыли, что здесь всегда есть вероятность внезапно лишиться друга. <...> В каком же меланхоличном настроении я пишу вам, простите меня. Я вполне бодр и здоров (с. 48).

 

С помощью этих писем Раймонд, по-видимому, не только рассказывает семье о своей жизни, но и пытается разобраться в собственных ощущениях от тех событий, в которых ему пришлось участвовать. Меняя тему, он пере­ходит от уверений в том, что все могло быть хуже, к размышлениям об эмо­циях, вызванных смертью друга; можно предположить, что, столкнувшись с реальностью смерти и утраты лицом к лицу, он теряет способность воспри­нимать войну как последовательность технических задач.

Когда Раймонд высказывает свое мнение о способе ведения войны и о ее цели, он, вероятно, понимает, что истинные причины происходящего и воз­можности разрешения конфликта находятся далеко за пределами поля боя. 22 июня он пишет: «До чего же долгая война, правда? Ну ничего, я уверен, что она закончится без особой помощи с нашей стороны, а наше дело — про­сто убивать время» (с. 50). Четырехдневная отлучка с фронта в середине июля снова заставляет Раймонда задуматься:

Вот я снова в окопах, как в старые добрые времена, и опять вошел в ритм после того, как поездка домой выбила меня из колеи! Знаешь, я не могу удер­жаться от смеха, глядя на все это. <...> Причины, которые привели меня сюда, в Бельгию, на это невероятное поле сражения, так абсурдны (с. 56).

 

Раймонд снова не придает значения испытываемому чувству отчуждения и с беззаботной иронией пишет о том, что поездка домой «выбила <...> из ко­леи», и о том, что жизнь в окопах — это возвращение «в старые добрые вре­мена». В других произведениях о войне подобные перемены описываются как глубоко болезненные, даже травмирующие21. Несмотря на то что, воз­можно, в этих письмах Раймонд разъясняет свои ощущения не только чита­телям, но и самому себе, основная функция первой части книги — миними­зировать тот вред, что причиняет военный опыт. Однако нельзя сказать, что Раймонд или его семья воспринимали войну с радикальных милитаристских или патриотических позиций. В дальнейшем я рассмотрю случай Мэри Лейтон, на примере которого можно заметить, что представления о смерти, вдох­новленные милитаризмом или патриотизмом, могут если не утешить, то, по крайней мере, придать потере высокий смысл. Третья часть «Раймонда», однако, предлагает другой вариант разумного объяснения утраты, который парадоксальным образом связан с непрерывным участием Раймонда в войне, продолжающимся и на том свете.

В предисловии Лодж уверяет, что Раймонд «отныне перешел на службу в другую местность» (с. 10), однако не совсем ясно, в чем же состоит эта новая служба. Значительная часть второй, «Сверхъестественной», части книги по­священа разнообразным свидетельствам того, что Раймонд в самом деле об­щается с Лоджем с того света. Исключительное место этих свидетельств в композиции книги обусловлено, по-видимому, распространенным в то время враждебным отношением к спиритизму22. Для современного читателя, пожалуй, более удивителен тот скепсис (или, по меньшей мере, насторожен­ность), который выказывает Лодж, повествуя о спиритических сеансах. Лодж, его жена и дети вступали в контакт с Раймондом двумя способами23: во-первых, они посещали медиумов, которые с помощью духовных посредников-проводников передавали сообщения от Раймонда, а во-вторых, практиковали «столоверчение» с участием медиума или без него. Второй способ был более трудоемким: в процессе сеанса произносились буквы, и в тот мо­мент, когда звучала нужная и удавалось достичь контакта с нужным духом, стол наклонялся. Секретарь записывал полученную таким образом последовательность букв, а полученные результаты затем дешифровались. Однако у столоверчения были свои преимущества: участником сеанса казалось, что сообщения исходят напрямую от Раймонда, без посредничества. При этом участники сеанса относились с подозрением к информации общего свойства или той, которая могла быть добыта медиумом из какого-либо другого источ­ника. Лодж был настроен скептически также в тех случаях, когда подозревал телепатическую передачу этой информации. Так, самыми убедительными для него были те ситуации, когда содержание сообщения, передаваемого че­рез участника сеанса, не могло быть знакомо этому человеку, но находило подтверждение каким-либо посторонним способом. Информация, получен­ная вследствие «перекрестной записи» (cross-correspondence), также счита­лась надежной: при такой организации сеанса несколько медиумов, часто с помощью автоматического письма, одновременно получали фрагменты со­общения, общий смысл которого затем реконструировался при помощи контекстуально связанных фрагментов этих текстов24. Транскрипты сеансов и комментарии Лоджа редко имеют форму простой беседы с Раймондом: собеседника с того света постоянно подвергают допросу и проверкам, чтобы удо­стовериться в его подлинности.

