Журнальный клуб Интелрос » Плавучий мост » №1, 2014
Родился в 1964 г. в Томске. Живет в России и США. Поэт, прозаик, издатель. Руководитель издательского проекта «Русский Гулливер» и журнала «Гвидеон». Лауреат ряда литературных премий. Широко представлен в сети. Последний поэтический сборник – «Имперский романсеро» (Издательство «Водолей» Москва, 2012 г.). Книга эссеистики «Второй концерт Рахманинова как национальная идея» (ЦСЛ, Москва, 2013 г.)
Кровоточит тонкий полюс медленных сердец.
Вор ночной обходит поезд из конца в конец.
Верный ключ подобран точно к каждому купе.
Он ко мне заглянет точно, он придет к тебе.
Тенью сгорбленной фигуры шаркнет по стене,
вынет красные купюры он из портмоне.
Из застегнутой прорехи вытянет часы,
да подкрутит для потехи нэпману усы.
У комдива снимет орден с красною звездой.
Он еще на что-то годен, хоть не молодой.
Его милая забыла в свадебном колье.
Пусть он роется уныло в шелковом белье.
И вдыхает над баулом бабий аромат.
Ищет пистолетным дулом страшный компромат.
И потом в вагон почтовый призрачно войдет.
Увидав рассвет багровый с плачем упадет.
В лязге рельсового грома вдруг сойдет с ума.
Нет ему письма из дома, нет ему письма.
Белизна обмороженных детских щек,
их упругость резиновая как мяч.
Новый год, разрывающий синий шелк,
безнадежной сестры материнский плач.
Злые люди катаются с зимних гор,
вечный хохот горит в их открытых ртах,
как священный огонь, что сковал простор,
и застыл вместе с ним в заполярных льдах.
Чужеземцу в их души проход закрыт.
У них время людей не в сердцах течет,
а в ключе серебристом, что в ночь зарыт,
в ночь которую в полночь придумал черт.
Помнишь, яблоки хрупкие как фарфор?
Я готов на них до утра глядеть,
если их полноцветность подарит взор,
заставляющий женщину молодеть.
Если сон мой растет словно снежный ком,
то однажды – покатится по земле,
заливая свеченьем и молоком
мою родину в ветровом стекле.
Я нарву тебе ягод. И буду тебя кормить.
Соберу тебе ягод целый дуршлаг.
Они будут как бусы, как камешки из реки,
черные как глаза, будут они,
с синим чернильным соком под тонкой кожей.
Ты обнимешь куклу старую без лица,
старую, мертвую куклу совсем без лица:
с лицом красивым и гладким, будто луна,
с хрустящей соломой внутри под тонким ситцем.
И поезд двинется дальше, услышав свисток,
как пес, что бежит на голос опекуна,
на голос хозяина, брата или отца
уткнуться мокрою мордой в шершавые брюки.
Мы закроем глаза. И я буду тебя кормить.
Прислонять черные горсти к твоим губам.
И под землей, в сердцевине большой горы
мы уснем в бесконечном туннеле.
На лопасти мельниц падает молоко,
хлестко хлопают крылья взлетающих птиц,
роняя словно листву темные перья.
Повтори наизусть вчерашний день,
вспомни до мелочей ушедшую жизнь,
что просвечивает как марля на просвет,
как ночь, в которой таится свет.
Детские руки в воде ледяной,
бегущей сонмами синих мальков,
когда течение больше похоже на слив отходов.
Пальцы не слушаются тебя:
не поднять ими гвоздь, пасхальное яйцо.
И лучше прислонить их к лицу. Или животу.
И смеяться. Смеяться.
Почему ты хранишь только случайные вещи.
И равнодушен к тому, что долго искал?
Клубы заброшенных деревень,
дворцы культуры, кинотеатры,
с сиденьями, поросшими мхом,
побегами буйных хвощей на маленьких сценах.
Здесь на мате спортивном
ты найдешь лучший ночлег.
Ты права: не нужно лгать самому себе.
Нужно лгать другим.
Ты проснешься разбитым и старым.
И на рассвете, шагом бесшумным,
тихий как ошпаренный в детстве пес,
доверчивый и добрый как корова
к твоему окну медленным шагом
подъедет всадник без головы.
