Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №116, 2012
Полтора года тому назад организаторы выставки «Именно Германия! Еврейско-русская эмиграция в Федеративную Республику Германию»[1] обратились ко мне в просьбой написать о ней текст — что-то вроде рецензии — для берлинского журнала «Леттр интернациональ». Каталог я тогда внимательно прочитал, но написание текста по разным, не зависящим от меня, причинам откладывалось. Наконец возможность представилась — в Санкт-Петербургском университете в конце мая 2012 года состоялась конференция «Культура русского зарубежья. 1990—2010», на которой я выступил с докладом «Религия, культура, национальность. (По страницам каталога «Именно Германия!)». Предлагаемый текст — значительно расширенная версия этого доклада.
ЕВРЕИ С ВОСТОКА
Эмиграция евреев из СССР в Германию началась более двадцати лет тому назад. 9 января 1991 года на конференции министров внутренних дел земель был принят закон, определяющий статус новоприбывших в только что объединившейся Федеративной Республике Германии. За него единогласно проголосовал бундестаг.
Юридический язык, жалуется немецкий специалист по вопросам иммиграции Эдуард Флайер, слишком беден, чтобы на нем можно было адекватно выразить такие сложные, эмоционально нагруженные переживания, как восстановление исторической справедливости (Widergutmachung). А именно они, думаю, в первую очередь обуревали тогда государственных мужей (кстати, предложение принять советских евреев в Германии исходило от политиков готовой прекратить свое существование страны, ГДР). На момент прихода к власти национал-социалистов в Германии жило полмиллиона «немецких граждан иудейского — или Моисеева — вероисповедания»; за двенадцать лет существования Третьего рейха почти все они были вынуждены эмигрировать либо были уничтожены. После войны в Германии остались крайне немногочисленные еврейские общины — в основном состоявшие из потомков жертв Холокоста, чье пребывание в «стране палачей» представлялось международному еврейству (особенно после образования государства Израиль) необъяснимой нелепостью, чтобы не сказать резче — предательством. Все они, естественно, исповедовали иудаизм.
Приглашая советских евреев, власти ФРГ, кроме восстановления исторической справедливости, намеревались расширить и укрепить религиозные общины. В поисках юридического оформления этого намерения они сослались на принятый в 1980 году закон о помощи жертвам группового преследования; приехавшие получали статус политических беженцев в соответствии с Женевской конвенцией о беженцах от 1951 года и все гражданские права. Не получали они только признания профессиональной квалификации (дипломов) и самого гражданства.
Статус беженцев полагался жертвам войн и национальных конфликтов, таким как вьетнамские «boat people», и распространялся на евреев из бывшего СССР «по аналогии» (entsprechend), «ohne Vorliegen des Tatbestands der Verfolgung», «без доказательства факта преследования». Однако статус беженца подразумевает свободный выбор места жительства, в котором новому контингенту было отказано: жить на пособие приехавшие по этой линии могли только в тех городах или землях, которые их пригласили; в противном случае его прекращали выплачивать. Суды отказывали протестующим против этого ограничения на том основании, что «они не являются беженцами в смысле Женевской конвенции»[2].
Проблемы возникли и с определением еврейской идентичности новоприбывших. В современном немецком понимании еврейство определяется исключительно религиозной принадлежностью. Однако в советском смысле еврейство определялось не религией, а этнической принадлежностью (во внутренних паспортах была соответствующая графа: «национальность»). Среди советских евреев число исповедовавших религию предков было крайне невелико, но приглашающая сторона требовала, чтобы все приезжающие на вопрос об их религиозной принадлежности отвечали, что исповедуют иудаизм. В противном случае запросы отклонялись на том основании, что не доказана еврейская идентичность потенциальных иммигрантов. Но, с другой стороны, нужно было доказывать, что по крайней мере один из родителей желающих приехать в ФРГ на ПМЖ является этническим евреем (требовались свидетельства о рождении, паспорта и т.д.). При этом евреи по отцу не могли быть членами религиозных общин, так как еврейство определяется в иудаизме строго по материнской линии[3].
В результате при определении идентичности приезжающих немецкими властями допускалась довольно противоречивая, местами взаимоисключающая, смесь из религиозных и этнических признаков. Приехавшие сохраняли паспорта страны происхождения, другими словами, их аналогия с обычными беженцами и в этом случае хромала. Дать советским евреям политическое убежище Германия не могла — против этого категорически возражал Израиль: евреи, напоминали из Иерусалима, не нуждаются в убежище, так как у них есть Родина.
По землям желающих выехать на ПМЖ распределяли с учетом плотности населения на территории страны. В результате высококвалифицированные специалисты (а доля людей с высшим образованием среди беженцев составляла более 60 процентов) могли оказаться — и часто оказывались — в сельской местности, где в их профессиональных навыках никто не нуждался. Двадцать лет спустя немецкие специалисты считают, что интеллектуальный потенциал новоприбывших использовался нерационально; в итоге доля живущих на пособие среди них оказалась значительно выше, чем, скажем, в Израиле или США, где не было подобных ограничений.
Значительная часть мигрантов — особенно это относится к старшему поколению — замкнулась на себя, оказавшись в русскоязычных анклавах, телевизионных гетто, семейных и клановых сообществах. Впрочем, младшее поколение успешно интегрируется в немецкое общество; 80 процентов выходцев из семей советских евреев успешно сдают экзамены на аттестат зрелости (Abitur).