Так, дух Раймонда помнит детские прозвища, о которых знают только его сиблинги, и может описать собственную фотографию, незнакомую его роди­телям. Атмосфера на спиритических сеансах или столоверчениях была да­лека от торжественной: однажды один из братьев Раймонда, знавший, что в другой части страны его сиблинги устраивают сеанс, использовал столо­верчение, чтобы передать им через Раймонда слово «Гонолулу». (В этом слу­чае Лодж не исключал возможность телепатического общения на дальние расстояния, однако уточнил, что телепатия не может быть «естественным» объяснением происходящего25.) О скептическом настрое Лоджа свидетель­ствует также его уверенность в том, что кто-то из медиумов или проводников мог приукрасить сведения, якобы полученные от Раймонда. Так, например, в конце сентября 1915 года Лодж провел сеанс с миссис Осборн Леонард, не знавшей, кто он такой, и получил новости от Раймонда через Феду, духа-про­водника миссис Леонард:

Первое, чем ему [Раймонду] придется заняться, — помощь на фронте; не раненым, а погибшим. Он знает, что, когда они уходят из жизни и просы­паются, они все еще чувствуют какой-то страх <...> они не верят, что умерли. Многие нуждаются в том, чтобы он объяснил им, помог им, утешил. Они не понимают, где они и почему здесь оказались (с. 126—127).

 

Но в этот момент Лодж прерывает рассказ: «Я счел, что это типичные "раз­говоры Феды"; в последнее время нечто подобное очень часто передается че­рез медиумов <...> хотя эти утверждения вполне правдоподобны, в них нет ничего нового» (с. 127). Лодж стремится получить новые, более точные под­тверждения тому, что с ним говорит именно его сын, однако в то же время не сомневается в правдоподобии этого весьма общего описания посмертной жизни Раймонда. Позднее, в биографических зарисовках, включенных в книгу «Кристофер», Лодж заявляет, что насильственная смерть в военных дей­ствиях обязательно требует вмешательства «активных помощников с того света», способных оказать поддержку тем, кто «внезапно обнаружил себя от­деленным от собственного тела и привычной обстановки», и помочь им начать новое, совсем иное существование26. Прежде чем отправиться на действитель­ную военную службу, Кристофер Теннант заключил договор со своей ма­терью — пообещал, что сообщит ей, если погибнет. Лодж с одобрением отзы­вается о таком договоре и считает его хорошим средством, помогающим живым справиться с утратой. Таким образом, шок от потери смягчается верой в непрерывность существования — даже несмотря на то, что информация, по­ступавшая от Раймонда, в основном была связана с воспоминаниями и рас­сказами о подробностях его земной жизни, а не с прогнозами на будущее.

