Журнальный клуб Интелрос » Плавучий мост » №2, 2020
Краткость поэтической формулы есть сгусток метафизического познания мира, и в хрестоматийном стихотворение Анненского «Среди миров…» выражена та мера любви, которая определяет действительность, и которая вызывает в памяти высказывание Швейцера: Благоговение перед всем живым…
Но и мерцание светил разворачивается космической панорамой, исключающей какие бы то ни было сомнения в наличие высшей воли…
Анненский сух и строг, красочен и точен: многое совмещая в стихах, он прокладывает тропы будущего, или строит мосты – от девятнадцатого века к веку двадцатому.
Огранка метафизического аметиста таинственна и совершенна; меру последнего вывести не удавалось никому, но, думается, стихи Анненского дают такое приближение к ней, какое доказывает: такая мера возможна.
Как возможно сострадать кукле, вдруг ожившей, чтобы умереть:
И даже кургузое, вроде бы нелепое «жалчей» является тем нарушением правил, которое сообщает дополнительную краску и чувству, проводимому через строку, и всему стихотворению.
Анненский архитектурен: сквозящие колонны мерцают за его стихами; строгие портики видятся и торжественные порталы; классицизм, приодетый современностью – его современностью – сияет ровным и мерным светом.
Равномерным светом, покрывающим поэтические поля.
Или – таковым, исходящим от сумм стихотворений.
Запах кипариса красив, как само дерево: в нём есть нечто мистическое, церковное, древнее – и всё это пропитывает стихи.
«Покупайте, сударики, шарики» – крик балаганных зазывал взрывается ритмами века наступающего – для нас минувшего: стремительно, как всё…
Тонкость устройства стихов Анненского множится печалью, едко пропитывающей их состав – быть может, это печаль вечности, какую так тонко чувствовал поэт?..
Как знать…
У вечности не поинтересуешься.
Мы в Африке – которую увидим и узнаем через призму русского сердца и русского стиха:
Красота отточенного, колдовского полнозвучия, вероятно, превосходит красоту действительную, каковую не хочется сверять, перечитывая африканские стихи Гумилёва.
Непривычный для глаза иноземца, в дебрях жары застывший, историей сложной и жестокой играющий континент раскрылся ему в красках и запахах, тонах и оттенках: ему – поэту, путешественнику, воину.
Казалось, серединная жизнь не для него – слишком рвавшегося в запредельность, так почувствовавшего слово, и ту наполненность, какую может иметь оно, меняя реальность:
Что особенно актуально в наши дни, когда слово стало сухим передатчиком информации, когда оттенки его точно стёрлись, или затерялись в былом.
Гумилёв постиг алхимическую тайну поэзии (и не только её – любого творчества), и выразил это с ослепительной точность в «Шестом чувстве»…
Действительно, с великими стихами нам делать нечего: только меняться, подчиняясь их смысло-звуковой волне; только чистить собственные души, используя подсказки замечательных строк.
…и снова горячее мерцание озера Чад выплёскивается в реальность; и снова в насметрие Иннокентию Анненскому Гумилёв называет музу и жалкой, и сильной…
Она таковой и является – уязвимой, как жизнь, которую могут отобрать, бессмертной, как лучшие стихи человечества, необходимой…
Есть вещи насущнее насущного, – дух, например.
Кажется, современность отрицает это.
Но должно настать время, когда он низвергнет такую современность – в том числе используя поэтические высоты.
Кредо истинного благородства: «В уединенье выплавить свой дух…»
Сложно сказать, являлась ли эта строка подлинным кредо Максимилиана Волошина, но то, что она существует, вписана в поля русской поэзии свидетельствует о жреческом предназначении поэзии оной.
Лабиринты Волошина пространны, в них легко дышится, и тайна мира, его космоса раскрывается великими формами и формулами созвучий:
Помимо всего прочего дело красоты возвышать дух людей, настраивать души на такой лад, когда кропотливая мелочь повседневной рутины остаётся далеко внизу, и Волошин, созидая сад стихов, демонстрировал это с блеском.
Греция и Рим, европейская культура, каменный пламень готики, русская история световыми потоками пронизали его стихи, каждый раз несколько иначе раскрывая свою реальность.
Простота и необыкновенность любви земной предстаёт в совершенной огранке, как ювелирное изделие:
Словно звёздный каталог раскидываются перед нами стихи Волошина, и, войдя вслед за ним в Руанский собор, можно ощутить и материально-духовных подвиг строителей, и молитвенные усилия многих, ушедших в неизвестность поколений.
Волошин-мистик.
Волошин-жрец.
Волошин земной и крепкий, исходивший тысячи дорог, несущий в себе огонь человечности, замечательно выраженнной строками:
Подлинность стиха, как откровение молитвы, и капсула формы, не допускающая расхлябанности, не позволит никого обмануть.
Поэтические перламутры Волошина сверкают и матово мерцают, испуская силу, для измерения которой не изобретено ещё приборов, и сила эта противоречит банальному дыханию смерти.
Могут ли ангелы быть опальными?
Учитывая малую информированность человека об оных сущностях вообще, можно предположить, что они могут быть какими угодно…
Но:
Звукопись Бальмонта, может быть, и отсылает к реальности ангелов, должных, по определению, знать все лады всех песен, однако сильно отдаёт Фетом…
Разумеется, Бальмонт самостоятелен, конечно, как и всякий поэт (тем более большой!) он испытывал много влияний, но стойкое ощущение повторения Фетовский музыки достаточно сильно.