Итак, немногочисленные члены старых общин основывали свою идентичность на происхождении от жертв Холокоста (некоторые, например Хайнц Галински, в начале 1990-х годов глава Центрального совета евреев Германии, бывший узник Освенцима, энергично настаивали и настояли на пополнении немецких общин евреями из СССР) и на принадлежности к иудаизму. Новоприбывшие имели иные корни. Холокост, как вскоре выяснилось, не играл в их сознании доминирующей роли; его место занимала Победа над национал-социалистической Германией. Приехали, другими словами, не евреи-жертвы, а евреи-победители; причем победителями они стали не отдельно, как этнос, а как часть «новой исторической общности», советского народа.
Я спрашиваю себя, так ли это, действительно ли Холокост не оставил в памяти советских евреев следа, подобного тому, какой остался у евреев Германии, Польши, Западной Европы?
«ЧЕРНАЯ КНИГА» И «ЧЕРНЫЙ АВГУСТ» 1952 ГОДА
История создания «Черной книги» свидетельствует о том, что взявшая верх идеология великой победы — не изначальный феномен, а результат многочисленных вытеснений. История вытесненного, или, как сказал когда-то Вальтер Беньямин, история побежденных, еще должна быть написана, а пока ее замещает история победителей. Сталинизм не терпел даже намека на историю, отличную от предписанной им, причем всем без исключения.
В январе 1948 года в Минске погиб председатель Антифашистского еврейского комитета, знаменитый актер и режиссер Соломон Михоэлс. Хотя официально причиной смерти был назван несчастный случай, теперь достоверно известно: это было спланированное органами госбезопасности убийство. В конце того же года было арестовано руководство Антифашистского еврейского комитета, а в августе 1952 года арестованные, пятнадцать поэтов, писателей, ученых, журналистов (за исключением одной женщины, биолога Лины Штерн), были по настоянию Сталина расстреляны.
Большинство подсудимых обвинялось в причастности к составлению книги. Книги, которая создавалась с разрешения и под руководством идеологического отдела партии, неоднократно редактировалась, но по окончании работы была тем не менее признана идеологически вредной, противопоставляющей евреев всем другим народам СССР, к тому же своевольно опубликованной в Америке при содействии «еврейских националистов из США и Палестины». Казненные не были авторами этой книги — она была задумана как сборник документов и свидетельств очевидцев и жертв геноцида евреев, систематически проводившегося нацистами в 1941—1944 годах на оккупированных территориях Советского Союза. Более того, редакторы книги, И. Эренбург и В. Гроссман, не были привлечены к суду.
Фатальная «Черная книга» была создана в 1944—1947 годах по инициативе Альберта Эйнштейна. В основном она состоит из рассказов жертв и свидетелей геноцида, дневниковых записей (некоторые из авторов погибли), допросов исполнителей массовых убийств, свидетельств советских военных, заставших превращенных в живые трупы людей уже после освобождения, и т.д. Илья Эренбург недоумевал, когда от составителей потребовали «хорошей», «правильной» книги: «Так как авторами книги являемся не мы, а немцы, а цель книги ясна [собрать свидетельства очевидцев. — М.Р. ], я не понимаю, что значит "если будет хорошей": это не тот роман, содержание которого неизвестно»[4]. Объявляя немцев авторами «Черной книги», писатель несколько упрощает ситуацию: фашисты были «авторами» геноцида (что в данном случае означает «авторство», нуждается в обширных пояснениях), а не связанного с ним архива. Более того, нацизм, как и другие репрессивные режимы, сделал все, чтобы уничтожить максимальное число следов. К тому же и «Черная книга» редактировалась, свидетельства систематически прореживались там, где их фактичность противоречила советским идеологическим постулатам; например, безжалостно вымарывались все упоминания соучастия местного населения в уничтожении евреев, подробности немецких зверств, «натурализм» которых воспринимался как трансгрессивный, если не как порнографический, и т.д.
Я не припомню книги, из-за которой погибло бы столько людей. Несколько купюр в «Цветах зла» и небольшой штраф за «Мадам Бовари» не идут в сравнение с той ценой, которую за простую причастность к этой книге (даже не за авторство) заплатили участники Антифашистского комитета. Поразительно и другое: «Черная книга» не опубликована в России до сих пор, даже после исчезновения всех цензурных барьеров, когда, казалось бы, уже издано все — от «120 дней Содома» до «Тропика Рака». Почему же, спрашиваю я себя еще и еще раз, сталинский режим с такой жестокостью карал за рассказ о преступлениях, которые совершил не он, а враги, с которыми он ожесточенно боролся и которых победил? Почему прекрасный материал для антинацистской пропаганды обернулся против его собирателей? Конечно, подобный эффект не планировался национал-социалистами, отождествлявшими — по крайней мере на официальном уровне — коммунизм, как и капитализм, с интригами мирового еврейства. По их логике, советская коммунистическая власть, державшаяся прежде всего на евреях, должна была предать особенно громкой огласке именно этот геноцид; поэтому в конце войны они лихорадочно заметали следы содеянного. Ничего подобного не произошло: сталинизм в соответствии со своей внутренней логикой сделал все от него зависящее, чтобы не признавать уничтожение миллионов евреев (и тысяч цыган) на своей и сопредельных территориях. И, если вдуматься, это не так уж непостижимо. Рассказывая о геноциде, пострадавшие евреи, субъективно в основном чувствовавшие себя советскими людьми, совершали идеологическое преступление — впервые создавали архив, неподконтрольный господствующему режиму и уже поэтому неприемлемый для него. Сколько бы ни пытались этим архивом манипулировать, как бы его ни прореживали, СС, полиция и их помощники из местного населения (скрытые за эвфемизмом «полицаи») продолжали уничтожать в гетто, лагерях, местечках и т.д. пусть не исключительно, но прежде всего евреев. За невозможностью «отредактировать» это обстоятельство, составлявшее суть архива, его собирателей репрессировали — фактически за то, что посредством совершенных немцами преступлений из монолитного советского народа выделялась в качестве аллогенного элемента его часть, грозившая разрушить стройную картину мира. Тоталитарные системы оказались абсолютно непрозрачными друг для друга, так как вектор и логика террора в обоих случаях были совершенно разными. Их роднил разве что одинаково сильный запрет на натуралистическое изображение насилия. Создание «Черной книги» в последние годы войны было уступкой мировому, прежде всего американскому, общественному мнению, от которого зависела помощь воюющему СССР. С началом холодной войны необходимость в этой уступке отпала, и аллогенный элемент стал неприемлем. Любопытно, что и тогда враг не назывался с национал-социалистической прямотой евреем, скрываясь за ярлыком «безродный космополит». Возникшая в результате мифология войны послужила настолько фундаментальным механизмом легитимации советского строя, что пережила его и в некоторых своих фрагментах длится до сих пор. Только ее «расколдовывание» сделает войну событием, относящимся к историческому, а не к «вечному» времени.
