Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Русская жизнь » №22, 2008

Канарейка в подарок

 

Правду сказать, этот текст — большая неожиданность для меня самого. Хочется не то что признаться в любви к мелкому русскому буржуа и среднему классу, в очередной раз попавшему в переплет, — но попросить у них прощения. Mea culpa, в 1998 году я порядочно злорадствовал. Написал статью «До свидания, мальчики» — про офисный планктон, по которому дефолт, казалось, нанес смертельный удар. Тогда только что вышел точно приуроченный Пелевиным к августовскому кризису «Generation П» — так там вообще было посвящение «Памяти среднего класса». И хоронил я его, надо признаться, без почестей.

Правда, они сами были виноваты. Они очень меня разозлили, и не меня одного. В России — хотя, вероятно, и во всем мире, но там хоть не так очевидна эта постоянная готовность похоронить одну половину населения ради счастья другой, — есть некоторое количество гиперактивных мальчиков и девочек, всегда первыми влетающих в помещение с криком: «Которые тут временные? Слазь!» Ясно, что их привлекают не сами инновации, но вот именно возможность гаркнуть: «Кончилось ваше время». С этой целью они неразборчиво седлают любое движение, любую идеологию, которая кажется им перспективной. При этом перспективно для них прежде всего то, что позволяет как можно быстрей самоутвердиться. В России такая быстрота обманчива, ибо они не умеют считать даже на полхода вперед — про полгода уже не говорю.

И вот в середине девяностых они ворвались и закричали, что все кончено, что пришло их время, что меня пора списывать в утиль, и всех, кто думает, как я, тоже. Они сделали ставку на дивный новый мир, а всех, кто не вписался, решительно сбрасывают с корабля. Недавно мне пришлось перечитывать несколько интервью, которые делали эти девочки и мальчики с тогдашними корифеями культуры, — интервью были крайне высокомерные, сквозь зубы, через губу: «ну да, Стругацкие с их вторичной булгаковщиной и совковым романтизмом...» — «Но Стругацкие своей могучей интуицией предчувствовали тупик обеих сверхцивилизаций...» — «О! Да вы бодриярианец!» — «Кто я?!»

Они выучили несколько слов — Лакан, лакуна, еще что-то, — освоили компьютеры, выучили, что такое рерайт и дедлайн, и окончательно уверились в своей победе над остальными согражданами. Они ничего для этой победы не сделали, просто вовремя родились и научились презирать всех, кому повезло меньше. И тут на них наехал дефолт, и у них не хватило пороху даже достойно сдуться. Они принялись писать возмущенные статьи о том, что вот, было первое свободное поколение, научилось быть гражданами мира, засыпать с негром в Ирландии, просыпаться с китайцем в Париже (как будто все это так трудно, я вас умоляю, — разве что негр храпит, а китаец брыкается?), научились выбирать вина и правильные к ним закуски, и тут беспощадный совок опять на них накатил всей массой, и придется питаться докторской колбасой. Ну, я им и написал все, что думал про них, совок и докторскую колбасу, которая была, между прочим, любимым деликатесом моего детства, да так и осталась, себя не переделаешь. Мне, главное, казалось ужасно глупым, что они опять во всем обвиняют совок, ни на секунду не догадываясь, что это им, им надо сказать спасибо за крах российского капитализма. Что это их собственный капитализм, никем им не навязанный, шатаемый ветром, сугубо виртуальный, лишенный малейшего фундамента, потому и рухнувший в одночасье, под громкие стенания о том, что теперь в Москве нигде не выпьешь настоящего бордо.

Однако тогда, если помните, все это довольно быстро восстановилось. Как-то даже способствовало промышленному росту. Короче, главная черта российского населения — на чей-то вкус ужасная, на чей-то прекрасная, — как раз его повышенная адаптивность: приспособленчество вообще-то дурная вещь, но позволить себе принципиальность могут только те люди, которые живут в более стабильных обществах. А у нас не землетрясение, так наводнение, не понос, так золотуха, и кто не будет приспосабливаться — быстро покинет этот мир для какого-нибудь лучшего. И российское население приспособилось к дефолту и, затянув пояса и прокряхтев «все-таки не девяностый!», выжило. А в девяностом они кряхтели — «все-таки не шестьдесят третий», а в шестьдесят третьем — «все-таки не сорок первый», и так далее, вплоть до монголо-татарского ига. И все эти мальчики и девочки — первая волна отечественного гламура — тоже как-то не пропали, хотя и временно понизились в статусе. Правда, им пришлось упроститься, поскольку любая адаптация предполагает в первую очередь именно упрощение; и теперь они воскресли в новом, уже не космополитическом, а патриотическом качестве. Но идеология, если честно, никогда не определяла жизнь среднего класса. Средний класс принципиально не парится, что там на дворе. Был бы жив работодатель.

