Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Русская жизнь » №1, 2007

Гибель земского доктора. Дневник А.И. Шингарева

Гибель земского доктора
Тюремный дневник Андрея Ивановича Шингарева


alt

 

« Внутри дрожит», — записал Блок, получив известие об убийстве Шингарева и Кокошкина. Андрей Иванович и Федор Федорович, образцовые либералы и недолгие функционеры недолгого керенского правительства, были арестованы в ноябре 1917-го и убиты двумя месяцами позже. Убиты даже не большевиками, а самой революционной стихией — явившейся к ним в больницу матросской анархической бандой. Страшная смерть двух беззащитных бывших министров ошеломила Россию — террор тогда еще не начался, и беспричинные расправы не вошли в привычку. Убийц поймали, но затем отпустили, дело закрыли, вины не нашли.

В Петропавловской крепости Андрей Иванович Шингарев вел дневник. Он так и не понял, кому и зачем понадобился его внезапный арест и абсурдное заключение. Ему казалось, что к власти пришли германские агенты: невозможно было даже вообразить, что на него, демократа и народника, земского деятеля и автора книги «Вымирающая деревня», ополчился тот самый освобожденный богоносец, именем которого творился весь 1917 год.

Эту историю, тогда же изданную и на много лет забытую, полезно вспомнить сейчас — когда о революциях говорят многие, а вот о неизбежных следствиях революций — почти никто.

Текст книги печатается с сокращениями по изданию: Как это было. Дневник А. И. Шингарева. Петропавловская крепость 27. XI —17. — 5.1.18. 2-е изд. М., 1918

Петропавловская крепость, Трубецкой бастион, камера № 70.

27 ноября.

…Арест случился все же при неожиданных обстоятельствах. Вечером у С. В. Паниной было заседание Ц. К., где мне за отсутствием всех других пришлось председательствовать. Обсуждали, кто, где и когда прочтет в Учредительном Собрании заявление Временного Правительства, как оставшегося на свободе, так и сидящего в крепости.

Предполагал я, что в Таврический войти не дадут и не удастся манифестация, но уже никак не думал, что сам я не попаду в нее и ничего не увижу. Уходить домой было поздно, все равно завтра надо было идти к Таврическому, да и казалось, что у Паниной безопаснее. На дом могут опять прийти.

Оказалось как раз наоборот. С дороги я устал, плохо спал уже несколько ночей, а потому с радостью воспользовался любезностью А. М. Петрункевич переночевать у С. В. Заснул как убитый и в 7 1/2 ч. был разбужен голосом Н. А., которая говорила — «Вставайте, пришли с обыском».

28 ноября.

Так начался для меня день великого праздника Русской земли, день созыва Учредительного Собрания.

Скоро красногвардеец и солдат вошли с ружьями в комнату, спросили мою фамилию, документы...
— А вы кто такие? И где ваши документы? — в свою очередь потребовал я.
— Мы по ордеру Военнореволюционного комитета. С нами сам комиссар. Через некоторое время, уже арестовав Панину, явился и сам «комиссар» г. Гордон — бритый, с типично охраннической физиономией и с такой же непринужденностью развязных и слащавых манер.
— Будьте добры подождать здесь. Я пойду получить инструкции относительно вас.

 

Он приехал часа через полтора. Инструкции были коротки. Предписывалось у меня произвести обыск и поступить сообразно с его результатами. Так как никаких вещей у меня не было, то и обыска не производилось, а за отсутствием какихлибо других «результатов» г. Гордон объявил меня арестованным.

Пришлось подчиниться силе, и я отправился. Уже рассвело, в автомобиле на улице я нашел Ф. Ф. Кокошкина и его жену, которые тоже остановились у С. В. Паниной и, так же как и я, были обысканы и задержаны без какоголибо повода.

По дороге в Смольный большевистский жандарм тоном заправского жандарма цинично и лицемерно выражал сожаление, что ему приходится прибегать к таким мерам.
— Подумайте, я арестую своего учителя Федора Федоровича Кокошкина. Какую прекрасную книгу вы написали, — говорил он с ужимками и покачиваньем головы. — А все потому, что не хотите вы признать власть народных комиссаров. Вот и г. Шингарев не хочет с нами работать по финансам.