«Черная книга» показывает, что уничтожение евреев было продуманным, упорядоченным (везде прослеживается одна и та же последовательность действий) процессом и вместе с тем сопровождалось постоянными и непредсказуемыми капризами палачей. Никакие законы и предписания не в силах объяснить наслаждение от мучений и издевательств, которым подвергали жертв агенты террора. Это наслаждение — в лакановском смысле: предполагающее крайнюю степень страдания — образует чистый избыток, неподвластную закону изнанку его самого. На наших глазах измышляется закон, законом становится малейшая прихоть последнего охранника или полицая. Любой произвол тут же освящается именем закона. Трудно свести этот вид террора к извращению технической рациональности, плодящей «обыденность зла», бюрократов умерщвления. Газовая камера является одним из многих механизмов уничтожения наряду с другими, а не вершиной строго упорядоченной, иерархизированной пирамиды. Чтение этой книги наводит на мысль, что на протяжении всего периода войны существовало огромное количество не поддающихся глобальному обобщению видов массового истребления: сотни тысяч жертв геноцида были расстреляны в противотанковых рвах и вырытых ими же могилах, умерли от непосильного труда или были «добиты» охраной; тысячи погибли по капризу палачей (в соответствии с «логикой уничтожения» их смерть наступила бы позднее); десятки тысяч в «душегубках»; миллионы в газовых печах лагерей уничтожения. Эти и многие другие виды смерти одинаково существенны, и я не стал бы превращать наиболее индустриальные формы в модель для всех остальных. Создается впечатление, что палачи испытывали столь же сильную потребность в прямом телесном контакте со своими жертвами, в театрализации убийства, как и в ее постановке на конвейер. На всей территории СССР, где погибло более миллиона евреев, не было ни одного «лагеря уничтожения», оснащенного газовыми камерами. Многочисленность жертв также не может служить критерием иерархизации, потому что механизмы уничтожения качественно отличны один от другого, а при их соподчинении как раз качество пропадает.
В «Черной книге» вовсе не отрицается ужасное обращение с военнопленными — иногда им приходилось даже хуже, чем обитателям гетто, — и жестокость в отношении других народов. Просто эта жестокость была более избирательной, направленной на сопротивляющихся, а не на любых представителей этих народов. Еврей — женщина, старик, ребенок, православный, католик — автоматически приравнивался к коммунисту и подлежал уничтожению, тогда как в других случаях это нуждалось в доказательстве (часто достаточно произвольном). Растворяя евреев в «мирном советском населении», сталинский режим полностью менял логику нацистов, настаивавших на примате «крови». Расовый вектор заменялся вектором политическим: людей, в соответствии с этой новой логикой, убивали за то, что они были советскими гражданами, поголовно сопротивлявшимися оккупационным властям. Гитлеровцы, как стали утверждать, убивали этих людей потому, что советское было в их глазах синонимом коммунистического. Тем самым качество советскости post factum приписывалось огромному числу людей, которые в 1941— 1945 годах имели все основания быть недовольными советской властью. Вменяемая им «идеальность» была эффективной в том смысле, что служила основанием для дальнейших репрессий. И это понятно: когда принадлежащее людям по праву — достаток, семейная традиция, национальность, принадлежность к сословию — объявляется фикцией, тем самым одновременно выдается санкция на приведение их прошлого в соответствие с этой фикцией, становящейся единственной реальностью. Раскулаченный крестьянин имел основания мстить тем, кто отнял его собственность. Провозглашая его просто советским человеком, мы превращаем его месть, имевшую достаточно прозрачную причину, в акт Великой Измены, которую ничто не способно объяснить. И хотя мстил этот крестьянин не тем, кто его ограбил, а тем, на кого указывал повелевающий перст оккупационных властей, то есть в той ситуации зачастую евреям, из этого не следует, что у него не было реального мотива для мести. Идеологическая хитрость состоит в том, чтобы его этого мотива лишить. Воспользовавшись фашизмом как алиби, советская власть задним числом ликвидировала самую кровопролитную эпоху в своей собственной истории, начало которой кладет коллективизация. Независимо от субъективных намерений информаторов и составителей, «Черная книга» оказалась препятствием на пути тотальной мифологизации, давая социологически более достоверную и идеологически неприемлемую картину событий. Поэтому она не только не была напечатана, но и послужила основанием для репрессий против ее вдохновителей. Постоянно ретушируя и переиначивая собственную историю, сталинская идеология не могла допустить и какой-то независимой от нее истории нацистской Германии. Ликвидацию этой истории постепенно приучились рассматривать как военный трофей, как право народа-победителя.
