Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Плавучий мост » №1, 2019

Николай Болдырев
Изгнание в язык
Просмотров: 89

Отравление

1

Я хотел бы пойти дальше в попытке понять существо мировоззренческого замешательства Виктора Сосноры, выраженного в его беседах с Овсянниковым. На первый взгляд, позиция Сосноры вполне понятна и вполне традиционна: он настаивает на приоритете чистой формы. Мол, настоящие стихи вырастают из звуков и слов, а не из смыслов и переживаний. Это популярнейшая точка зрения достигла пика на стыке девятнадцатого и двадцатого веков. Малларме говорил, что стихи делаются из слов, а не чувств, известна формула Гофмансталя: «Слова – это всё» или: «Из жизни в поэзию нет никакой дороги». Восходит это к известной формуле идеалистической философии, что «форма – это наивысшее содержание». Пожалуй, тоньше других выговаривал эту теорию-интуицию Готфрид Бенн: «Поэзия начинается только там, где появляется форма, делающая содержание автохтонным, несущая его в себе и при помощи слов творящая свою магию». Или еще более категорично: «Слово в поэзии – фаллос духа, укорененный в центре мироздания». Едва ли не предельное из всех возможных возвышение поэтического занятия. Какой дух может быть укоренен в центре универсума? Выходит бог в квадрате. В общем и целом эта теория нынче объединяет большинство поэтов в этакий сакральный орден, где избранники Слова творят божественный секс. Словесный тантризм. Каким образом тот или иной человек причастен к сакральному словесному эротизму? Неведомо, ибо поэзия не нарождается ни из мировоззрения, ни из переживаний, ни из мыслей, ни из чувств, ни вообще из какого-либо содержания, о котором Соснора говорит неизменно с «аристократическим» отвращением. Поэт вынужден соприкасаться с содержанием жизни, поскольку слова уже захватаны прагматиками всех мастей, позитивистами и лунатиками. Но эта связь хаотична, случайна, не субстанциональна, не онтологична. Разумеется, Николай Алексеевич Некрасов и Евгений Евтушенко писали стихи из своих чувств, мыслей и переживаний. Разумеется, Блок и Бродский понимали, что стихотворение натянуто между несколькими словами-звездами и держится подобно созвездию чистым мерцанием; однако „переживательная“ экзистенциальность имела в их стихах огромный вес, обладая и для них самих высокой ценностью тайного (почти мистического по неуловимости) «самостроения». То же самое можно сказать и о стихах Бенна. Теория теорией, практика практикой. Стихи Бенна на редкость содержательны, вырастая именно-таки из «жизненного сора».
И все же факт остается фактом: многие стихи пишутся как языковые явления, то есть порождающие их психические импульсы обладают суггестивным содержанием, не явным самому поэту. Соснора как раз и настаивает на таком модусе поэзии, где решетки смыслов, навязанных громадной толщей социальных институций, удалены с поля видимости «дневного сознания»: с глаз долой, из сердца вон. Пусть, мол, язык сам решает, чему дать ход. Но язык и есть институт обмана, мощнейшая из решеток, лишь кажущаяся «чистой возможностью». Он и есть, быть может, главная причина той антропологической катастрофы, которая нас поразила.