И будет смеяться. Смеяться.
Они сходят с ума,
прижимая к щекам фотографии
незнакомых детей, небоскребов и пирамид.
И вчерашней газетою застилают постели.
И свечу зажигают в чулане как вечный огонь.
Половина пути была пройдена незаметно.
Почему остаток представляется тяжким?
Может, самое страшное позади?
Коридор в отпечатках ладоней.
На стенке окно нарисовано синим мелком.
Восемь слов по-немецки. Цитата из Гете?
Где пролитая кровь? Кто вымыл пол?
Той весной я был абсолютно счастлив.
Я говорил, ищите меня на востоке вещей.
Всматривался в предметы, сличая ауру каждого из них.
Карандашного грифеля запах, сок сырого картофеля,
целлулоид горящий, расплавленный в банке свинец:
милая мелочевка внимательной жизни.
Я на кросна натягивал простыни нашей любви,
и мазал гуашью, разбавленной пивом.
Я пообещал когда -то, что больше не позвоню.
И сдержал обещание…
Когда тебе станет грустно,
вспомни аквариум в детской тюрьме,
как разновидность магического кристалла.
Или – зданье дурдома из красного кирпича,
так похожее на древний кремль,
где за окнами бьются летучие мыши
чтоб взмахами крыльев погасить пожар.
Солдаты идут с фронта домой,
босые идут по ночной земле.
Идут и не прикрывают лиц.
В клетках несут семицветных птиц.
Шинели солдат в ковыле шуршат.
Сукно, тяжелеющее от росы,
пытается укоротить их шаг,
в траву уронить белоснежный флаг.
У каждого в небе своя звезда.
Солдаты шагают во все концы.
Оставив редут дотлевать во огне,
оставив отчизну чужой стране.
Что я тебе принесу с войны,
если дойду до тебя к зиме,
шаль басурманскую с бахромой,
с запекшейся кровью на бахроме?
Я помню, когда ты была родной,
и я узнавал твою кровь на вкус.
Солдаты идут в тишине домой,
в охапках несут невозможный груз.
Я не помню названия улиц.
Помню лишь, что лучшие из них ведут к воде.
В этом городе я ориентируюсь интуитивно
с тех пор как увидел его во сне,
пролетая на самодельном воздушном шаре
над Северным пляжем.
Алкоголь продавали с шести утра.
Я купил сладкий Чинзано.
У меня там были друзья:
почтальон, девушка из книжного магазина.
Любимое озеро за городом было,
любимая гора – я приезжал, когда становилось грустно.
Дышит в лицо аромат реликтовых сосен,
можжевельника, эвкалипта.
Аптечный запах другой, совершенно другой.
Я сидел на деревянном стуле,
привязанном к куполу аэростата, болтал ногами.
Мой шар был послушен как домашнее животное.
О рассветная радость провинциальной богемы:
похмелье, засосы на шее, газеты, летящие к океану.
Мне хорошо в компании битников пидорнутых,
анемичных буддистов с бритыми черепами…
Если спрыгнешь – будешь изменником родины.
Это разводка. Она больше не проканает.
Налево вдоль побережья – японский сад.
Место для игр и концертов. Горбатые мостики
над искусственными прудами, вишни, азалии,
вьющиеся по чайным домикам плющи.
Все это, как мне сказали, олицетворяет Вселенную.
И я тут же вернулся на океан: бесстыдный, дикий,
до неприличия бесконтрольный.
Океан сбивает с толку, сбивает с ног.
Мне нравилось здесь дышать, хотя я не мог отдышаться.
На фотографии в белом костюме и черной футболке
на Северном пляже. Похожий на нового русского,
как пошутил мой погибший друг. Почти 20 лет назад.
Уткни лицо в абажур торшера,
вдыхая горелую пыль с примесью табака,
он помнит о молодости,
хотя здесь сто лет как никто не курит.
Двери старого лифта гремят
как засовы Бутырки. В движении
постоянном любая камера
перестает быть тюрьмой.
У нее красное платье.
Красное как истерика,
как рябина, как коммунизм.
Погляди на него и сразу закрой глаза.