«Черная книга» содержала ряд важных идеологических мутаций. Если верить одному из напечатанных в ней рассказов, в минском гетто не только существовала разветвленная партийная организация, связанная с партизанами, имевшая свой радиопередатчик, доставлявшая в гетто оружие, но, оказывается, многие обитатели гетто знали наизусть речи Сталина и Калинина. В «Черной книге» есть и художественные тексты. Если И. Эренбург считал авторами этой книги немцев, участвовавших в геноциде евреев, другой ее редактор, В. Гроссман, полагал, что главная задача книги — «говорить от имени людей, которые лежат в земле и не могут ничего сказать». Его очерк «Треблинка» и «Дети с черной дороги» В. Апресьяна представляют собой основанные на документальном материале повести, где черты немцев подвергаются сильной типизации, создаются «характеры». Можно сказать, что в этих текстах закладывается основа того, что с некоторыми (существенными) изменениями станет каноном советской литературы о нацизме. Апогеем этой ветви соцреализма является «Молодая гвардия» А. Фадеева, окончательная версия которой вышла в 1951 году, незадолго до расправы с членами Антифашистского еврейского комитета.
СССР оставил после себя сложнейший антиархив, в котором кропотливым исследователям предстоит осторожно снимать один пласт за другим, чтобы в конечном счете обрести контуры первоначального архива (далеко не исчерпывающегося «Черной книгой»). Только тогда «новая историческая общность» станет действительно исторической и одновременно будет дописана одна из глав в истории Третьего рейха.
Подведу некоторые итоги. Хотя почти все хронисты «Черной книги» симпатизировали советской власти и ждали прихода Красной армии как освободительницы, именно созданный ими архив помимо их воли оказался систематическим вызовом, брошенным советской мифологии изнутри. В формирование советской истории вмешались неподконтрольные сталинскому руководству силы. Рассказ о действии этих сил был признан фиктивным, и вместо него под контролем партии сформировалась новая «ортодоксальная» версия происшедшего. Конечно, сталинская идеология скрывала расовый вектор нацистских репрессий не из любви к поверженному гитлеровскому режиму, а в соответствии со своей внутренней логикой, не допускавшей выделения из единого советского народа некой абсолютной жертвы, тем более выбранной по признаку «крови». Более того, пролитая в войне кровь должна была послужить основанием для еще более тесного объединения советского народа в единую семью. В силу этого врага надо было не только победить, но и ликвидировать логику его действий в сознании победителей, заменив ее своей собственной, придуманной позднее, но объявленной изначальной. Победа должна была завершиться насилием дискурса, формированием приемлемого образа врага.
Пятьдесят лет тому назад решение об окончательном запрете «Черной книги» было принято в Москве человеком (тогда только что назначенным секретарем ЦК), которому предстояло сыграть огромную роль в брежневский период, — М.А. Сусловым. Впоследствии под его руководством было ликвидировано множество других событий советской и зарубежной истории. Жертв фашистского режима заставили пережить еще одно унижение — то, что побуждало их страдать, было объявлено фикцией и заменено другой, «правильной» причиной. Только деконструкция конкретных механизмов создания вторичной советской мифологии из первичной нацистской позволит нам если не восстановить историческую справедливость, то по крайней мере еще на один шаг приблизиться к пониманию собственной истории.
Впрочем, справедливости ради следует признать: сталинский режим боролся с «безродным космополитизмом» не ради утверждения на месте Холокоста идеологии Великой Победы. Он продолжал легитимировать себя через событие Октябрьской революции (наглядный пример: в конце 1940-х годов Сталин безжалостно «зачистил» советские города, прежде всего столичные, от занимавшихся попрошайничеством инвалидов Отечественной войны). Идеология Победы возникает и постепенно разрастается в брежневский период (впервые День Победы был всенародно отпразднован в 1965 году). По мере отдаления этого события во времени ему парадоксальным образом приписывается все более ключевая, легитимирующая роль; оно занимает место Революции задолго до распада СССР.
Другими словами, память о событии Холокоста была подавлена еще до того, как Победа стал основным легитимирующим событием советской истории. Для того чтобы ощутить себя воинами-победителями, участвовавшим в войне евреям надо было «забыть» сначала Холокост, а потом событие Октябрьской революции, от имени которого велась война с национал-социализмом.
Правильно пишет один из авторов каталога «Именно Германия!», специалист по вопросам миграции Дорон Кизель: «Проблемой новоприбывших был скорее сталинизм, нежели Холокост»[5].
КТО ОНИ И ПОЧЕМУ ОНИ ЗДЕСЬ?
Вот наблюдение известного израильского историка Дэна Дайнера: к евреям, возвратившимся в Германию после Холокоста, относились как к прокаженным, с ними старались не общаться. «Что будет в этом плане значить приезд евреев из бывшего СССР?.. На них неформальное отлучение (которому подвергались старожилы) распространяться не будет. Потому что у русских евреев иное видение самих себя <...> для них история Второй мировой войны является прежде всего историей Великой Отечественной войны, а не Холокоста. Последний очень медленно овладевает русским, постсоветским сознанием»[6].
Мнение Дайнера разделяют не все. Например, американский профессор иудаистики Цви Гительман испытывает, мягко говоря, удивление по поводу приезда в Германию евреев из Содружества Независимых Государств. Это видно уже по названию его эссе — «Да как они только могли (посмели)?» («Wie konnten Sie nur?»). Он вспоминает о встрече с молодым евреем во Львове в начале 1990-х и о том, как тот сказал, что в Германии, куда он собрался эмигрировать, его дети обретут наконец безопасность и лучшие шансы на будущее. «Как, именно в Германии?» — удивился американец, зная: от рук нацистов погибло больше половины советских евреев, 180 тысяч евреев пало на фронтах Великой Отечественной войны. «И теперь они эмигрируют на родину нацистов, да еще говорят, что там им безопасней!»