2

Обожествление языка поистине стало фетишем. Однако какой же странно мелкой выглядит эта божественность слова: главным его атрибутом по убеждению Сосноры (оттолкнемся снова от него) является артистичность. В сколь жалкую сторону движется сегодня вся эта многомиллиардная масса кривляющихся человеков, пестующих в себе (осознанно или неосознанно) именно это качество, полностью отрывающее их от корней. Человеку-пахарю – ату! Человеку-пастуху – ату!.. Человеку-артисту – пьедестал пьедесталов! Мир мечтает о всеобщей театрализации. Собственно, он уже вошел в эпоху «артистичности без берегов». А с другой стороны эту идею подпирает миф, пестуемый каббалой, о том, что Б-г якобы создал Творение из букв с помощью магии, в частности из трёх букв-«матерей» еврейского алфавита: алеф, мем, шин. Эту грубо националистическую и уже поэтому крайне недостоверную гипотезу, как ни странно, многие поэты воспринимают с позитивом. Идея сакрального алфавита, по меркам которого, мол, сотворено всё сущее, вероятно, тешит их тайное поэтическое тщеславие. Хотя тут явно не сходятся концы с концами. Поэзия непереводима – с этим согласны все, включая Бенна и Соснору. И чем меньше в поэзии «содержания», тем более она непереводима. То есть тем более она есть поэзия в ее сущности, в ее так сказать зерне. Поэзия есть принадлежность языка как неповторимой суггестивно-звуковой структуры, свидетельствующей об уникальном характере духа этноса. Но позвольте, каббала утверждает, что вселенная сотворена по меркам еврейского языка и, следовательно, все остальные языки не имеют сакрально-родовой связи с Источником, а если имеют, то лишь «переводную». Но что может быть передано в переводе? Только содержание, то есть по меркам Сосноры лишь пошлость. То есть одному этносу Б-г дал энигму формы, а остальным лишь пошлость «переводного» содержания? Очень мило.

3

Вот и весьма читаемый нынче Т.С. Элиот указывал на аналогию между современной поэзией и религией, впрочем, не без легкой иронии приводя фразу своего друга литературоведа Ричардса «поэзия способна спасти нас». Что значит «спасти», спрашивает Элиот, в каком смысле? И далее – кого «нас»? Крошечное число избранных? Но далее он приводит те рекомендации Ричардса для «духовных упражнений», к которым побуждает настоящая поэзия. То есть она побуждает к медитациям на пять тем: одиночество человека, таинство рождения и смерти, непостижимость универсума, место человека в хроносе, чудовищность неизбежного человеческого невежества. С одной стороны, чем это не содержание? А с другой, это всё темы религиозные. Кстати, в этой же статье Элиот приводит и мнение Маритена о «явном и ощутимом влиянии сатаны и сатанизма на значительную часть современной литературы». То есть в любом случае поэзия пребывает в религиозном измерении, только с разными знаками и направлением страсти.
С утоком естественной религиозности в нашу эпоху, где всё естественное заменено на эрзацы, а естественная (дыхательная) религиозность (связь с Целым и с Центром) заменена на умственно-идеологическую, поэзия активно извратила своё существо, пытаясь участвовать в страстях идеологической религиозности. В сущности, всё ныне стало сферой интеллектуализации, то есть вотчиной Люцифера.
И вот поэт пытается убежать в язык как в чистую форму. Но проблема даже не в том, что каждое слово уже ангажировано, что оно на явной и на тайной службах, включено в тысячи содержательных контекстов. Проблема и драма много глубже и трагичней: само слово, сам язык есть ловушка.

4

Я хочу сказать, что было бы наивно понимать мировоззрение Сосноры как курьез. Совсем напротив, он с беспримерной смелостью и безоглядностью выразил чувство, идущее от трагического фундамента всей нашей культуры, построенной на поистине бесконечном доверии слову. Словоцентричность еще с незапамятных времен могуче срослась с нараставшим антропоцентризмом, поселив нас итогово в социумной капсуле, отрезанной ото всего божьего Царства. Здесь мы подходим вплотную к догадке о величайшей драме.
В первом приближении ее можно было бы назвать так: отравление словами. Отравленные словами поколения. (В этом, кстати, существо опасности того «большого словаря», которым охвачено сегодня человечество. Да что там – оно им посредством интернета зачаровано, околдовано. Сразу в пику противопример: прелесть маленького словаря Георга Тракля. Он воспроизводит (конкретно)-локальный мир. Чуемый душой, именно ею. Свойство души ‒ испытывать брезгливость к множественности, к избытку, к «роскоши». Душа аскетична «по природе». Здесь явлена Христова «воля-к-бедности». Поэтому этот мир, мир Тракля, не погряз в материализованности, в которой слепо и яро погрязают «богачи-от-культуры». Это измерение души, которая не показным образом «не от мира сего». Она страдает из-за нечистоты, которою мир сей переполнен).
Ситуацию можно продолжить, обратив взор на всю культуру, которая жирует и жирует, становясь безформенной, зачумленная материализацией, преходящей чувственностью и тщеславным гедонизмом. Жадность толкает человека к более поверхностным сторонам души. Усекновение жадности и тщеславия направляет душу к ее более глубоким сторонам.