 

Гордон слащаво улыбался, кривлялся и был противен донельзя. Ф. Ф. и особенно Мария Филипповна принялись его стыдить, доказывали, что он, как и прежние охранники, служит насилию, что его собственные дети будут стыдиться поступков отца и пр. Ленинский охранник, с неизменно слащавой улыбкой возражал, что делает это ради блага страны. — А может быть, дети и не поймут меня. — Подумайте, — продолжал он кривляться, — каких людей я арестовал. Я молчал. Было противно говорить с таким, с позволения сказать, гражданином, видимо, находившим особое удовольствие смаковать свою гнусную роль.

Целый день заходило к нам много посетителей, выражая то сочувствие, то негодование новым «ленинским» жандармам. В 4 часа пришла Саша и Юрий. Так как мы все были вместе, нам было весело, и в компании с приходящими образовывались даже шумные митинги. Мы довольно непринужденно и громко беседовали, чем, повидимому, шокировали «деловую» атмосферу большевистской канцелярии. Мы были приведены в комнату № 56, где помещалась канцелярия какой-то следственной комиссии, сюда вводили арестованных, приходили родственники просить пропуска к заключенным, являлись вызванные для показания свидетели. В одном углу какой-то «чиновник» подбирал взятые, очевидно, при обыске клочки разорванного письма, стараясь составить полный текст; у окна работал на машинке военный писарь, изготовляя ордера о новых арестах; у другого столика барышня писала какие-то бумаги.

У входных дверей часто сменялись часовые — красногвардейцы. Немало их входило в комнату, они шушукались и с любопытством разглядывали нас. Какой-то капитан Медведев явился как служащий следственной комиссии. Оказалось, что он не большевик, а левый с.-р.; Кокошкин стал его стыдить.

— Раз служишь в этом учреждении, надо исполнять приказание власти, которую признаешь, — ответил он смущенно.

То же говорили в былое время и совестливые жандармы царизма. Под вечер была приведена партия каких-то простых людей, взятая за

пьянство, и вскоре же отпущена. Мы сидели, сидели целые часы.

Комиссары обсуждали наше «дело» довольно долго.

Около часа ночи нас передали караулу солдат латышского полка. Долго держали внизу, в коридоре на сквозняке, повезли в автомобилях в Петропавловку. Около половины второго мы были в крепости и долго стояли на морозе, ожидая, когда и куда нас засадят.

Было холодно и темно. Мороз пощипывал ноги, говорили, что сразу ударило 12 градусов.

Только около половины третьего часа ночи, после курьезного «приема» новых арестантов, комендантом крепости, усиленно показывавшим свои документы нашим конвоирам, чтобы подтвердить свое звание, мы были отведены в Трубецкой бастион и разведены по одиночным камерам.

Железная дверь захлопнулась за мной, и я остался один, усталый от всего произошедшего, охваченный отвращением перед новыми гасителями недавней русской свободы.

Холодно, грустно. В сводчатой комнате гулко раздаются шаги. Надо спать свою первую ночь в тюрьме.

29 ноября.

Около 9-ти часов утра еще совсем темно. Окно вверху камеры снаружи загорожено от света еще какой-то стеной и освещает совсем плохо.

Лязг ключа и отворяемой двери заставил меня подняться с койки. Принесли чайник с горячей водой. Надо вставать.

Хорошо, что добрая А. М. Петрункевич дала мне наспех перед арестом маленькую подушечку и одеяло. Иначе было бы очень холодно и неудобно спать. Камера холодная. Небольшой кусок печи во внутреннем углу плохо нагревает воздух. Стены и особенно пол, крашенный, асфальтовый, очень холодные. После вчерашнего переезда у меня насморк, и я охрип. Кое-какие припасы дали мне возможность напиться чаю. Казенный хлеб получил только к обеду. Трудно чемнибудь заниматься — темно. Читать можно с трудом — скоро устают глаза. Писать также трудно. Жду, пока посветлеет, и от нечего делать хожу из угла в угол, изучая камеру. Она прямоугольная и очень похожа на большой сундук с круглой крышкой. Так делали в старину. Шесть шагов в ширину, одиннадцать в длину. Высота около пяти аршин посреди цилиндрически сводчатого потолка, постепенно опускающегося к боковым стенкам. Потолок побелен, стены с голубоватой побелкой, а на уровне трех аршин от пола обведены голубой узкой каймой — единственное украшение. В одном из коротких простенков, на высоте трех с четвертью аршин, окно с двойной железной рамой, в которую вставлены в три ряда по пяти небольших стекол. Верхний край рам скруглен параллельно потолку. Снаружи, кроме двойных железных рам, окно закрыто железной проволочной сеткой, с ячеями около 1 кв. вершка. Стена толщиною в аршин. Между наружной сеткой и двумя железными рамами еще вделанная в стены кованная железная решетка. Оконная ниша глубока, четыре ряда железных переплетов отнимают много света, да, кроме того, снаружи перед окном вышиною на уровне, вероятно, нашей крыши (второй этаж) тянется какая-то стена, застилая последнюю возможность хорошего освещения. Над нею виден клочок серого хмурого неба. В камерах первого этажа, вероятно, совсем темно. Да и здесь, в моей комнате, постоянный полумрак. К тому же петроградский ноябрь не светел вообще.