«Знают все и тем не менее едут... Ну ладно, у молодых другая историческая память, старое стерлось... И все же нельзя не поразиться: какие мысли крутятся в головах стариков, живущих в Германии на социальное пособие, бывших солдат, кто в юности пришел в эту страну как победитель... Об этом, — пессимистично заключает он, — можно только догадываться»[7].
Евреи, отвечает на раздраженные вопросы Гительмана составитель каталога, Дмитрий Белкин, приехали в Германию прежде всего из прагматических соображений; они хотели «жить в европейской стране с хорошей системой социальной поддержки»[8], Германия для них — не перевалочная база, как для их предшественников, а новая Родина, где можно нормально жить. Их лозунг: «въехать-зарегистрироваться-распаковать чемоданы-жить». Но в одном Белкин согласен с Дайнером и с Гительманом: причиной эмиграции советских евреев в Германию является «Nichtzustandekommen des Gedachtnisses an Holocaust» («отсутствие у них памяти о Холокосте»)[9]. Он сравнивает новоприбывших со старым, донацистским немецким еврейством, одержимым идеями Просвещения и делавшим все для того, чтобы интегрироваться в окружающую среду, слиться с ней, стать немцами. Приехавших, по его мнению, отличает то же стремление к европейской культуре, они поклоняются Пушкину, как те поклонялись Гёте; многие из них приехали, чтобы с помощью немецкой социальной системы бисмарковского чекана удовлетворить свою тягу к мировой культуре»[10]. Оптимистично о новых эмигрантах отзываются в каталоге и политики, Гельмут Коль с Михаилом Горбачевым, а также тогдашние министры внутренних дел, Лотар де Мезьер (ГДР) и Вольфганг Шойбле (ФРГ). Однако первоначальная эйфория, связанная с прибытием советских евреев, длилась недолго. Вместо ожидаемых «Эйнштейнов» приехали люди с обычными эмигрантскими проблемами: незнанием языка, плохими жилищными условиями, бытовой неустроенностью. Были и такие, кто приехал по поддельным документам.
Вскоре немецкая пресса нарушила негласное табу, запрещающее критиковать евреев, возвратившихся в Германию после Холокоста; точнее, на евреев из бывшего СССР это табу распространяться перестало. «При этом критика направляется исключительно на евреев из бывшего Советского Союза, которые явно отделяются от "немецких" (то есть "настоящих", поскольку, скорее всего, религиозных) евреев. Изменение отношения к советским евреям идет от [восприятия их. — М.Р.] как "Эйнштейнов" через отношение к ним как сомнительным евреям к [приравниванию их. — М.Р.] к русским»[11], — пишет публицист Лена Горелик. Газеты стали писать об этой группе как о целом, как если бы она не состояла из разных, отличных друг от друга людей, чему, конечно, способствовало незнание большинством новоприбывших немецкого языка.
Берлинская журналистка Юдит Кесслер сравнивает отношения советских и немецких евреев с отношениями западных и восточных немцев. Да, жители Западного Берлина боролись за освобождение восточных берлинцев от коммунистической диктатуры, зажигали свечи, ходили на демонстрации в их поддержку, но после объединения между ними начались трения, нередко выливавшиеся во взаимные обвинения. Нечто подобное случилось и с берлинскими евреями. «Русская» их часть, особенно в 1990-е годы, была склонна считать немецких старожилов «высокомерными», «заносчивыми», «бездушными». Те платили «русским» той же монетой, называя их «неблагодарными, недемократичными, ненастоящими евреями»[12] и язвительно добавляя, что для начала тем неплохо было бы выучить немецкий язык. Договориться в такой атмосфере трудно, каждая сторона считает правой исключительно себя. Советские евреи привезли с собой родимые пятна «реально существующего социализма» — уравниловку, конформизм, склонность к доносительству, несамостоятельность, привычку ассоциировать с другими «мировое зло». Впрочем, и их оппоненты, старожилы из Западного Берлина, страдали похожими комплексами — все их проблемы неизменно разрешало немецкое государство, они были выведены за пределы критики и воспринимали внешний мир с позиции жертвы, которой все обязаны (тем более, что после Нюрнбергского и других процессов под эту установку были подведены неоспоримые юридические основания). Масла в огонь добавил распад родины новоприбывших, СССР, их чрезмерная зависимость от немецкой бюрократии, утрата многими привычного социального статуса. Жизнь в обществе потребления только растравляла старые и новые комплексы, и вместо того, чтобы работать с собственной историей и искать в ней источник собственных проблем, обе стороны пошли более простым путем, углубляясь во взаимные обвинения. «Вместо интеграции в немецкое общество, — резюмирует берлинская журналистка, — [у эмигрантов. — М.Р.] возникает потребность в отступлении в привычные национальные анклавы»[13]. Дома они, особенно люди старшего поколения (средний возраст новоприбывших составлял 50 лет), говорят по-русски, смотрят российское телевидение, покупают продукты в русских магазинах, общаются в своей культурной среде. Короче, перед нами обычное поведение эмигрантов первого поколения, осложняемое тем, что профессиональные навыки значительной части эмигрантов оказались невостребованными на новом месте.