Представь фиолетовый вечер в снегу;
лошадь, у входа стоящую; бидоны
на утлых санях…
Что за девка грудастая изображена
на левом предплечье Эми Уайнхаус?
Нет, не на правом… На левом.
Ее образ нетленный мне застит глаза,
не хуже, чем малокровные дамы
мистера Климта. Даная. Адель.
Юдифь с головой Олоферна.
Все начинается с этой смешной красоты.
Охмурение стилем, включенье в контекст.
Я знаю, какие она любит духи,
но не знаю, зачем они нужны вообще.
Различие между «да» и «нет» очевидно.
Нет – войне, да – любви. Можно наоборот.
Теперь выбери что-то одно и скажи.
Посмотри на меня. Сосредоточься.
В балконном проеме взлетевшие воробьи
до срамоты обнажают деревья.
Что-то подобное происходит с душой,
когда ты кричишь.
Он превратился в снег,
лежащий на лапах еловых,
в бересту на карельских березах,
нарост древесного гриба
в ореоле радиоактивном.
Глаза его намертво срослись с душой,
сильной как длань. Поэтому он ничего не видит.
Он ослеп для этого бренного мира, что
зачарованно следит за ним.
Мать свою с охапкою хвороста не видит,
дочь в вязаной шапочке голубой,
их собаку любимую, пушистую как лиса…
Он создан, чтоб видеть врага, и ничего больше.
С кислинкой щавелевой на губах
он напевает беззвучно «Ой, Марина, ты моя»,
и гладит приклад винтовки М/28 «шпиц»,
как женщину, как подлокотник кресла в театре.
В лабазе мешок патронов, и мешок сухарей.
Русский медведь на цепи безумного комиссара
скоро выйдет к болоту, неповоротливый и злой,
дышащий спиртом 81-й стрелковый полк.
«Главный мой враг – сибирские лайки»,
говорит себе маленький человек Симо Хайха,
«сибирские лайки и солнце на линзе прицела».
Симо Хайхо не любит оптику.
Он делает то, что ему приказали.
Чтобы стать птицей, живи в гнезде.
Меняй дислокацию, если хочешь быть человеком,
а не оледенелым трупом. «Мои союзники
снежный вихрь и темнота», говорит Симо Хайха.
За 100 дней войны он убьет 500 человек.
Наступает ночь. И мой дед Александр Машуков
с ручным пулеметом Дегтярева сидит в снежной
траншее и смотрит во тьму. Он прикуривает папиросу
“Nord” и в тот же момент финский снайпер
стреляет на вспышку спички…
Симо Хайха, под Рождество ты завалил 25 коммунистов,
но не попал в моего беспартийного деда.
Прострелены оба рукава полушубка,
но на руках ни царапины. В твоем выстреле разгадка
жизни моей. Спасибо тебе, Симо, что промахнулся.
Снайпер, ты доживешь до скончания века.
Дед успеет мне прочитать о Робинзоне Крузо…
Мы знаем, что финны умеют стрелять, не хуже чем мы,
а Маннергейм по-прежнему предан царю.
Два друга, Иван и Федор,
едут в телеге на отдых к морю.
У одного часы на цепочке,
У другого – крест золотой.
Один постоянно сверяет время,
другой вожделенно кусает крестик.
Два человека, Иван и Федор,
один старый, другой молодой.
Федор имел большое хозяйство,
его жена каждый год рожала,
но вся семья умерла от тифа,
он остался совсем один.
В грязном трактире города Пскова,
он повстречал Фролова Ивана,
и они легко подружились.
Ваня стал ему брат и сын.
Они пошли на прогулку, обнявшись,
стуча сапогами в чужие ворота,
кидая камнями в уютные окна,
веселые песни пели они.
В Златоустовском переулке
они для смеха раздели студента,
а потом топорами убили,
чтобы он тайну лучше хранил.
Два друга, Иван и Федор,
в тряской телеге кушают щуку,
они роняют в несвежее сено
ее соленую чешую…
Один из них станет матросом,
поднявшим восстание на броненосце.
Другой, в операции под Перемышлем,
геройски погибнет в ночном бою.
Стали наши холопы сердиты,
панскую усадьбу спалили,
мельницу подвергли пожару,
а конюшню вовсе сожгли.
