Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » RES COGITANS » №7, 2010

Алексей Васильев
Автор и Я

Николаев (Украина)

1.

 

“But this is Me!” said Bear, very much surprised.

  WhatsortofMe?”

 

Сейчас вопрос о Я не случаен.

Литературу, совсем как политику, еще считают совокупностью стилистических приемов, и анонимность, в ее изощренных теоретических формах декапитации личности творца или децентрации субъекта, все так же в моде.

Поэтому вопрос о Я все так же сохраняет свой онтологический характер: вопрошая о Я, мы спрашиваем о том, о чем сообщает нам всякий текст —  о реальности.

Вопрос же о реальности, вообще традиционный для наук о духе – как если бы дух сам по себе не являлся достаточно реальным для его исследователей — должен быть сформулирован как вопрос о сорте реальности.  Какого сорта реальность лежит за пределами художественного текста – thatisthequestion.

Диктофоны, скрытая видеосъемка и попугай Сильвера, воспроизводящие “правду жизни”, серьезно затрудняют наши размышления о реальности. “Пиастры, пиастры!” — то есть так называемый объективный мир, — вот что первым приходит в голову, когда говорят о реальности, подлежащей литературе.

“Музыкант изымает существо своего искусства из самого себя, и никакое подозрение, что он подражает кому-то, не может коснуться его… Картина, написанная художником, есть только внутренний шифр, выразительное средство…”

Это утверждение Новалиса вполне способно вызвать очередную бульдозерную атаку любителей реализма. Но реальность и в самом деле не есть “то, что есть”, то, что нас окружает. Проведенный во время последней пандемии фашизма клинический эксперимент Виктора Франкла доказал, что внутренний, мыслимый смысл может стать сущностью более реальной, чем ощущаемый вокруг концентрационный лагерь.

Невозможно отрицать некоторый мир, который мы всегда обнаруживаем в тексте:

Но пока не сомкнешь на груди персты,

о проклятие! У тебя останешься — ты.

Два крыла твои, нацеленные в эфир,

Потому что мир – твоя колыбель, и могила – мир.

Сущностным свойством этого мира остается то, что этот мир в своем мыслимом, сверхчувственном качестве положен, а не отражен, выражен, а не изображается.

Мир вообще всегда обнаруживается нами как деятельность Я, как poiesis, как творчество.

“Недостаток всего предшествующего материализма… заключается в том, что … действительность берется не как человеческая чувственная деятельность,… не субъективно”.

Но это означает, что мир, открываемый нами в художественном тексте, есть субъективный мир автора. Внетекстовая реальность есть, таким образом, реальность Я.

 

2.

        “PoohBear

        “Areyousure?” saidRabbit, stillmoresurprised.

 

Дела обстоят так именно потому, что мир конструктивен.

Представление о том, что мы все живем в некотором едином мире, который и отражаем, оказывается всего лишь иллюзией, точно такой же, как и иллюзия “общего языка”. Нам кажется, что существует нечто, называемое “общим языком”. На нем автор строит свои высказывания, а читатель старается его понять. Но если бы “общий язык” действительно существовал, нам вовсе не было бы нужды в литературе. К чему все эти длинные романы? Достаточно было бы одного-единственного слова, чтобы изъясниться, то есть высказаться и быть понятым.

Все обстоит совсем не так просто. Слово само по себе ничего не значит.Действительное слово существует только как высказывание, обращение и, следовательно, слово что-то значит только в отношении к пониманию.

Разговор, который я веду, не исчерпывается обменом репликами в том стиле, в каком “общаются” военные радисты, передавая друг другу данные и обмениваясь подтверждениями. Разговор всегда раскрывается в некоторую череду вопросов и уточнений, намеков, сравнений, явных и неявных отсылок не только и не столько к ощущаемой ситуации, сколько к ситуации мыслимой. Именно в этой мыслимой, осмысленной ситуации и обитает, вероятнее всего, личность говорящего. Именно в этой осмысленной ситуации, в ситуации мировой культуры, каждая фраза (корректнее было бы сказать “высказывание”), каждая значимая черта разговора приобретает всю полноту своего значения в зависимости от контекста — все это происходит потому, что в процессе разговора мы только создаем наш общий язык.

Но это означает также, что, создавая наш общий язык,  мы создаем тем самым и некоторую картину мира, которую мы соглашаемся в здесь-и-теперь нашей беседы считать реальностью.

Мир, таким образом, создается в процессе беседы:

“только благодаря тому, что люди благочестивые и совестливые трактуют вещи как якобы существующие, они, эти вещи, впервые приближаются к самой возможности рождения своего”.

Поэтому-то я и уверен в том, что внетекстовая реальность есть именно реальность Я. Другое дело — какого сорта Я? 

 

   Салливэн, натолкнувшись в свое время на подобную находку, всерьез и не без оснований уверял, что личность есть не более чем “иллюзия”:

“Личность рассматривается как нечто гипотетическое. Изучать возможно лишь паттерн процессов, типичных для межличностного взаимодействия в повторяющихся ситуациях, включающих наблюдателя”.

Если согласиться с тем, что в сотворении личности автора принимают участие читатели — а с этим следует согласиться, потому что иного выхода у нас нет — то нам придется согласиться и с очевидным следствием этого — именно, с тем, что всякий читатель творит некоторую новую личность — словом, “Я, действительно, бывают разные”.

С неизбежной разностью нашего Я мы сталкиваемся во всяком случае самопонимания, так что вывод во всяком случае не случился неожиданно. Наше

Я и в самом деле представляется нам, когда мы его себе представляем, вещью чрезвычайно зыбкой и исчезающей — только когда мы его не представляем, оно, это наше Я, кажется нам чем-то понятным и простым. В этом наивном представлении, которому следует, конечно, возражать, открывается, однако, некоторая важная догадка.