Нет нужды быть свидетелем «перекрестной записи», чтобы представить себе притягательность этого суеверия военного времени. И все же исследо­вание «военных мемуаров павших» позволяет предположить, что и спири­тизм, и даже более традиционные формы религиозных верований имеют свои аналоги во вполне светских типах дискурса. Подобные мемуары создаются с разнообразными и зачастую противоречащими друг другу целями. Они описывают жизнь с начала и до конца и потому придают ей повествователь­ную законченность, но в них также содержится способ воссоздать чувства и переживания погибшего с помощью его писем, дневников и стихотворений. Это средство стимулировать воспоминание и в то же время контролировать забвение — будь то забвение негативных сторон жизни человека или забве­ние, наступающее после окончания траура, когда выживший наконец осо­знает, что погибший больше не принимает активного участия в его жизни. (Отрицают ли спиритизм и спиритические мемуары последний аспект — во­прос спорный.) Мне, однако, представляется, что в основе всех этих функций лежит необходимость предложить некое объяснение или оправдание тому, что погибший все еще задействован в продолжающейся войне. Выше уже от­мечалось, что для Оливера Лоджа это было связано с восприятием войны как неизбежного зла — восприятием, которое, однако (по крайней мере, в случае Раймонда), не превратилось в бессмысленную ненависть к немецкому на­роду. В этом случае также была важна убежденность в том, что погибшие про­должали нести «военную службу», теперь уже заключавшуюся не в сраже­ниях, а в помощи другим убитым. Другой подход, менее привлекательный для современного читателя, можно найти в мемуарах Мэри Лейтон «Маль­чик моего сердца»: в этой книге (авто)биографическое повествование также используется как средство объяснения, оправдания и в каком-то смысле ком­пенсации утраты сына.

Мэри Коннор Лейтон зарабатывала на жизнь сочинением детективных ро­манов и мелодрам и долгое время сотрудничала с нордклиффским изданием «Ответы». «Мальчик моего сердца» вышел в свет анонимно, в июле 1916 года, после того как в декабре 1915 года сын Мэри Лейтон, Роланд, был убит снай­пером в Эбютерне — всего за несколько часов до того, как отправиться домой на побывку27. Этот текст балансирует на грани биографии, автобиографии и вымысла. Примечание на титульной странице гарантирует правдивость по­вествования, уверяя, что «[д]аже это трагическое совпадение — новость о его смерти достигла дома в тот самый час, когда он сам должен был приехать до­мой на побывку, — имело место в действительности»28. Однако Лейтон скры­вает подлинные имена нескольких действующих лиц (например, Вера Брит­тен становится Верой Бреннан), а в книге заметна очевидно искусственно созданная нарративная структура. Сообщив читателю еще до начала пове­ствования, что перед ним воспоминания о погибшем солдате, Лейтон расска­зывает свою историю от лица матери, ожидающей, когда ее сын приедет до­мой на Рождество. Во время этого ожидания, которое, как заранее знает читатель, закончится известием о смерти Роланда, Лейтон вспоминает слу­чаи из его детства и юности, обращая особое внимание на свойства личности сына и те обстоятельства, которые заставили его пойти на фронт. Ожидание и надежда оттеняются страхом того, что сын погиб, и это вызывает опреде­ленное напряжение между изначальным знанием читателя о том, что Роланд мертв, и надеждами и опасениями рассказчицы. Однако в конечном итоге Лейтон так прочерчивает линию жизни Роланда, что гибель становится един­ственным логичным ее завершением. Фактически текст можно воспринимать как ретроспективную подготовку к шокирующей новости о смерти сына.

Такой подход неизбежно приводит Лейтон к фатализму: ее дочь Клэр впо­следствии замечала, что в предрассудках, «изрешетивших» сознание Лейтон, виноваты «ее корнуоллские и ирландские предки»29. Особого внимания до­стойна вера Лейтон в принцип «уравновешения»: «[Ч]ем ты гордишься и чему ты радуешься, того ты и лишишься»30. Согласно этому принципу, любой успех будет уравновешен поражением; так, красота малыша Роланда и ра­дость, которую он приносил матери, заставляли ее спрашивать себя: «До­статочно ли я выстрадала, чтобы заслужить его?»31 В основе идеи «уравно­вешения» лежит индивидуалистический взгляд на вещи, предполагающий постоянное воздействие некой карающей силы. По своей природе он проти­воположен тому восстановительному коллективному подходу, что свойстве­нен Лоджу. И если Лодж представляет Раймонда как воплощение «типа», с которым могут соотнести свой опыт другие скорбящие родители, Лейтон, напротив, углубляется в описание уникальности Роланда и его выдающихся личных качеств, не игнорируя, впрочем, влияние школы и армии на форми­рование личности сына.