5

Преувеличенное почитание слова, подобное молениям ему, лично меня, сколько помню, неизменно отталкивало. Из слова сделали идола, божество; ему поклоняются пуще чем духу, пуще чем Дао. Это ужасно, это ужасное искажение пропорций мироздания. И, поклоняясь идолу слова, конечно же, идут дальше и обожествляют себя как служителей слова: «мы – рабы божьи», выпятив грудь и взлезая на пьедесталы. Какая фантастическая ложь! Эта тонкая заманка, эта линия соблазна, слегка помеченная Буниным («Молчат гробницы, мумии и кости; лишь слову жизнь дана…»), в двадцатом веке разрослась в целую «теургическую» мифологию, обретя у массово читаемого Бродского форму религии, эгорелигии.
Меня неизменно настораживали и инстинктивно (ибо я долго не понимал, в чем дело) отталкивали эти сладкопевные зазывы в царство слова как «бессодержательного» демиурга. Философия Виктора Сосноры – всего лишь ярчайший пример отчаянного, на стадии «последней прямой» вопля недоуменности. Чрезмерность словесных опьянений от Белого до Мандельштама (и как было не пьянеть рядом с «Пьяным кораблем» Рембо!) воспринималась мною еще в юности как некая гульба в дорогом ресторане богатеньких мальчиков, когда где-то рядом идет «духовное» вкушение пищи в простоте молчания за одиноким или семейным столом. В прозе тоже эти различия ощутимы. Именно это качество делало мое восприятие сдержанным и холодным вблизи, скажем, Набокова. Здесь можно составить два ряда имен, два ряда, параллельных друг другу по исходной интуиции.

6

Растление словом, перенесенное на план масс, показывает всю неукротимую гибельность ситуации.

Сущность бунта Сосноры

Бунт знаменитого поэта закручен в очень сложную исходную спираль причин, где истина срастается с самообманом. Мировоззрение поэта, подводящего итоги, я бы назвал состоянием некой почти предельной взбешённости, некоего бунта, протеста, тем более яростного, что это и бунт против невозможности понять, в чем же истинная причина этой рвущейся из груди раздраженности, этого великого несогласия. С чем и кем? Со всем и всеми! Но главный осознаваемый враг – содержание. Но что за ним стоит? Громадная, многослойнейшая паутина конвенций, договоров и условностей социума, концепций и «единственно верных» объяснений мира, в которую попадает каждый человек и куда попала большая часть искусства, зомбирующая мозги тем успешнее, что делается это с помощью искуса красот и звуковых чар. Как вырваться из этого морока, создаваемого идиотами, притворяющимися мудрецами? Служить бессодержательному искусству. «Мы родились для вдохновенья, для звуков сладких и молитв».
Это было бы замечательно, если бы из этой позиции, проводимой длительно, не вырастал словно из ниоткуда дракон слова как такового, поклонения себе и преклонения. И с какого-то момента этот ненасытимый дракон начинает пить кровь и жизненные соки поэта, начинает вытягивать из него все душевные запасы, все ветра и тяги, все пути и надежды на путь, давая ему взамен не менее страшного спутника – тщеславие сверхчеловековизма. Якобы преодолевшего мелочные заблуждения ложных и лживых содержаний людей долины.
Поэт, молящийся бессодержательности, неизбежно превращает в содержание культ слова. Но он не знает самого главного и самого страшного: слово было когда-то дано нам как эрзац. Как пустышка-соска, в которой ни капли молока. Путь слова – это путь в тупик. И тупик этот становился всё более тупиком бесконечным; не по хроносу, конечно, не по чистой длительности, но по внутренней закваске и качеству движения. Тупик может быть чрезвычайно длительным; но тем он и опаснее. Так что очень даже вероятно, что язык – не дом бытия, а форма нашего изгнания. Вот почему поэт Соснора, чуткий и интуитивный, в таком бешенстве отчаянного раздрая. Он чует правду: мы, служители языка (те, кто стали его служителями – по глупости или по экстазу – верой и правдой), живем на самом деле в великом изгнании.
И все же реально есть два пути: кто-то продолжает беззаветно служить дракону языка, но кто-то, осторожно пользуясь языком, предельно бдительно пользуясь им, служит дао. Здесь две вселенных, два «золотых сечения». Либо ты служишь Слову и попадаешь в ловушку национализма, затем в ловушку языковой решетки, сквозь которую проходит весьма немногое из Реальности как она есть, либо ты прислушиваешься к Дао, чье мерцанье в каждой вещи превыше всякой выраженности и никак не может быть уловлено словами или еще чем бы то ни было кроме той мистической интуиции, что дана каждому от рождения как дар чистоты. Перенос центра внимания с неуловимого в грубые сети, с интуитивно-нежного и хрупко-трепетного на холодно-отвлеченное, жестко-обобщающее, приказное стало направлением к гигантской деградации homo.
Знаем ли мы нечто достоверно? Разумеется, нет. Мы обмениваемся гипотезами и живем внутри гипотез. Но как блаженна эта игра интуиций! Есть же ведь кто-то, кто ныряет глубже всех земных океанов? Послушать бы его лепет! Но где взять такие уши?