И сейчас, когда этому среднему классу в очередной раз приходит конец, мне жалко его. Не потому, что я к нему принадлежу, — я ни к кому особенно не принадлежу, так оно надежней. А потому, что идущие ему на смену будут хуже, чем он, — грубей и проще; это уже наша, эксклюзивная особенность, трагедия страны, где плохое побеждается ужасным. Был противный русский модерн, Смертяшкины, игры в дэмонизм и сверхчеловечность, — но то, что пришло, оказалось хуже. Была дурная советская власть, но хоть с принципами и проектом, а пришла такая, что уже чистая энтропия и вывоз бабла. Был вывоз бабла, ужасный, конечно, но пришли серые волчки со своей суверенной программой, и накрылась даже та небольшая свобода, которую ввели, чтобы удобней было вывозить бабло. А сейчас кризис у этих волчков, и я отнюдь не убежден, что их сменит что-нибудь человекообразное. Их сменит что-нибудь уже совсем насекомое.

Ведь что такое, в сущности, буржуй? Это сквозной персонаж российской, а потом и советской литературы, и главная, определяющая его характеристика — именно принадлежность к миру уходящего, зыбкого и хрупкого. «День твой последний приходит, буржуй». Русского буржуа обязательно кто-нибудь хоронит — потому что история такая: стоит человеку достичь уровня буржуазности, то есть известной респектабельности и нормальных буржуйских годков (в диапазоне этак от 35 до 50), как парадигма резко меняется, и появляются новые люди. Новые люди — это такой специфически российский антоним к лишним. Приходят новые и говорят: вы тут лишние. К Максиму Максимычу, честному служаке, является молодой релятивист Печорин, для которого вера, царь и Отечество — в достаточной степени абстракция, чтоб не сказать звук пустой. Печорин состарился и стал Павлом Петровичем. К Павлу Петровичу приходит Базаров, за ним идут Рахметов, Лопухов, Вера Павловна бежит с проектом фаланстеры в борделе, — короче, молодые штурманы будущей бури. Некоторые из них раскаются, попробуют обуржуазиться — здрасьте, к ним торопятся марксисты: не ждали? Вы устарели, мы пойдем другим путем. Только успеют марксисты после победы революции немножко омещаниться, купить себе канареек, завести самовар — бац! Мстители из разоренных деревень, молодежь, устроившаяся в следователи: так называемый «русский реванш». Да вы все троцкисты. Да мы всех вас сейчас. Что и было исполнено — и русские буржуа, только-только обжившие дом на набережной, исчезают в небытии. Но их палачи зря радуются — недолго им блаженствовать сначала в сталинских хоромах, потом в хрущевских новостройках: их тоже отменят, только попозже, чем следовало. А дальше смена поколений пойдет уже совсем быстро: русская история, так долго томившаяся в застойном стойле, понесется вспять. Не успеют шестидесятники вкусить от побед — их сметут младореформаторы; младореформаторов — силовики; силовиков... я нечетко пока различаю контуры этого нового человека, который опять крикнет: «Которые тут временные, слазь!» Националисты надеются, что он будет националистом, либералы — что топ-менеджером западного образца (может, из бывших соратников Ходорковского, а может, и сам...). Не учитывают одного: кто бы он ни был, он придет не творить, а сметать; и кое-как научившиеся какому-никакому труду молодые и не очень молодые буржуа покажутся на его фоне такими же милыми, как местный хулиган Вася в старом сюжете из «Ералаша» на фоне новенького, выше Васи вдвое и бесцеремонней вдесятеро.

Приезжайте как-нибудь на дачу не летом, а осенью, перед снегом: грустное зрелище, ужасно я его не люблю, но надо же собрать последнюю черноплодку, самую вкусную, тронутую уже морозцем. Вам откроется дачный пейзаж, с которым вы не успели толком разобраться в августе: не выполотый конский щавель, не вырванная с корнем душица... И вот за время вашего отсутствия — особенно если сентябрь был теплый — вся эта мерзкая, ненавистная вам трава, регулярно забивающая вашу клубнику, флоксы и даже молодую смородину, успела вымахать, одеревенеть, засохнуть; и теперь, перед зимой, говорит вам всем своим видом: а есть ведь кое-что и пострашнее меня. И глядя на эту высохшую, кое-что уже понимающую траву, вы — при всей своей ненависти к огородному сорняку — испытываете к ней горячее сочувствие, потому что на вас и на нее, на вас обоих, накатывает нечто совершенно уже непобедимое.