«Эти евреи с их хорошим образованием и уверенной манерой держаться вызывали у немецких чиновников недоверие: они слыли слишком настойчивыми и требовательными. "Да что им вообще здесь надо?" — [удивлялись сотрудники социальных служб. — М.Р.]»[14], — пишет социальный работник из Франкфурта-на Майне, Далия Виссгот-Монета, занимавшаяся приемом евреев из СССР.
Впрочем, раскол между «русскими» и старожилами едва можно считать беспрецедентным.
О том, сколь сложными были отношения между немецкими и восточными евреями и в Веймарские времена, вспоминает на страницах каталога нынешний глава Центрального совета евреев Германии Дитер Грауманн. Во многие спортивные общества, культурные и религиозные союзы евреи с Востока не допускались. «Эта мрачная глава в истории немецкого еврейства тем более достойна сожаления, что национал-социалисты, придя к власти, не делали никакого различия между теми и другими; перед лицом Холокоста все были равны, все были "недочеловеками"»[15]. Но, продолжает автор, как это ни парадоксально, высокомерие немецких евреев пережило даже огонь Шоа — и после войны их отношение к выходцам с Востока осталось таким же презрительно-холодным: сам Грауманн, сын восточных евреев, во Франкфурте сталкивался с этим неоднократно.
Поэтому, когда начали приезжать советские евреи, основываясь на печальном личном опыте, я, продолжает Грауманн, поклялся: на этот раз все должно быть по-другому, мы должны принять новоприбывших по-братски! Если в веймарские времена секуляризованные немецкие евреи со стыдом отворачивались от «религиозного фанатизма» выходцев из Польши, Украины, Белоруссии, то теперь, напротив, «новые иммигранты мало разбираются в вопросах иудаизма». И тут нечему удивляться — ведь родились и жили они в атеистическом государстве. «Мы ждали приезда евреев. Таких, как мы сами. И приехали евреи, но они отличаются от нас. Да и как могло быть иначе?»[16]Общины на 90 процентов обновились за счет вновь приехавших. Попытки навязать подавляющему большинству свои взгляды, перевоспитать его, по мнению автора, во-первых, бесполезны, а во-вторых, достигнут результата, противоположного желаемому, — только отвратят «русских» от активного участия в жизни общин.
«Да. Они будут сильно отличаться от великого довоенного немецкого еврейства, которое мыслило по-немецки, воображало себя немцами и старалось вести себя более по-немецки, чем сами немцы. Этого мечтательного и наивного еврейства более не существует и уже существовать не будет <...> Но мы, евреи, являемся не просто жертвами, мы — носители религии и культуры. И осознание этого должно развиться, вырасти прежде всего внутри нас самих»[17], — рассуждает Грауманн, в конце статьи активно призывая к диалогу с выходцами из бывшего СССР, к отказу от стремления к их односторонней интеграции.
«ЖИЗНЬ УДАЛАСЬ!»
В знаменитом двустишии Маяковского «Ешь ананасы, рябчиков жуй, / День твой последний приходит, буржуй», написанном в 1917 году, был, как выяснилось позднее, заключен пророческий смысл, о котором сам поэт едва ли догадывался. Новое общество стало обществом всеобщей нехватки, дефицита; все надо было «доставать», за всем стоять в очередях. И чем больше всего не хватало, тем сильнее идеализировалось находящееся там, «за бугром», за железным занавесом, на Западе общество потребления, где всего в достатке, более того — в избытке, где прилавки ломятся от изобилия продуктов.
Такова одна из тем интересной статьи исследовательницы проблем еврейской иммиграции Юлии Бернштейн «Об обращении с капитализмом. Русские продовольственные магазины в Германии». «Еду, — начинает она, — принято противопоставлять так называемой "высокой культуре". Однако в вынужденной аскезе "интеллектуального питания" при советской дефицитарной системе было заключено глубокое, тайное восхищение перед Западом. Многим Запад представал своеобразным потусторонним миром»[18].
И вот они на вожделенном Западе, в месте, где сбываются мечты и утопия потребления давно стала реальностью. В бескрайнем супермаркете их поражают, казалось бы, мелкие детали: рядом с голубцами лежат специальные зажимы, чтобы те часом не развернулись. Вот оно, общество изобилия! «Ничего себе они тут "загнивают"!» — невольно вырывается у только что приземлившихся на Земле обетованной советских людей.
Впрочем, эйфория от созерцания переполненных прилавков скоро проходит, изобилие приедается, сверкание витрин начинает утомлять, даже раздражать. «Все это изобилие начинает казаться безличным и отчужденным, и уже недалеко бегство в русские продовольственные магазины»[19]. Автор статьи придумала для этих магазинов остроумное название: «магазины успокаивающих средств» (или проще: транквилизаторов) («Beruhigungsmittelgeschafte»). Отчасти это так и есть, но речь идет не просто об успокоении, а о переворачивании ситуации, о превращении травмы иммиграции в триумф над отчужденной средой, окружающей новоприбывших. С одной стороны, здесь, на Западе, греза материального изобилия, лелеемая советским человеком, вроде бы давно воплощена в жизнь. С другой стороны, реализована она не так, как ему грезилось, не «карнавально» (не как часть коллективной «смеховой культуры», о которой в 1930-е годы красноречиво повествовал Бахтин в книге о Рабле), а совсем по-другому: «холодно», «отчужденно», «банально».