Контраст между прагматической натурой Раймонда Лоджа и чувствитель­ной натурой Кристофера Теннанта — лишь один из способов схематизации того, как по-разному война воздействует на солдат. Но здесь можно указать и на другой способ такой схематизации, представленный, например, в воспо­минаниях Гилберта Мюррея об Артуре Хите. Мюррей был тьютором Хита, а впоследствии его коллегой по Оксфорду, и в предисловии к своей книге, включающей биографию и письма Хита, он пишет о различии между двумя типами выпускников университета. Первые — те, кто считал университет «спортивным или общественным клубом», но, «когда это стало нужно», про­явили «неожиданную энергичность и серьезность»; вторые — обладатели качеств, делавших службу в армии совершенно невозможной. Последних можно было узнать по особой адаптивности, и именно к ним принадлежал Хит32. Роланда Лейтона, как и Кристофера Теннанта, пожалуй, можно было бы отнести к этой второй категории, если, конечно, подобная схема может быть применена к школе, а не только к университету. Роланд намеревался изучать классическую филологию в Мертоне осенью 1914 года; товарищи считали его «белой вороной» — не в последнюю очередь из-за его академи­ческих способностей, подтверждением которых служило неслыханное число наград, полученных им весной на церемонии вручения в Аппингемской школе. Алан Бишоп и Марк Бостридж отмечали, что период расцвета этой школы, ставшей под руководством Эдварда Тринга безупречным образцом «мускулистого христианства», был связан с серьезным снижением стандар­тов образования; именно в этот момент общие недостатки государственных школ с их вниманием к атлетизму, милитаризму и морализаторству прояви­лись здесь в полной мере33. Как бы то ни было — и свидетельство тому мы ви­дим в романе Алека Во «Неясные перспективы юности» (1917), — деление на атлетов и интеллектуалов было уничтожено вышедшим на передний план милитаризмом, ведь необязательно быть «крепышом», чтобы состоять в кор­пусе подготовки офицерского состава34.

Слова Мюррея о том, что с началом войны интеллектуал покидает науку и считает своим долгом отправиться в армию, можно подкрепить примером — письмом Роланда, датированным сентябрем 1914 года и адресованным Вере Бриттен. Роланд, признанный негодным из-за слабого зрения, все же пыта­ется получить офицерское звание. Вера тем временем с нетерпением ждет на­чала занятий в Оксфорде и надеется, что Роланд присоединится к ней:

Девятое октября [начало учебного года] уже совсем скоро, но я не могу ска­зать с уверенностью, приеду ли в Оксфорд. Ты знаешь, как я завидовал лю­дям <...> у которых будет шанс заниматься тем единственным, что сейчас по-настоящему важно. <...> У меня неплохие шансы получить офицерское звание в Четвертой дивизии армии Норфолка, точно узнаю примерно через неделю. Как бы то ни было, в нынешних обстоятельствах я едва ли смогу заставить себя вести растительную жизнь схоласта. Это было бы трусливым уклонением от исполнения долга35.

 

К ноябрю 1915 года, за месяц до смерти, Роланд предстает перед нами уже сильно изменившимся. Он пишет Бриттен, которая к этому моменту сама от­казалась продолжать обучение и посвятила себя уходу за ранеными:

Хотелось бы знать, так ли полно твое перерождение, как мое собственное. Я чувствую себя варваром, лесным дикарем, закостеневшим, ограниченным прагматиком <...> совсем далеким от торжественных наград, поэзии или дилетантского классицизма. Хотел бы я знать, что бы сказали мне препо­даватели Мертона и стал бы я опять тратить время на Демосфена36.

 

Сандра Гилберт и Сьюзан Губар, цитируя исследование Эрика Лида, считают эти отрывки свидетельством того, что Роланд чувствовал себя «из­гнанным из той культуры, которую [он был] призван защищать»37. В другом месте я уже замечала, что двойственное отношение Роланда к этим измене­ниям соответствовало рассуждениям Бриттен о его военной карьере38. Одна­ко в «Мальчике моего сердца» Мэри Лейтон умудряется создать впечатление целостности довоенной и военной карьеры сына — вопреки тем изменениям, которые она все же вынуждена признавать. Так, Лейтон размышляет: «Я ду­мала, что он обладает слишком большой интеллектуальной силой для армей­ской службы <...> и все же я каждый день воспитывала из него солдата»39. Например, Роланду пригодились на службе те уроки французского, которые он брал с ранних лет. В то же время мать вспоминает и то, как она укрепляла патриотические чувства сына во время англо-бурской войны. Незначитель­ные «героические» эпизоды детства становятся предвестниками дальнейшей судьбы Роланда; в свете принципа «уравновешения» несчастный случай в же­лезнодорожном путешествии, который едва удалось предотвратить, представ­ляется одновременно и примером мужества, и мрачным предзнаменованием грядущего.