В противоположном окну коротком простенке железная или обитая железом, выкрашенная темной охрой небольшая одностворчатая дверь с узким прорезомглазком в верхней трети. Глазок открывается снаружи, когда часовой хочет заглянуть в камеру. Изнутри он закрыт маленькими стеклышками; этой щелью для надзора часовых они пользуются редко. Под щелью в толстой двери есть еще какое-то отверстие (окошечко?), плотно закрытое четырехугольными створками. В левом углу от двери — теплый угол. Видимо, зеркало печи, но оно ничем не выдается внутрь камеры и совершенно закрыто штукатуркой. Здесь же на высоте трех аршин маленькое отверстие вентиляционного хода, закрытое черной решеткой. В правом углу стульчак водяного клозета, а между ним и дверью — кран водопровода с маленькой раковиной, над ним крошечная ниша в стене для мыла, посреди комнаты изголовьем к левой стене (если смотреть от двери) — кровать. Ее ножки вделаны в пол, ее спинка наполовину углублена в штукатурку. Кровать массивная, железная, обычного госпитального типа. Небольшая подушка — грубая. Матрас, набитый соломой, плоский и твердый, плохонькая простыня, плохое одеяльце и полотенце. — Таков казенный инвентарь в моей клетке. Подле кровати железный, на кронштейне, вделанный в стену стол, и на нем все мое хозяйство: хлеб, чайник с горячей водой, солонка — тоже казенная. Здесь же лежат мои книжки, бумага... Никакой другой мебели нет. Нет даже табурета и кровать служит вместо него.

По стенам кое-где карандашные надписи, и надписи совсем недавнего происхождения. Над изголовьем кровати расписался «Вл. Войтинский» — кажется, недавний комиссар Временного Правительства на каком-то из фронтов. Его, очевидно, как оборонца, заперли сюда пораженцы. В правом углу у окна подписи 12 юнкеров, заключенных сюда в начале ноября. Вот и все. Дальнейшее изучение камеры ничего не прибавляет. Надо устраиваться и привыкать.

Перед обедом первая прогулка на 15 мин. Впрочем, мне показалось, что прошло всего 2—3 минуты. В небольшом пятиугольном дворике все же можно дышать свежим воздухом и любоваться солнечным днем.

Около часа дня дали обед. Я не хочу пользоваться офицерским столом и думаю испробовать еду из общего котла. Офицерский обед стоит 2 р. 50 к. Я хочу знать, как питаются те, кто не имеет денег для оплаты «привилегированного» стола. Обед из супа, с небольшими кусочками мяса, 2 ложки гречневой каши и два хлеба — это все. 2 раза дают кипяток, и к чаю на день четыре куска сахара. Около 7 час. вечера ужин из одного пустого супа. Таков казенный паек. Для взрослого человека, даже не рабочего, он явно недостаточен. На нем одном будет голодно.

Совершенно темнеет, и заниматься немыслимо. Это самые тоскливые часы. Караульный сказал, что раньше 6 часов электричество не горит. Зато горит всю ночь.

Попробую ходить из угла в угол, чтобы не сидеть на кровати.

Холодный асфальтовый пол, выкрашенный масляной краской, очень неровен. Одиннадцать шагов вперед и назад... Долго продолжать такую прогулку было бы скучно, а свечей еще у меня нет. Приходится ждать света.

Идя в контору на свидание, в коридоре встретил Н. М. Кишкина, а затем и Бернацкого. Возвращаясь в свою клетку, увидел и Терещенко. Все они бодры и здоровы.

Поздно. Надо укладываться спать на свою холодную койку.