И, следовательно, надо создать мичуринский гибрид, скрестить яблоко потребления с грушей коллективной речи, построить пространства, в которых травма эмиграции, утрата социального статуса, пребывание в чуждой культурной и языковой среде преодолевались бы, по возможности превращаясь в собственную противоположность. «Речь, — продолжает автор, — идет об идеальной России в немецком окружении... Русскоговорящая Германия представляет собой Россию, в которой все хорошо; да будь возможно так же жить в самой России, из нее никто бы не уехал»[20]. Надпись на стене одного из «магазинов транквилизаторов», выполненная из красной и черной икры, не оставляет в правильности выбора иммигрантов никаких сомнений: «Жизнь удалась!» Осуществляется — правда, в чуждом, буржуазном контексте — старинная русская мечта о скатерти-самобранке. Любому, приходящему в магазины транквилизаторов, прежде всего бросается в глаза цветение коллективной речи. На тортах написано «Живи вкусно!», «Русское лакомство», конфеты снабжены этикетками вроде «Апогей вкуса» («Geschmackexplosion») или «Сладкое наслаждение», на бутылках пива с медовым вкусом, как заклинание, виднеется надпись: «Всегда бы нам такого пива!» Цель подобного вторжения речи в пространство потребления — пробудить в воображении приехавших из другого мира людей наслаждение процессом питания; речевое восхваление качеств [насколько они этими свойствами действительно обладают — другой вопрос. — М.Р.] предлагаемых продуктов должно вызвать у консументов при их поедании особое удовольствие. Знакомые с советских времен продукты вроде докторской колбасы или шпрот в масле украшаются названиями «XXL», «Толстый боцман». Изобилие капиталистического мира новоприбывшие хотят поглощать не «скучно», как в гигантских немецких супермаркетах «Альди», «Лидл», «Ре Ве» и им подобных, а с ощущением удачи, пиршества, успеха, триумфа, торжества «телесного низа» (не случайно опять метафоры из книги Бахтина о Рабле). И тут на помощь приехавшим приходит древнее орудие, компенсирующее нанесенные непривычным окружением травмы, — коллективная речь, торжественное именование предметов; и хотя на физический вкус этот обряд повлиять не может, вкус символический (а именно о нем идет речь) в процессе ритуального называния радикально меняется. В иных декорациях разыгрывается та же «постсоветская версия дикого капитализма», что и на Родине, в России: в мифической Стране с молочными реками и кисельными берегами большими ложками поглощаются огромные количества красной и черной икры, реализуются фантазии о власти и богатстве (пиво «Магнат», торт «Престиж», конфеты «Выигрыш в казино», «Золотой дождь»).
Автор статьи подводит итог: «Эмигранты тематизируют свою фрустрацию, связанную с потреблением и его бессмысленностью в западном обществе изобилия. За беглым замечанием о "скучной" немецкой колбасе скрывается много невысказанного. Посредством покупки и поедания определенных продуктов приехавшие выражают томление по привычному окружению, ностальгию по Родине, оставленных там социальных связях и общественном положении»[21].
ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ. НАСЛЕДИЕ ДВУХ РЕВОЛЮЦИЙ.
Американский «Билль о правах», принятый в 1776 году, впервые признает за евреями равные гражданские права; в 1791 году их подтверждает французский революционный Конвент.
Овладевая немецкими городами, наполеоновская армия и администрация распускали еврейские гетто, способствуя интеграции их обитателей в немецкое общество. Зарождается «хаскала», движение еврейского Просвещения, у истоков которого стоял Мозес (Моисей) Мендельсон. В немецкоязычном пространстве Центральной Европы процесс эмансипации шел зигзагами, продвигаясь медленней и трудней, чем в англосаксонском мире и во Франции. Права то — как, например, в Пруссии в 1812 году, под влиянием наполеоновских побед, — давались, то урезались или отнимались совсем, и только начиная с 1871 года «немецкие граждане Моисеева вероисповедания» получают основные гражданские права» (не распространявшиеся, впрочем, на военную и административную службу — тут «ассимилированному еврейству» пришлось дожидаться веймарских времен, да и тогда, несмотря на популярные выдумки о засилье жидомасонов, из двухсот министров только пять формально исповедовали иудаизм).
При этом именно немецкие евреи проявили в Х1Х и начале ХХ века незаурядную волю к интеграции, граничившей местами с полной ассимиляцией. Более 30 000 из них крестились (Гейне остроумно назвал выход из синагоги «входным билетом в европейскую культуру), а остальные делали все от них зависящее для того, чтобы не выделяться из окружения. Они искренне стремились быть «евреями у себя дома, а гражданами вне его». Не случайно такое число героев европейской культуры — от Маркса до Фрейда, от Гейне до Гуссерля и Витгенштейна, от Мендельсона до Адорно и Беньямина (и это только несколько имен — полный список занял бы много страниц) — писали по-немецки.
Но эпоха Просвещения кончилась, на дворе стояло время национальных государств с их культом «крови и почвы». Предпринимаемые евреями попытки ассимиляции сплошь и рядом давали противоположный результат. Как все, к чему прикасался царь Мидас, превращалось в золото, любые потуги евреев вписаться в окружающий контекст, отказаться от религии предков, исповедовать религию Разума воспринимались как лишнее доказательство их еврейства. Гейне, живя в Париже, не стоило труда убедить французов в том, что он — немецкий поэт, писатель, журналист; у себя на родине в нем продолжали видеть еврея. Почти все внуки Мендельсона приняли христианство, но это не помогло им избавиться от клейма чужеродности — более того, каждый шаг на пути ассимиляции воспринимался немецким большинством как нарастающая социальная угроза. Известный исследователь еврейской мистики Гершом Шолем вспоминал, что его родители, при всей их готовности раствориться в окружении, общались исключительно с евреями (такими же «ассимилянтами»).