Словесность как слабость

В одной из эпистол поэту Андрею Таврову я как-то написал, что «слово, конечно, драгоценность, словно подарок нам свыше в нашей слабости». Здесь главная для меня вторая часть фразы, а именно: в слабости нашей… Ибо что-то же нам должны были дать, когда мы потеряли способность непосредственно-интуитивно-магического общения с себе подобными, а также с вещами, существами и сутями. Магического, то есть любовного, любящего. Вспомним Анаксимандра, жившего в 6 веке до н.э.: «Я открою вам жуткую тайну: язык есть наказание. Все вещи должны войти в язык, а затем выйти из него словами в соответствии с отмеренной им виной». То есть вещи, данные нам когда-то непосредственно-целостно, «от сердца к сердцу», были вдруг отлучены от нас посредством языка в качестве наказания нам за некий грех, а возможно и тяжкое Преступление. Вещи скрылись от нас, как от прокаженных или как от потерявших цело-мудрие, скрылись в языке, выйдя назад абстракциями слов, обремененные каждая той или иной степенью виноватости. И вот мы вынуждены пробиваться сквозь слово к вещам, к бытию. Вот почему молчание глубиннее и божественнее говорения. [Логос же (понятийно-центричный в западной традиции) побудил нас к бесконечному (и к тому же с тлетворно-тщеславной заманкой) тупику умствования (мы возомнили себя самыми умными на планете именно благодаря внедренному в нас вирусу слова), ощутимого уже даже и в поэзии, где и нарочитое безумствование есть лишь зеркальное отражение железных тисков логоса, уводящего от Изначального].
Надо думать, Анаксимандр был ближе нас к «Началу» и что-то слышал, что-то передалось ему в устной традиции. Мы же настолько отравлены жизнью в культуре, что именно этим отравлением и отрезаны от присутствия в бытии. Воистину понять это едва ли возможно, не переосмыслив свою жизнь. Надо смиренно принять тот факт, что только неграмотные люди способны на самостоятельное мышление и самостоятельное наблюдение над миром и собой. Всеобщую грамотность надо понимать как антропологическую катастрофу. Только устная традиция передачи знания (именно Знания, то есть связанного с тайной искусства мудрой жизни) давала именно тот центр, без которого индивид ‒ бессмысленный мешок с информацией, навязанной ему извне. Надо вспомнить, например, что подавляющее число просветленных на нашей планете ‒ неграмотные, то есть люди устной традиции и собственного сердечного органа мышления. Вспомним, в чуть суть тайного учения Будды Гаутамы? В том, в частности, что оно передавалось «от сердца к сердцу», письменная передача исключалась как профанная. И так было по всей земле. Запрещалось «скатываться» до письменности, до этих костылей, превратившихся в способ идеологической и всякой иной пропаганды. Сравните даже сегодня устное общение, устную речь человека в частной беседе и его письменный дискурс, особенно когда он направлен на аудиторию. Вы увидите, как «артистически» преображается человек на письме, «метя пургу», заимствованную из бездны прочитанного. Мудрейший человек, зафиксированный письменной культурой нового времени, – Хуан Матус у Кастанеды: неграмотный индеец древнейшего племени яки, потомок толтеков. И неграмотный он не по обстоятельствам, а по толтекской традиции: неграмотность – одна из форм защиты от черного мага, которым является современное эго-центричное человечество, тот социальный лабиринт, в который нас загнали, отлучив от космоса природы.
Поэты, конечно, пограничный народ. Поэт по милости божьей – тот, у кого стихи случаются, происходят, а не сочиняются. Следовательно, они есть способ бытия, а не товарный продукт и ничуть не нуждаются в «публикации». Последние происходят по слабости, по слабой укоренённости в присутствии бытия.