В самом деле, в «Мальчике моего сердца» едва ли что-то противоречит той оценке, которую Клэр Лейтон дала своей матери:

Ее воспитывал отец-военный, и она не испытывала ужаса перед войной. Как любому романтику, война виделась ей в цвете и во всей своей драма­тичности. Ее мир был населен героями. Она принадлежала [как ей каза­лось] к священному кругу женщин всех времен и народов, чьи сыновья сра­жались с врагом на чужбине. <...> Роланд был далеко во Франции, среди военных орудий. Он был рыцарем Круглого стола, <...> мечтателем, насле­дующим землю40.

 

Роланд писал Бриттен, что становится «прагматиком», но мать видела его иными глазами. Один причудливый случай, описанный в «Мальчике моего сердца», образует интересную параллель к упомянутому выше подарку Лоджа, решившего подарить сыну военное снаряжение. Покидая дом, Роланд показывает матери только что купленный нож: «Я взяла [его] в руки и взгля­нула на него. "Когда он сделает свое дело, привези его мне, не смывая кровь. Я хочу навсегда сохранить его таким"»41. Запись из дневника Бриттен, дати­рованная августом 1915 года, содержит более сдержанное описание встречи, вероятно, с тем же самым предметом вооружения:

Роланд купил опасный на вид короткий стальной нож — на случай непри­ятностей. Он обращался с ним с большой осторожностью и профессиональ­ным интересом, размышляя, подойдет ли он для того, чтобы вонзить его кому-нибудь меж ребер. Хладнокровие, с которым он держал его в руках и планировал пустить в дело, бросало меня в дрожь. <...> Вид этого ножа в руке одного из самых цивилизованных людей в эти псевдоцивилизован­ные времена привел меня в уныние, граничащее с недомоганием, и отчасти из-за этого недомогания, отчасти по профессиональным причинам я взяла с него обещание, что в случае ранения он позволит мне осмотреть рану42.

 

Лейтон предполагает, что Роланд возьмет верх над противником, если прибегнет к помощи ножа. Она превращает этот нож в символ рыцарской судьбы сына. Пустив его в ход, он станет настоящим мужчиной. В этом от­рывке царит почти любовная риторика, и в этом смысле кажется вполне логичным, что Лейтон требует от своего сына кровопролития. Бриттен со своей стороны предполагает (или надеется), что ранен будет скорее сам Роланд. Желание осмотреть раны, которые он может получить, довольно точно ха­рактеризует туманность ее романтических и профессиональных отношений с Роландом. Роль медсестры предоставляла ей ту физическую близость, ко­торой она была лишена как невеста. Воображаемые раны Роланда — способ нейтрализовать опасения Бриттен, которая боится, что Роланд может утра­тить свою «цивилизованность», ведь если он пострадает, то, по меньшей мере, это будет означать, что нож был не в его руках. Мать Роланда следовала иной логике — ей хотелось видеть сына, обагренного кровью побежденного врага — это означало бы, что он выжил.

«Мальчик моего сердца» заканчивается в тот момент, когда рассказчица получает известие о смерти сына. Она клянется, что, как прежде заходила к нему подоткнуть одеяло, теперь будет навещать его могилу во Франции. Эта избитая параллель между сном и смертью, постелью и могилой служит сред­ством «приручить» смерть, придать ей привычные масштабы, однако, обры­вая рассказ в этой критической точке, оставляя всего лишь страницу текста между объявлением о смерти и финальной фразой, Лейтон опускает самую сложную часть истории — она ничего не говорит о том, как пережить эту травму. Выстраивая повествование вокруг воспоминаний, изложенных так, будто Роланд все еще жив, она достигает того же эффекта, что и Лодж спи­ритической «перекрестной записью». Роланд, как и Раймонд, оказывается лишь одним из узлов в сети воспоминаний.