30 ноября.

Но окно тюрьмы высоко, Дверь железная с замком...

Лезут в голову обрывки давно забытой песни. День начался как вчера. От холодного пола и простуды еще накануне схватил насморк и не пошел на утреннюю прогулку. Два платка быстро израсходовались. Надо что-то придумывать для их сушки. В теплом углу с помощью ниточки и перекладинки из скрученной бумажки, заткнутой в решетку вентилятора, устраиваю сушилку. На всех стенах камеры нет ни одного гвоздика, а потому мое «изобретение» меня забавляет.

В теплом углу подвешенный на ниточке платок сохнет скоро, и я вполне доволен. За обедом дали щи из солонины, мало и скверно.

Саша прислала книги, белье, шведскую куртку. Теперь мне не будет так холодно. Ура!

Бедному Кокошкину достался совсем холодный номер, и его переводят далеко от нас, в 53-й. Я ему переслал плитку шоколада и в ответ получил кусочек колбасы. Все же друзья с воли не забывают улучшать наше питание.

В 7 час. вечера я думал, что дверь уже последний раз захлопнулась за караульным, принесшим мне ужин. Но вдруг появились неожиданно посетительницы: две сестры милосердия в сопровождении офицера караула.

— Не жалуетесь ли вы на что-либо?
— Нет, благодарю вас. На что же здесь жаловаться?
— Холодно?
— Да, холодно.

Ушли, и снова в камере глубокая тишина. Я уже собрался с удовольствием приняться за Луи Блана, как электричество внезапно погасло, и воцарился глубокий мрак. Но ненадолго. Теперь у меня есть и свечи, и спички. Ощупью их нашел и зажег. Мог читать и писать до 11 ч. ночи. Даже ссудил одну свечу Долгорукову, который оказался в полной темноте. Караульный пустил его на минуту ко мне в камеру, и мы поздоровались. В коридоре полный мрак. Остановилась вода в водопроводе. Во всем корпусе тишина и темнота абсолютная.

1 декабря.

В 9 час. утра вставать совсем еще темно. Холодно больше, чем вчера. Даже в теплом углу почти одинаковая температура.

Сегодня день свиданий. Увижу Шуру, быть может, придет и Юрий. Перед обедом неожиданный визит тюремного врача. Он вошел, в военной форме, сделал два шага в камеру, предусмотрительно заложил руки за спину и сухим формальным тоном спросил: «Медицинская помощь не нужна?»

— Нет.
Караульный внес щетку и глухо сказал:
— Для уборки.

Я стал подметать пол. Кстати, не будут попадаться под ноги какие-то шкурки от орехов. Очевидно, еще от прежнего квартиранта остались. На прогулке измерил дворик шагами. Всего кругом пяти сторон 180 шагов. Успел обойти шесть раз. Итого 1080 шагов, т. е. около 360 сажен.

Обед сегодня совсем плох. Суп пустой — без всего. Плавает один тонкий ломтик соленого огурца. Очевидно, это рассольник. Трудно поверить, чтобы так питался гарнизон крепости. Вероятно, такой общий котел только для заключенных.

Слава Богу, скоро пришла Саша и мы поговорили о всяких личных делах. Очень хочу получить к себе в камеру семейную группу. Хочу видеть, хотя таким образом, детей и Фроню, которую уже никогда, никогда больше не увижу. И до сих пор про эту смерть, про это нежданное и неизбывное горе не могу ни думать, ни говорить покойно. Судьба отказала мне даже в последнем утешении — проститься с Фроней. Не могу поверить, что все это реально. Так и кажется, что вздрогнешь и проснешься от тяжелого, кошмарного сна, что всего этого не было, не было, не было.

Дети... Да, хорошие они у меня, и пока я могу лишь радоваться на них. А как бы мы с нею вместе радовались успехам Аленушки, приезду Володи, шумному веселью Юрия или Туси, словам молчаливой и вдумчивой Риты. Да, как бы мы радовались и как бы отдыхали вместе от политических тревог и ужасов современных дней...

Гремит железный ключ. Караульный принес в оловянной миске пустую соленую похлебку на ужин.

Еще один тюремный день прошел.

2 декабря.