Было ли в начале слово и было ли оно Богом?

Заявления типа «язык есть Бог» на самом деле приводят к обожествлению социальной матрицы, отождествившей себя с языком и с вербально-знаковостью как таковой. (Мол, мы, рудознатцы, единственные верные служители Богу, отсюда море заведомого самоудовлетворения). Наведение испуга такими заявлениями-мантрами приводит к обожествлению всего омертвевшего языкового груза, уже фактически раздавившего человека. Призыв предаться вдыханию ароматов преющих языковых отходов (и чем пикантнее/замысловатее они, тем более отхожие) или услушиваться визгом и лязгом функционирующих языковых машин современности – едва ли это приблизит нас к потерянной родине, где человек стоял посреди поля, лучащийся бытием, и больше ничем.
Что такое чань? Это едва ли не единственный способ сегодня возвратиться в «исконное» состояние, когда ты можешь почувствовать пульс бытия. Вот почему чаньцы столь редки, а редки они в чрезвычайной степени. Говорящий о чань не знает чаня, ну и т.д. Почему так? Потому что путь нам преграждают слова. К бытию сегодня есть один способ доступа ‒ полностью освободиться от власти слов; именно от власти; стереть командную высоту «вербально-познавательного» процесса, словно мел с доски. Вот почему сказать «в Начале (или просто: вначале) было молчание» равнозначно тому, чтобы сказать: «в Начале было бытие».
Хайдеггер, однажды понявший кармический трагизм наступившей мировой Ночи, за постижением бытия (за ключом к нему) отправился к ранним греческим философам, в частности к Гераклиту. Гераклит ‒ это чанец щестого века до нашей эры. И германский мастер докопался таки до ответа на вопрос, как же понимали эти истинные мудрецы-простецы (еще не зараженные «умствованием») сакраментальное понятие Логоса: того, что «было в Начале».
Ʌόγος ранние древние греки понимали как бытие. Так-то оно так, но как они трактовали суть, сердцевину бытия? Ведь человек не бытийствует совсем вне слова. Вне слова мы человека не знаем, та пред-ранняя, внесловесная, эпоха «магического человека» ни в какой форме до нас не дошла. (Быть может, лишь Чжуан-цзы и даосы той поры что-то нам о ней намекнули). Хайдеггер пишет: «…это не слово. Он изначальнее слова, он есть предисловие ко всякому языку. <…> это прималчивающийся человеку край,. Прималчиваясь к человеческому существу, этот край возвращается в свою собственную тишину и, будучи таким возвращением, он есть уход в остающийся открытым Исток…» (Перевод А. Шурбелева).
Здесь тонко схвачен чаньский характер слова: того самого, которое должно быть удерживаемо на священном пограничье.
Соответственно этому древнейшему пониманию Логоса перепрочтем начало Евангелия от Иоанна. «В начале было Бытие, и Бытие было у Бога, и Бытие было Бог. Оно было в начале у Бога. Всё чрез Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть». Воистину блестяще чаньское в своей «тавтологичности» сообщение.
Нигилистическая эпоха, функционерами которой мы являемся, утратила способность прикасаться к бытию, занявшись исключительно тайной жизни. Уже Ницше приравнивал бытие к жизни, не ощущая меж ними различия. Вот почему, я полагаю, есть принципиальная разница между поэтами и поэтами. Между рудознатцами слова, охраняющими его пограничность, и словесными идолопоклонниками. Одни служат жизни, другие – бытию.