В письме, написанном в октябре 1916 года, Оливер Лодж рассказывает:

Только что начал читать семье новую книгу Уэллса — «Проницательность господина Бритлинга». Пока я прочел не так уж много, но чувствую, что это удивительно глубокая и точная книга. <...> Думаю, что ему вполне удастся разобраться в проблеме войны как таковой, в ее влиянии на семей­ную жизнь и религиозные убеждения. По крайней мере, я этого ожидаю43.

 

Позднее, в «Кристофере», он отмечает, что Кристофер незадолго до того, как в последний раз уехал на фронт, читал вместе со своей матерью кульми­национную часть этого романа — письмо господина Бритлинга к родителям господина Генриха44. Книги, о которых шла речь в этой статье, во многом пре­следуют ту же цель, что и письмо господина Бритлинга, — все они посвящены поискам смысла утраты. Поначалу Бритлинг оплакивает своего собственного ребенка, выражая тем самым соболезнования немецкой паре, также потерявшей сына, но постепенно это намерение сменяется попыткой выяснить при­чины и цели военного конфликта и найти им объяснение. Хотя у Уэллса не было опыта участия в военных действиях или подобных утрат, его роман, оче­видно, находил живой отклик как у тех, кто был на войне, так и у тех, кто не был45. Как полагает Лодж, Бритлинг в конечном итоге обращается к религии или, по крайней, мере к Богу, в поисках объяснения или хотя бы подходящих слов для описания произошедшего и собственных переживаний. Хайнс прав, утверждая, что «Уэллс втягивает [Бога] в финальную часть романа, как под­тягивают леску с крючком, потому что не может допустить того, чтобы книга закончилась полными отчаяния словами Бритлинга»46. Эти слова — «Хью, Хью, мой дорогой Хью. Честность Кровь Кровь.», — включенные Уэллсом в книгу в виде факсимиле, не только содержат прямое, откровенное выраже­ние скорби Бритлинга, но и подчеркивают его беспомощность перед лицом того, что «[и]стория Хью закончена. За первым томом никогда не последуют ни второй, ни третий»47.

Тексты, которые я рассмотрела здесь, — «мемуары павших», созданные, однако, для тех, кто продолжает жить. Как и Артур Хит, чье письмо я цити­рую в начале статьи, солдаты Роланд Лейтон, Кристофер Теннант и Раймонд Лодж наверняка осознавали то, что их попытки рассказать родным о своей военной жизни служили сразу двум целям. Объяснения и описания опыта военных действий — это не просто сухая информация о бытовых условиях, в которых живут любимые люди, но и важное дополнение к опыту тех, кто остался в тылу. Эти воспоминания становятся для уцелевших членов семьи буквальным воплощением мысли о том, что «[з]а первым томом никогда не последуют ни второй, ни третий». Однако поместить завершенную жизнен­ную историю в соответствующий исторический контекст зачастую бывает непросто. Рассмотренные тексты не стремятся выразить то ироничное или негативное отношение к войне, которое было бы вполне понятно современ­ному читателю. Задача, стоявшая перед авторами этих книг, более сложна — доказать, что смерть близкого была не напрасной, не ввязываясь при этом в обсуждение политических и военных вопросов. Я предположила, что Мэри Лейтон выполнила эту задачу благодаря обращению к более абстрактным идеям рыцарства, которые — по крайней мере для нее самой — никак не были связаны с актуальными политическими проблемами. В то же время мысль о том, что Раймонд продолжает военную службу на том свете, помогает Оливеру Лоджу на время забыть о причинах, по которым он исполнял эту службу при жизни. Удалось ли этим повествовательным стратегиям хоть сколько-нибудь полно передать чувства людей, о которых они рассказыва­ют, — непростой вопрос. Однако, как я показала выше, обнажение амби­валентности и внутреннего напряжения самих мемуарных текстов, а также напряжения между текстами, издательскими и исследовательскими материа­лами может предложить новое понимание этого полузабытого литературного жанра времен Первой мировой войны.