Или, чтобы было понятнее, потому что не у всех же есть дача, а если есть, там наверняка давно работают специальные люди и выпалывают весь конский щавель или все давно заасфальтировано... Короче, я работал в одной газете, она располагалась в некоем московском учреждении, там был буфет, и мы, естественно, ходили в этот буфет. И там работала жуткая совершенно баба, лет шестидесяти, которая хоть по должности и была судомойкой, но орала на всех так, как будто она и была хозяйка этого заведения, и учреждения, и газеты. Она даже делала замечания тем, кто засиживался в буфете за разговором, когда все уже было съедено. Безобразно орала. И я ее очень не любил и старался не ходить в этот буфет.

А потом я из этой газеты ушел, и она закрылась, а мне надо было зачем-то, уж не помню, подъехать в это учреждение. И я зашел в буфет по старой памяти, из столь присущих мне ностальгических соображений, — и эта бабка кинулась ко мне с распростертыми объятиями, заставила съесть котлеты и выпить кисель, и стала рассказывать, как учреждение закрывают, и буфет закрывают, и дом сносят. «Из прежних-то и не заходит никто», — сказала она мне почти со слезами, хотя раньше нас всех терпеть не могла. И я долго не мог прийти в себя от тоски.

Дело не только в том, что всякая вещь на грани исчезновения становится благородней и милосердней (об этом хорошо было у Нагибина в дневнике — как один его друг умирал и стал выглядеть талантливым, гордым, обреченным красавцем, а потом вдруг выздоровел и превратился в прежнего пошляка). Дело в том, что буржуй по сравнению со своими истребителями — всегда довольно приличное существо. Он устоялся, устаканился, научился уважать какие-никакие моральные нормы, потому что сбережение капитала, в отличие от его приобретения, всегда требует соблюдения этих нехитрых правил. Он перестал быть яростным корсаром, завел детей, умиляется им, все такое. А тот, который придет ему на смену, никаких детей еще не завел и не собирается, ему пока больше нравится растлевать чужих; он голодный варвар, движимый похотью и завистью, он придумал себе красивый социальный лозунг насчет экспроприации экспроприаторов — и вот идет, топочет, слышен его топот чугунный по еще не открытым Памирам... Особенно двусмысленна в этой ситуации роль поэта, которому уж так надоели буржуа, что он записывает в дневнике, подобно Блоку: «Отойди от меня, буржуа, отойди от меня, Сатана!». Все его раздражает — фортепьяна, дочка, жена, канарейка... А что он тебе сделал, этот сатана? Его же очень скоро не будет! Да, он тоже, конечно, умеет приспосабливаться — все-таки русский человек, иначе не выжить, — но и приспосабливается с некоторым достоинством, успело кое-что нарасти за годы буржуазного существования, нет уже того беспредельщика, который, как у Маяковского, «даже подпевал „Марсельезу“»... Буржуа внутренне готов стать бывшим, вот в чем главная причина моей запоздалой любви к нему. Он всем своим видом как бы говорит мне, поэту: да, я тот самый символ пошлости, тот самый фармацевт, который набивался к тебе в «Бродячую собаку», а ты его обличал. Тебе не нравились фармацевты. Ты все звал грядущего гунна. Ну вот, он пришел, и мне теперь, конечно, конец, но и тебе, тебе — понял ты это?

Надо было прожить в России сорок лет, чтобы дозреть и сказать: я люблю тебя, буржуа. Я никогда не стану тобой, но тех, кто идет тебе на смену, я уже научился раскусывать за версту. И никаким разрушением уже не обольщусь. Вот давеча был у меня разговор с двумя друзьями, старшим и младшим: режиссером и писателем Марком Р. — и журналистом-горячеточечником Александром М. Пился чай с коньяком, дискутировалась статья писателя и политика Эдуарда Л. «Да здравствует кризис». И мы с журналистом Александром М. горячо поддерживали точку Эдуарда Л. Ведь столько дутого сразу рухнет, такое очищение произойдет! А умный и хитрый Марк Р. говорит нам: ребята! Ро-бя-ты! Все приличное, как известно, первым и рухнет, а все неприличное благополучно выживет, и ни один кризис тут еще не усложнил жизни, а все они ее только упрощали, в чем ничего хорошего по определению нет!