Звуки внешнего мира почти не достигают моей камеры. Не слышно боя часов на колокольне и даже пушечный выстрел не всегда отметишь. Так глухо звучит он среди неопределенного и гулкого шума, который днем почти всегда налицо. Сама камера звучит как резонатор; всякий звук в ней раздается усиленно и протяжно. Стук шагов, кашель, лязг отворяемой двери и скрип ключа — резко отдаются от сводчатого потолка и гудят вверху.

Снаружи не слышно ничего. Толстые стены не пропускают никаких звуков. Они не залетают даже в окно. Но зато все усиленно слышно, что делается в коридоре. Шаги караульного, разговор его с товарищами, звон посуды или шум отворяемой двери соседних камер, даже отрывистые фразы караульного с заключенными слышны хорошо. Правда, звуки не отчетливы, заглушены шумом, которым вторит коридор, но все же их слышно и иногда можно разобрать слова. Я совершенно ясно различаю голос высокий, металлический — Кокошкина, и низкий, мягкий бас Долгорукова. Иногда караульному приходит охота петь, и заунывные, тихие звуки русской песни жалобно слышатся в коридоре, сливаясь с гулкими отзвуками. Вчера два солдата по складам читали газету. Слов разобрать было нельзя, но самый процесс чтения, медленный и спотыкающийся, был слышен очень хорошо. Сегодня утром, когда еще было совсем темно, новый караульный читал, вероятно, при свете керосиновой лампочки, или наизусть какую-то «божественную» книгу. Выходило вроде монотонного чтения по покойнику. Читал долго и прилежно.

Саша и сегодня добилась свидания и пришла с каким-то знакомым врачом. Все беспокоится о моем здоровье. А у меня даже насморк прошел, и моя сушилка уже занята полотенцем.

Как только я показался на прогулку, голуби шумно слетели с карниза, желая получить хлеба. Они клевали его на дорожке и почти не взлетали при моем приближении. Их, вероятно, кормят здесь все заключенные.

В одиночестве всякое живое существо развлекает; в моей камере также оказались жильцы. Двух из них я встретил, впрочем, с негодованием, то были клопы. Один забрался в теплый угол, а другого я нашел уже вблизи кровати. Даже здесь эти паразиты приспособились. Очевидно, в последнее время не было недостатка в их жертвах.

А часов около восьми вечера к стеклу иллюминатора, за которым горит электрическая лампочка, прилетела, Богь весть откуда, маленькая мошка с серыми крылышками, покружилась и исчезла в темноте. Как попала она сюда? Чем живет? Я любовался ее трепетным слабым полетом, пока она не скрылась в сумраке комнаты. Принимаюсь за итальянскую грамматику.

3 декабря.

Еще темно, но уже не спится. Среди полной тишины из коридора доносится звучный и мерный храп. Очевидно, бедняк-караульный не вынес тяжести своего революционного долга.

Как жесток сон. Сегодня я видел во сне Фроню, детей, все, как было прежде, все, чего уже нет и что далеко. Сон не дает забвения, а пробуждение разрушает его зыбкий обман.

Вдали уже гремят ключи отпираемых камер. Сейчас войдет и ко мне солдат, положит на стол четыре куска сахару, возьмет чайник, чтобы налить кипятку и скажет:

— Здравствуйте.
— Здравствуйте, здравствуйте. Пора вставать, хотя в окне еще ни единого проблеска света.

На прогулке изучаю неправильный пятиугольник нашего внутреннего дворика. Наш бастион двухэтажный и пятью корпусами непрерывно окружает двор. Внутри двора насчитываю в двух сторонах по пяти окон. В верхнем и нижнем этаже, в двух по шести окон и в одной по три. Затем в углах между сторонами небольшие простенки по 1 окну.

Всего в верхнем этаже 30 окон, в нижнем 27. Место трех окон занимают одни ворота и две входных двери, ведущие в коридоры камер. К дворику внутри бастиона 4 примыкают коридоры, опоясывая его кольцом. Окна камер в сторону, противоположную от дворика. Судя по моей камере, кругом бастиона еще тянутся стены каких-то зданий. Если предположить, что в простенке с тремя окнами помещается контора и комнаты для свиданий, то, судя по количеству окон в коридорах, выходящих на дворик, в бастионе должно быть свыше 80 камер. Пока, кажется, все камеры нижнего этажа пусты, но, повидимому, администрация ждет новых жильцов: ремонт труб продолжается, несмотря на воскресный день. Вчера за этим ремонтом наблюдал один из заключенных: я с радостью узнал в нем Пальчинского.