«Настоящей Германией» просвещенного еврейства оставалась Германия Канта, Лессинга, Гердера, Шиллера и Гёте, почитавшихся в этой среде подобно патриархам Ветхого Завета. (Поэтому Герман Коген неизменно выступал против гегелевского тезиса, гласившего: «Все действительное разумно». Философ Николай Гартман вспоминал, что, когда Коген приезжал к нему в гости, он прятал стоявшие на полках книги Ницше, настолько «неразумными» представлялись вождю марбургских кантианцев подобные писания.)
Ситуация ориентированного на идеи Просвещения еврейства радикально меняется с наступлением эпохи постмодерна. О причинах точно написал социолог Зигмунт Бауман: «Евреи, которые под давлением ассимиляционных устремлений эпохи модернизма в полной мере пережили состояние бездомности (и через него открыли для себя случайность и амбивалентность бытия), были в то же время первыми, кто испытал на себе постмодерный способ существования. Позднее, но уже после того, как постмодерным стал весь окружающий мир, они обрели родину. Вместе с тем они утратили свои отличительные свойства — но случилось это, когда бытие отличным [от другого. — М.Р.] стало универсальным признаком человеческого существования»[22].
Хотя «черту оседлости» отменила не Октябрьская, а Февральская революция 1917 года, воспользоваться плодами обретенной свободы евреи бывшей царской империи смогли уже в советские времена. Пожалуй, никогда за свою тысячелетнюю историю они так не штурмовали учебные заведения, не заключали столько смешанных браков, как в первое десятилетие после Красного Октября. Отход от религии предков, приобщение к светской культуре протекали в СССР более бурно, чем в Центральной Европе, и тут ассимилированное еврейство не раз — причем не только в период борьбы с «безродным космополитизмом» — сталкивалось с антисемитизмом. После 1945 года этот процесс перекинулся на Восточную Европу. «В коммунистической Восточной Европе и особенно на бескрайних просторах Советского Союза евреи пережили более глубокий процесс ассимиляции, чем на Западе. По обычаям, языку, культурным навыкам они стали даже более похожи на своих соседей, чем в благополучных пригородах США»[23].
Иммиграция в Германию для многих «советских граждан еврейской национальности» означала возвращение — в основном формальное, но большего и не требовалось — к тому, от чего их предки с энтузиазмом отказались семьдесят лет назад. Но за этим возвращением, как нетрудно заметить, скрывалась все та же постмодерная идентичность, обретя которую вчерашние атеисты и агностики успешно сливаются со своим окружением. На наших глазах плоды двух революций, Великой французской и Великой Октябрьской, сходят на нет под давлением консюмеристской логики позднего капитализма, уступая место различию, безразличному ко всему.
[1] Ausgerechnet Deutschland! Judisch-russische Einwanderung in die Bundesrepublik / Dmitrij Belkin, Raphael Gross, Judisches Museum (Hrsg.). Frankfurt am Main: Nicolai, 2010. S. 1—192.
[2] Fleier Edward. Kontingentfluchtlinge. Eine Statusbeschrei- bung // Ausgerechnet Deutschland! S. 77.
[3] Ibid.
[4] Альтман Илья. История и судьба «Черной книги» // Черная книга о злодейском повсеместном убийстве евреев немецко-фашистскими захватчиками во временно оккупированных районах Советского Союза и в лагерях Польши во время войны 1941 — 1945 гг. / Под редакцией Василия Гроссмана и Ильи Эренбурга. Вильнюс: ЙАД, 1993. C. VII.
[5] Kiesel Doron. Im Westen viel Neues! Zur Integration der judischen Zuwanderer aus der ehemaligen Sowjetunion in Deutschland // Ausgerechnet Deutschland! S. 94
[6] Diner Dan. Deutsch-judisch-russische Paradoxien oder Ver- such eines Kommentars aus Sicht des Historikers (Konferenz: «Ausgerechnet Deutschland! Judisch-russische Einwanderung in die Bundesrepublik», 24 Marz 2009) // Ausgerechnet Deutschland!
[7] Gitelman Zwi Y. Wie konnten sie nur? Judische Immigration aus der Sowjetunion in Deutschland // Ausgerechnet Deutsch- land! S. 24.
[8] Belkin Dmitrij. Mogliche Heimat: Deutsches Judentum zwei // Ausgerechnet Deutschland! S. 25.
[9] Ausgerechnet Deutschland! S. 26.
[10] Ausgerechnet Deutschland! S. 28.
[11] Gorelik Lena. Von Einsteins zur Russenmafia. Die Wahrnehmungswandel der Kontingentfluchtlinge in den deutschen Medien // Ausgerechnet Deutschland! S. 67.
[12] Kessler Judith. Krenks und Krankung // Ausgerechnet Deutschland! S. 95.
[13] Ibid.
[14] Wissgott-Moneta Dalia. BRD — Gelobtes Land. 20 Jahre danach // Ausgerechnet Deutschland! S. 99.
[15] Graumann Dieter. Unterwegs: Von der Einwanderung auf dem Weg zum Neuen Deutschen Judentum // Ausgerechnet Deutschland! S. 171.
[16] Ibid. S. 172.
[17] Ibid. S. 173.
[18] Bernstein Julia. Vom Umgang mit dem Kapitalismus. Russische Laden in Deutschland // Ausgerechnet Deutschland! S. 118.
[19] Ausgerechnet Deutschland! S. 119.
[20] Ibid.
[21] Ausgerechnet Deutschland! S. 120.
[22] Bauman Zygmunt. Moderne und Ambivalenz. Das Ende der Eindeutigkeit. Hamburg: Hamburger Edition, 2006. S. 253.
[23] Ibid. S. 257.