Пер. с англ. А. Володиной под ред. К. Корчагина

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1) Второй лейтенант Т.Г.Б. Уэбб. Цит. по: Lodge O. Christopher: A Study in Human Per­sonality. London, 1918. P. 271.

2) Letters of Arthur George Heath with Memoir by Gilbert Murray. Oxford, 1917. P. 184.

3) См., например: Fussel P. The Great War and Modern Memory. Oxford, 1975. Автор этой работы предлагает интерпретацию сочинений Роберта Грейвза в интересую­щем меня контексте, однако не обращается к текстам, исследуемым в данной статье. См. также главу, посвященную послевоенным автобиографиям, в: Bergonzi B. He­roes' Twilight: A Study of the Literature of the Great War (third edn.). London, 1996. О текстах Веры Бриттен военного периода см.: Tylee C. The Great War and Women's Consciousness: Images of Militarism and Womanhood in Women's Writings 1914—64. London, 1990. Крис Хопкинс указывал на необходимость включить в поле исследования и те тексты, которые не являются «каноническими» примерами текстов о войне второй половины 1920-х годов; см.: Hopkins C. Beyond Fiction?: The example of Winged Warfare (1918) // The Literature of the Great War Reconsidered: Beyond Modern Memory / J.P. Quinn and S. Trout (Eds.). Basingstoke, 2001. P. 9—23.

4) Bergonzi B. Op. cit. P. 143.

5) Hynes S. A War Imagined: The First World War and English Culture. London, 1992. P. 103.

6) Ibid. P. 209.

7) Anon. Student and Sniper Sergeant: A Memoir of J.K. Forbes, 4th Battalion Gordon Highlanders // Times Literary Supplement. 1916. 30 November. P. 574.

8) WinterJ.M. The Great War and the British People. Basingstoke, 1985. P. 304.

9) Здесь я использую термин «(авто)биографический», чтобы отметить, что данные тексты имеют двойственную природу, так как включают в себя как материалы, ко­торые обычно считаются биографическими (воспоминания третьих лиц), так и ав­тобиографические фрагменты (например, письма).

10) Краткое описание довоенной карьеры Лоджа см. в: Oppenheim J. The Other World: Spiritualism and Psychic Research in England 1850—1914. Cambridge, 1985. P. 371—390.

11) WinterJ.M. Sites of Memory, Sites of Mourning: The Great War in European Cultural History. Cambridge, 2000. P. 62.

12) Ibid.

13) Lodge O. Raymond: Or Life and Death. New York, 1916. P. vii. Далее текст цитируется по этому изданию с указанием страницы.

14) Этот заголовок напоминает о письме из книги « Маленькая мать», также вышедшей в 1916 году. См.: Graves R. Goodbye to All That (rev. ed.). Harmondsworth, 1960. P. 188—191.

15) Winter J.M. Sites of Memory. P. 62.

16) Lodge O. The War and After. London, 1915. P. 118.

17) Ibid. P. 11 — 12.

18) Lodge O. Christopher. P. 6.

19) Ibid.

20) Jolly W.P. Sir Oliver Lodge. London, 1974. P. 197.

21) См., например: Graves R. Op. cit. P. 188, а также VII главу романа Э.М. Ремарка «На Западном фронте без перемен».

22) Дэвид Кэннадин замечает, что во время войны пресса «развернула беспощадную кампанию» против спиритуализма; к концу войны отношение сменилось на «чуть более терпимое» в связи с «растущей популярностью этого движения». См.: Can- nadine D. War and Death, Grief and Mourning in Modern Britain // Mirrors of Mor­tality: Studies in the Social History of Death /J. Whaley (Ed.). London, 1981. P. 187— 242 (особенно p. 228—229).

23) После публикации « Раймонда» жена Лоджа и одна из его дочерей также посещали медиума, который умел передавать звуки духов с помощью граммофонной трубы. Отчеты об этих сеансах также включены в книгу «Раймонд исправленный».