И теперь гуляют по полю,
нарядившись в дамские платья,
в шляпки с опереньем павлина,
в зеркала глядят – щеки пудрят.
Карнавал у нас в селе,
славный праздник!
Клавесин стоит над обрывом,
ветер партитуру листает,
малые крестьянские дети
приобщают нас к полонезу.
Это удивительный танец,
быстрый, горделивый, изящный,
говорят, что в нем дух народа,
энциклопедия жизни.
Танцы бальные у нас на деревне!
Барин на березе повешен,
барыня в Париж укатила
за красивой, модной одеждой,
за здоровой, вкусною пищей.
Еще бедняжка не знает,
что выводок ее в колодце,
что барчуков и панночек сладких,
лакеи как котят утопили.
Нам бы траур объявить в честь усопших,
но праздников сегодня так много…
Лично мне жалко кобылу,
с сатрапами оно как-то понятно,
но животное в чем виновато?
Почто брюхо ей распороли?
Зачем кишками ее обмотали
столбы верстовые вдоль улиц?
Церковь не приемлет убийства!
Преступлений она не одобрит!
Не пора ли нам предаться молитве?
Исповедаться и причаститься!
Есть у нас в стране два народа:
один большой, другой малый.
Малый народ поучает,
а большой народ отвечает.
Нет бы тем и тем подружиться,
на великую стройку поехать,
Или написать письмо всем миром
для турецкого султана Мехмеда.
Пусть вернет православному трону
город вечный – Константинополь!
Приказчик Петр Матвеич Горчаков
намазал чесноком от хлеба корку
и не спеша вкушает ее запах.
И также величаво тает лед
на Волге и соседнем Бахтемире.
И на лиманах проседает снег.
Яиц пасхальных светят померанцы
то тут, то там, то сразу целым блюдом.
Как паровоз дымится самовар,
когда его проносят по трактиру.
В ушах звучит «Прощание славянки».
И сразу вспоминается война.
Мы смотрим в погреб, в хладной глубине
под половыми досками на кухне
быстрее обвыкаешься с могилой:
в загробном мире запах самогона,
мешается с дыханием солений,
картофельной землею вороной…
В святых углах подсвечены иконы,
и с ними – фотографии родни,
где грудь солдат украшена крестами,
а женская – улыбчивым младенцем.
К ковру прибито дедово ружьё,
Оно не выстрелит в последнем акте.
Татарка под наличником резным
верблюдицу одной рукою доит.
В Успенской церкви запевают немцы,
армяне в католической читальне
читают, как указом Александра
изгнали иезуитов из России.
По улице идут под красным флагом
в фуражках белых гневные жандармы,
они сегодня вышли на свободу,
за правду и гражданские права.
Вслед демонстрации бредет корова
и лают разноцветные собаки.
Приказчик Петр Матвеич Горчаков
который день тоскует в пыльной лавке
и нехотя взирает на портрет,
где государь с арбузом полосатым
сидит верхом на синем осетре,
и вроде бы куда плывет по морю…
Что за сюжет? Кто автор? Что за нравы?
Мои русские дети,
Артемий, Варвара и Дарья,
вы родились в рыбацкой деревне за морем:
красивые негры вас поднимали на руки,
для вас танцевали кадриль нарядные слуги,
но мы вернулись на весельной лодке обратно.
Мои русские дети обожали плавать по морю.
Артемий, Варвара и Дарья…
Мучители майских жуков, черепах и мышей,
ловцы человеческих душ, рисовальщики денег,
чокнутые флейтисты и дирижеры…
О, Боже! Только не поджигайте шторы!
Артемий, Варвара и Дарья…
Для кого-то горечь это последнее счастье,
а разговоры с врагом – способ любви.
Мы предпочитали водить хороводы,
на берегах пресноводных рек.
Мы любили реки на букву «О»:
Обь… Ориноко… Онон..
На берегу Оки
мы построили храм в березовой роще,
в честь архангела Михаила его назвали,
стояли три ночи с факелами у входа,
отгоняя бесов…
И наш каменный храм стоит поныне,
застывший будто корабль в ледяной пустыне…
И теперь мы можем ехать куда хотим,
но почему-то не едем…