И я подумал: а ведь прав Марк. Можно, как его великий ровесник Эдуард, любимый мой поэт и прозаик, опять приветствовать грядущего гунна, но как раз топ-менеджер выплывет, а насчет Эдуарда я совсем не уверен. Ему, конечно, мало надо, и выживет он в любых условиях, но будет ли ему где печататься — не знаю. А главное — будет ли кому к нему прислушиваться? Буржуа — это пошло, нет слов, но буржуа умеет работать. Выучился как-то в последние десять лет. Он поверил, конечно, новой стабильности, и сделал это совершенно напрасно, потому что никакой стабильности нет; он принял мыльный пузырь за твердую сферу, взгромоздился на нее, поставил стул, стол, комод, двуспальную кровать, оборудовал лужайку для гольфа... Но ведь это не он виноват, что ему предложили такой капитализм. Был бы другой — он строил бы другой, а ему предложили игру без правил. Не советскую (все-таки реальную и выключенную из мирового рынка с его периодическими кризисами), не западную (держащуюся на каком-никаком законе), а вот такую, российскую, никакую, висящую в пустоте. Пока есть соизволение — есть бизнес; пока есть нефть — есть деньги. Потом в этих правилах что-то нарушилось, потому что вечных пузырей не бывает; на счастье системы, ее очередное схлопыванье совпало со всемирным кризисом, который рано или поздно — скорее рано — будет благополучно преодолен. Можно свалить на Штаты, сказать, что они всем нам подгадили — в 1998 году Кириенко с Чубайсом валили на азиатский кризис, не то бы мы, конечно, проскочили. Но ясно ведь, что у них машина нырнула в промоину, а у нас лопнул пузырь. По масштабу, происхождению и последствиям это две совершенно разные катастрофы.

Однако наши буржуа в этом не виноваты: они строили тот капитализм, который им заказывали. По-другому в современной России не бывает. И эти мальчики-девочки уже совсем не те, что в девяносто восьмом: они кое-чему научились, стали трезвее и профессиональнее, исчезла их кислая спесь, появилась некая даже договороспособность, интерес к печатной продукции... Одна такая девочка — говорят, инициатор всей этой акции с георгиевскими ленточками, — все равно написала в интернете о том, что теперь, наверное, придется отказаться от красной икры; но большинство сверстников, односреднеклассников, высмеяли ее. В девяносто восьмом превыше всего были понты — сегодня мы теряем класс профессионалов, среди которых много вполне одаренных и очень приличных людей. Вопрос, конечно, в том, насколько бесповоротно мы его теряем — и какая мера упрощения потребуется от всех этих людей, чтобы выжить. Может, все и обойдется, как десять лет назад: ведь благодаря российскому разгильдяйству мы иногда проскакиваем те повороты, на которых рациональный Запад непременно рухнул бы в бездну. Но может ведь и не обойтись, вот я, собственно, о чем. А когда такое происходит десять лет, плодородный слой выскребается быстрей, чем восстанавливается, — и вот вокруг нас уже совсем другие пейзажи...

Милый, милый средний класс, с твоими закосами под интеллектуализм, с непременной «жежешечкой», с зарплатной вилкой от трех до десяти, с заграничными каникулами, невротизированными детьми, глянцем, гламуром, работой, сводящейся к спекуляциям (тоже дело, тоже ума требует)! Я впервые в жизни смотрю на тебя с тихим умилением. Я слишком хорошо помню, какие гладкие нашенские рожи сменили тебя в начале двухтысячных и какие вертикальные лифты пришли на смену твоему невинному карьеризму. Я никогда больше не буду приветствовать грядущего гунна.

Впрочем, гунн ведь тоже со временем заведет себе канарейку.

На канарейку вся надежда.

Архив журнала
№13, 2009№11, 2009№10, 2009№9, 2009№8, 2009№7, 2009№6, 2009№4-5, 2009№2-3, 2009№24, 2008№23, 2008№22, 2008№21, 2008№20, 2008№19, 2008№18, 2008№17, 2008№16, 2008№15, 2008№14, 2008№13, 2008№12, 2008№11, 2008№10, 2008№9, 2008№8, 2008№7, 2008№6, 2008№5, 2008№4, 2008№3, 2008№2, 2008№1, 2008№17, 2007№16, 2007№15, 2007№14, 2007№13, 2007№12, 2007№11, 2007№10, 2007№9, 2007№8, 2007№6, 2007№5, 2007№4, 2007№3, 2007№2, 2007№1, 2007
Поддержите нас
Журналы клуба