24) Dillingham W.B. Kipling: Spiritualism, Bereavement, Self-Revelation, and «They»// English Literature in Transition. 2002. № 45. P. 402—425 (особенно: p. 406).

25) См.: Lodge O. Raymond. P. 271—275. Об отношении к телепатии среди членов Об­щества психических исследований, в котором состоял Лодж, см.: Luckhurst R. The Invention of Telepathy 1870—1901. Oxford, 2002. P. 69—92.

26) Lodge O. Christopher. P. 66—65.

27) В своей заметке «Кто есть кто» Лейтон признает авторство «Мальчика моего сердца» и двух других автобиографических текстов. Вполне вероятно, что ей хо­телось сохранять дистанцию между более личными текстами и коммерческой про­дукцией, даже если для этого требовалось скрывать авторство сочинений, посвя­щенных описанию собственной жизни.

28) [Leighton M.] Boy of My Heart. London, 1916. N.p.

29) Leighton C. Tempestuous Petticoat: The Story of an Invincible Edwardian. London, 1947. P. 26.

30) [Leighton M.] Op. cit. P. 30.

31) Ibid. P. 147.

32)  Letters of Arthur George Heath. P. 3—4.

33) Letters from a Lost Generation: First World War Letters of Vera Brittain and Four Friends / A. Bishop and M. Bostridge (Eds.). London, 1999. P. 3.

34) О взаимодействии милитаризма, атлетизма и рыцарства в государственной школь­ной системе см.: Parker P. The Old Lie: The Great War and the Public School Ethos. London, 1987.

35) Letters from a Lost Generation. P. 30.

36) Ibid. P. 182—183.

37) Gilbert S, Gubar S. No Man's Land: the Place of the Woman Writer in the Twentieth Century. Vol. II: Sexchanges. New Haven; London, 1989. P. 267. См. также: Leed E.J. No Man's Land: Combat and Identity in World War I. Cambridge, 1979; Booth A. Post­cards from the Trenches: Negotiating the Space Between Modernism and the First World War. New York, 1996 (в особенности: глава I).

38) См. мое исследование автобиографического письма Бриттен в: Women's Autobio­graphy: War and Trauma. Chapter 1. Basingstoke, 2003.

39) [Leighton M.] Op. cit. P. 39.

40) Leighton C. Op. cit. P. 229.

41) [Leighton M.] Op. cit. P. 216—217.

42) Brittain V. Chronicle of Youth: Great War Diary 1913—1917 / A. Bishop (Ed.). London, 1981. P. 260—261.

43) Letters from Sir Oliver Lodge: Psychical, Religious, Scientific and Personal / J.A. Hill (Ed.). London, 1932. P. 112. И Уэллс, и Лодж были членами общества «Души», и Джолли замечает, что они состояли в краткой переписке по поводу романа Уэллса; см.: Jolly W.P. Op. cit. P. 188.

44) Lodge O. Christopher. P. 224.

45) Некоторые отзывы современников о романе см. в: Hynes S. Op. cit. P. 133—134.

46) Ibid. P. 133.

47) Wells H.G. Mr Britling Sees it Through. 1916: London, 1985. P. 414, 430.



[1] Впервые опубликовано: Literature & History. 2005. № 14 (2).



Другие статьи автора: Стюарт Виктория

Архив журнала
№164, 2020№165, 2020№166, 2020№167, 2021№168, 2021№169, 2021№170, 2021№171, 2021№172, 2021№163, 2020№162, 2020№161, 2020№159, 2019№160, 2019№158. 2019№156, 2019№157, 2019№155, 2019№154, 2018№153, 2018№152. 2018№151, 2018№150, 2018№149, 2018№148, 2017№147, 2017№146, 2017№145, 2017№144, 2017№143, 2017№142, 2017№141, 2016№140, 2016№139, 2016№138, 2016№137, 2016№136, 2015№135, 2015№134, 2015№133, 2015№132, 2015№131, 2015№130, 2014№129, 2014№128, 2014№127, 2014№126, 2014№125, 2014№124, 2013№123, 2013№122, 2013№121, 2013№120, 2013№119, 2013№118, 2012№117, 2012№116, 2012
Поддержите нас
Журналы клуба