Бальмонт жил музыкой – черпая её у предшественников, выдавая несколько (или чрезмерно) самолюбивую декларацию: Я – изысканность русской медлительной речи… – он жил звукописью: её законам подчинено всё струение и стремление его стихов…
Иногда игры его, ставшие хрестоматийными, зашкаливают, и чуждый чарам чёрный чёлн едва ли насыщен смыслом чрезвычайно…
Да и лодки не так треплет речная волна – тут нужна большая прозаизация…
Однако тема Бальмонта специфична, и интересна – тема его: жизнь, пропущенная через фильтры музыки; жизнь, подчинённая напеву, жизнь…
Она всегда есть – даже, когда её нет.
И что бы вы ни делали – вы всё равно будете жить, даже если умрёте.
Под сладкозвучье медоточивое символистских стихов, имеющих в виду смерть, когда указан закат.
Есть великая тема всеобщности, отодвинутая в наши дни, слишком измазанные в ядовитой субстанции эгоизма, алчности и прочих человеческих… грязей – тема эта, тем не менее, реальна, и старый русский философ Н. Фёдоров, вводящий её в прошлую современность, был прав, как никто: все – осознано, или нет – подчинены этой теме (банкиры меньше, чем поэты, разумеется).
И вот она раскрывается лилией созвучий у Константина Бальмонта:
Велеречивая прелесть Бальмонта (без холостых церковных ассоциаций), вырастая из Фета, по-своему входит в реальность…
Количество написанного и переведённого Бальмонтом велико, может быть, избыточно.
И, при всём, что количество часто в поэзии играет против качества, лира Константина Бальмонта не разбита: вот она, живёт и звучит, опровергая все военные хитросплетения времени…
Падение Фаэтона, или там битва при Лепанто – события, которыми так полна история: великие, мифологические, или мифологизированные, они настраивают внутренний человеческий состав на нечто огромное, пускай и страшное, но величественное, а тут, понимаешь…
…ведь по-прежнему – земля вокруг содрогается от Ивановых.
Равно Рабиновичей, Чангов, Петросянов, и проч., и проч.
Земля захлёбывается в стандартизации, массовой безвкусице, всего посредственного, что предлагается видеть нормой.
Саша Чёрный видел норму предложенного, и остро чувствуя, насколько она не соответствует тому, что должно быть, восклицал на века:
Поэтическая констатация столь же забавная, сколь и страшная: если вглядеться в бездну, отворяемую виртуозным стихотворением.
О, конечно, человечество сильно изменилось в своих пристрастиях: публичная казнь на площади уже не является любимым развлечением горожан, как было лет триста назад, а таблицу умножения знают на много порядков больше людей, чем те же триста лет тому – но… и животное, сонное, жадное, дикое в человеке никуда не исчезло.
Саша Чёрный виртуозным стихом передаёт атмосферу кондового мещанства:
И даже вроде не иронизирует: просто констатирует: так есть…
А как должно быть?
Дело будущего, как известно, не подлежит точному описанию.
Стих играет, то насмехаясь, то хитро прищуривая глаз; великолепный, столько всего вобравший в себя стих Саши Чёрного, живописующий каталог человеческих пороков, недостатков, нелепостей – и вместе так нежно звучащий, с нотами сострадания (как же без него подлинному поэту?)…
Как точно охарактеризован якобы читатель:
Сколько таковых – и сегодня, и всегда: кидающихся на модную, разрекламированную чепуху, оставляющих без внимания то, что, казалось бы, невозможно оставить без оного.
Какое разнообразие человеческих типов – и всё с тем же отточенных блеском – представляет сумма стихотворений Чёрного!..
…что ж, остаётся пожалеть, что стихи не способны менять человеческую породу, и надеяться, что упорное приложение (в нужном направление) сил, поможет не стать одним из персонажей блистательного свода поэта.
Мистагог российского толка… О! нет – Вячеслав Иванов совмещал в себе, казалось, все культуры мира, и, препарируя и усваивая оные, обогащал реальность русской словесности новыми созвездьями созвучий – алхимического толка.
Волхвование должно становиться сутью стиха, именно волхвы ведали тайну мира, которая – чем гуще становился технический прогресс – плотнее погружалась в муаровые бездны символов; волшба проникает в сознание, работая на частотах, которые не представимы пока, но которые так легко воспринять, вслушиваясь в себя:
Они из Фив – сфинксы над Невой, и тень Изиды простирается над полями белых ночей, и… как знать, может быть, Египет – наша прародина?
Духовная колыбель?
Розоватое отечество тайны?
Мощно уложены в строки слова, им тесно, никакой нож критического суждения не войдёт между ними; и вспоминаются отточенные французские поэтические чудеса: Леконт де Лилль, Эредиа…
Разумеется, Вяч. Иванов был родным и во французской культуре…
А вот – валун: мощный, древний, финский, из Калевалы; вот он, точно мерцающий веками, истолкованный философом, сочиняющим стихи:
Он точил стихи из камня – Вяч. Иванов; и разные камни служили ему исходным материалом.
Блистает малахит мысли в тонких прожилках сомнений; вспыхивает на солнце духа алмазная грань озарения, и тяжёлая яшма туго отливает оттенками созвучий.
Странные стихи.
Мистические – и точно ветхие: из того объёма ветхости, какая позволила назвать таковым Завет.
…Италия, вечно манящая, вечно таинственная, осиянная тысячами огней ассоциаций Италия оживает по-своему в ивановских строках:
И – все оттенки красоты собравшие стихи вдвинуты были в реальность жёстко и чётко, неопровержимо, надолго…
И история благосклонно взирала на них.
Примечание:
Александр Балтин родился в Москве, в 1967 году. Член Союза писателей Москвы, автор 84 книг. Стихи переведены на итальянский и польский языки, одна из статей на болгарский язык.