В нас всех Богов укрыты имена

Когда философия превращается в искусство словесно-понятийной артистичности, интеллектуального щегольства, она перестает быть философией. Когда музыканты устремляются к звуковой виртуозности и к артистическому эффекту, они теряют музыку, ее сущностную истину. Когда режиссер стремится показать максимум игровых возможностей своего коллектива, он теряет пьесу, ее целостную «жизнь-в-себе». И т.д., и т.д.
Вот почему для тех, кто мечтал или мечтает прорваться сквозь морок, в том числе сквозь морок конвенций, искусство – ловушка. Оно – сладкая иллюзия истины. Высшее, на что способен поэт (в любой области) – ощущать иногда пограничье, интуитивно трогать зыбкую грань, отделяющую мир, запертый в слова, символы, в концепции смыслов, и мир несказанный, мир потаённый.
«Содержание» стихов, по Сосноре и Бенну, подверстывается в некоем импровизационном ритме элана под звуковую магму суггестии. Оно проходит контрабандно, говоря, собственно, не от лица поэта. Поэт создает чару для воздействия, в сущности, чуждой ему силы.
Слова тщетны, поскольку Б-г в словах не присутствен (лишь каббала настаивает на присутствии в 22 буквах цехины, однако это сугубо замкнутый «проект», и мы в него не встроены в любом случае); мы выброшены в слова как в эрзац; весь наш цивилизационный мир потому и враждебен универсуму и самой Земле в ее сакрально сущем, что он насквозь стал эрзационным, превращающим реальность в понятийную виртуальность, в систему измышленно-воображаемого, абстрактного, миражного.
С помощью слов человечество соорудило исторический проект, поставив себя (благодаря обожествлению интеллекта) над сущим. Оно попыталось обмануть себя, объявив интеллектуализм сакральным мистическим даром. Словесный язык – это кость, которую нам бросили, эта кость – интеллект, который мы грызем и грызем, полагая, что там что-то есть. Но в этой игре есть лишь самовозбуждение эго. Миллионы эго, рычащих друг на друга возле этой кости.
В метафизическом (сверхфизическом) смысле важно направление пути. Ни один путь никуда не ведет. Все целеполагания обманны. Какое же направление взяла наша словоцентричная (слово было взято почти исключительно в интеллектуальном аспекте) цивилизация? Покорение природы, то есть истребление сущего, нам данного, в том числе и как часть нас самих. С помощью слова-интеллекта можно только вспарывать реальность, подвергать ее анализу и вивисекции, разлагать на все более мелкие части, не просто нарушая все правила и инстинкты целомудрия и деликатности, но кощунственно выдергивая из нее ее «внутренние органы». Именно это вспарывание вкупе с вивисекцией и возбуждает словоцентричного человека, приводя его в экстаз самодовольства. Упоение интеллектуализмом мы наблюдаем ныне неслыханное. Сущее загнано в угол. Цель почти достигнута.
В стихах переводимо лишь «содержание», «форма» непереводима. Непереводима «музыка». Но можно ли пенять на удивительную переводимость Бенна, стихи которого сплошь содержательны, рельефны в смысловых и экзистенциальных посылах несмотря на все заявления поэта об автохтонности формы, довлеющей в истинной поэзии? Бенну хотелось бы, чтобы его поэзия была свободна от содержания, ибо он как и Соснора утомлен историческим проектом и инстинктивно (да и не только инстинктивно) ему враждебен. Однако, к счастью для читателей, стихи его трогают именно простыми душевными смыслами.

Декабрь 2018

Примечание:

Николай Болдырев – автор трудов о В.В. Розанове, Андрее Тарковском, Р.­-М. Рильке, нескольких эссеистических и поэтических книг; переводчик. Живет на Урале.



Другие статьи автора: Болдырев Николай

Архив журнала
№4, 2018№1, 2019№3, 2018№2, 2018
Поддержите нас
Журналы клуба