“Не желай выйти вовне, в вещи, возвратись в самого себя; во внутреннем человеке обитает истина; а если найдешь свою природу изменчивой, превзойди и самого себя”.

Когда Августин требует от нас самотрансценденции, этого выхода за собственные границы, он не требует невозможного. Он всего лишь требует действительного. До тех пор, пока мы будем представлять себе наше Я подобно всякой иной вещи,  нам не удастся покинуть regiodissimilitudinis, изменчивую область неподобия, отделяющую физически-вещного  человека от его истины. Эта неподобающая человеку область как раз и должна быть преодолена. И такое преодоление совсем не так трудно, как кажется.

“Сказанное нами касается, конечно, лишь внешнего аспекта, это психология, а значит, область физики. С метафизической точки зрения дело выглядит гораздо яснее...”.

В самом деле, само интеллектуальное страдание, с которым мы встречаемся всякий раз, когда в поисках собственного Я обнаруживаем себя погруженными в изменчивый поток физических воздействий и психических реакций, представляет собой достаточно надежное основание нашей личности.Sifallor, sum, — говорит Августин, — “Если обманываюсь— существую”. Ясное переживание невозможности ясного переживания собственного Я достаточно ясно показывает нам, что наше Я существует и не зависит от переживаний. Что бы я ни чувствовал, именно Я остается подлежащим всех моих чувствований, поскольку я сказываю о своих чувствованиях и таким образом отношу их к себе, к собственному Я:

“То обстоятельство, что человек может обладать представлением о своем Я, бесконечно возвышает его над всеми существами… Благодаря этому он личность, и в силу единства сознания при всех изменениях, которые он может претерпевать, он одна и та же личность”.

Но это означает, что сколько бы читателей ни строили, вместе с автором, тот мир, который есть реальность авторского Я и который открывается в чтении, в понимании авторского текста, и сколькими бы способами это самое Я ни было построено, во всяком случае будет построено именно это Я, подлежащее всем нашим понимающим суждениям о тексте; Я, выступающее подлежащим всех высказываний об авторском “я”, независимо от того, что сказывается об этом подлежащем.

 

 

 

 

3.

 

                                           “Quite, quite sure”, said Pooh

                                           “Oh, well, then, come in”

 

Способы выражения личности в художественных текстах по существу есть вопрос о природе, а стало быть, и о способах понимания этих текстов.

“Поэзия есть изображение души, настроенности внутреннего мира в его совокупности. Уже ее средство — слова — указывают на это, ибо они ведь суть внешнее раскрытие внутреннего мира энергий”.

На как раз такую природу слова, языка вообще обращает наше внимание Карл Фосслер: “Фонетика, акустика, физиология органов речи, антропология, этнология, экспериментальная психология и как они еще там называются — только описательные вспомогательные дисциплины; они могут нам показать условия, в которых развивается язык, но никак не причины этого развития. Причиной же является человеческий дух с его неистощимой индивидуальной интуицией, с его aisthesis...<...> история языкового развития есть не что иное, как история духовных форм выражения, следовательно, история искусства в самом широком смысле этого слова”.

  

Именно история искусства даст нам хорошую иллюстрацию. Я имею в виду “Евгения Онегина”.

В романе речь, конечно, не об Онегине идет. Онегин всего лишь герой, но не предметромана. Он — примысленный собеседник: “Все это часто придает // Большую прелесть разговору”. Как и всякий художественный характер, Онегин всего лишь восполняет нехватку человеческого вокруг автора: “Условий света свергнув бремя,// Как он, отстав от суеты,// С ним подружился я в то время”.  Известно же, что “в действительном мире характеры чрезвычайно редки. <...> В большинстве своем люди далеко еще не характеры. Многие никакой способности к этому не имеют”.

Что же до предмета пушкинского романа — то желающие могут исследовать текст любыми доступными им методами — от стилометрии до контент-анализа,— если, конечно, у них еще остаются какие-либо сомнения. Подлиннымпредметом “Евгения Онегина” является то, что у нас принято неудачно называть лирическими отступлениями”: 

“...под видом игры лиц и характеров предпринимается не вполне, может быть, осознанная автором попытка изобразить многообразие души. Кто хочет обнаружить это, должен решиться взглянуть на действующих лиц такого произведения не как на отдельные существа, а как на части, как на стороны, как на разные аспекты некоего высшего единства (если угодно, души писателя)”.

 

Раз уж мы заговорили о душе, то речь, конечно же, пойдет не об индивидуально-психологических пустяках, вроде трудной биографии или вздорной Ксантиппы. С тех пор, как Сократ вошел в контекст мировой литературы, время от времени высказывается сожаление о том, что сам Сократ ничего не писал. Говорящие об этом господа озабочены совсем не тем, чтобы “читать Сократа”. Их интересуют “всамделишные” подробности его “подлинной жизни”. Как если бы Гамлет был менее действителен, чем Михаил Булгаков!

Речьо душе, которая,как известно, и есть сам человек,  должна быть разговором об индивидуально-историческом смысле бытия, о такого сорта историко-культурной реальности, о которой человек мог бы, с гордостью или со скорбью, сказать «мое».

 

Так:

Я реализуется в тексте как в акте личного обращения к читателю:

To Christopher Robin, Devotedly

КристоферуРобинупосвящает

Автор

 

“You were quite right”, said Rabbit, looking at him all over.

 “It is you. Glad to see you”.

 



Другие статьи автора: Васильев Алексей

Архив журнала
№8, 2015№7, 2010№6, 2009№4, 2008
Поддержите нас
Журналы клуба