— Вот, чем приходится заниматься, — сказал он, иронически улыбаясь, и затем опять стал давать какие-то указания работавшему мастеру. Я шел на свидание и не остановился даже, тем более, что мой провожатый, матрос 2-го балтийского флотского экипажа, очень недоброжелательно отнесся к «разговору». На обратной дороге встреча была совсем не из приятных. Из бани в халате и туфлях, в сопровождении двух конвойных шел И. Г. Щегловитов. Он мало изменился за 9 месяцев. Впрочем, я быстро прошел мимо него и не успел рассмотреть как следует.

Самое хорошее время в тюрьме наступает после 7 час. вечера. Караульный внес пустую похлебку на ужин, чайник с кипятком и запер дверь до утра. Больше уже никто не потревожит. Не придет дневальный с щеткой, не явится с ненужным визитом тюремный врач с обычным вопросом о медицинской помощи, не принесут посылки или газет, напоминающих о внешнем мире.

4 декабря.

«С воли» прислали массу вещей и съестных припасов. К чему все это? Я и на свободе не очень ценил всякие удобства и снеди, а здесь они кажутся совсем лишними. Скажу, чтобы ничего мне не присылали.

Вот и мой караульный сегодня стал заговаривать о несправедливости нашего ареста и явно выказывал свое сочувствие. Он сменился вчера с ночи и сразу стал заботливо спрашивать, не холодно ли в камере. Дальше рассказал, что большевикам не все сочувствуют, показал, в виде примера, письмо от брата. Тот пишет, что надо перетерпеть это время, «все прижуклись» и все ругают социалистов.

— Вот так и дождутся, что опять царя захотят, — философски заметил мой новый покровитель. Оказывается, что с самого начала революции наши теперешние охранители заменили старых жандармов в крепости, и с тех пор служат здесь.
— Мы и при вас здесь служили, и при всех прежних правительствах, а большевики нам не доверяют, все хотят выгнать и заменить матросами, все требуют строгости к заключенным, а жалованье не платят вот уже второй месяц.

И неожиданно добавил: «Пропадут они со своим социализмом».

5 декабря.

Я лишился лишь своего перочинного ножа. Это, конечно, причиняет некоторые неудобства, но сущие пустяки по сравнению с прежним режимом. Не только солдаты, но и матросы, и офицеры караула очень корректны, хотя матросы имеют всего более озлобленный и суровый вид. Почему? Солдаты же, как общее правило, добродушны.

6 декабря.

У меня на столе плошечка с вишнево-красными цветами цикламена. Темные, круглые листья окружают красивые поникшие головки цветов. Их принесла вчера О. А. Кауфман. В сумраке тюремной камеры они выделяются странным пятном. Эти цветы в неволе так не подходят к суровой простоте и пустоте комнаты. Они говорят о другой жизни. Цветы в тюрьме. Что может быть более неожиданного, несочетаемого в соединении этих понятий. Цветы так красят внешнюю жизнь, тюрьма сводит ее почти на нет, почти к пределу физиологического жития. Цветы — продукт солнца, тепла, света и свободы. В тюрьме сумрачно, холодно, пусто. Украсить тюрьму — это противоестественно, украсить могилу — это понятно. И мне хотелось бы эти вишнево-красные цветы поставить на далекую могилу. Она так бедна теперь. В последний раз, когда я был там, она была занесена пушистым белым снегом. Мне было грустно, как никогда. Все скрыто под ним, все, что никогда не воскреснет к жизни, все, что прошло и сразу оборвалось. Зачем? Почему?

7 декабря.

Опять принесли всякую массу свертков с продуктами. И я снова пишу убедительные письма, чтобы ничего не присылали мне. Нужно так мало, и эти заботы друзей только удручают. Вечером я мирно читал, как вдруг неожиданный инцидент: часов около 8 вечера зовут меня в канцелярию и просят остаться в комнате с солдатом. А в это время, как оказывается, обыскивают камеру и приносят связку бумаг, которые лежали на полу. Я еще вчера с удивлением нашел ее среди вещей и еле просмотрел: там оказались секретарские бумаги за сентябрь — август. Я их хорошенько даже не рассматривал и положил на пол, удивляясь, кто и зачем мне их прислал. Не знаю даже, что в этой папке. Ужасно странно, что сегодня приходят с обыском и берут как раз эту папку. Что в ней кроме секретарских дел? Понятия не имею. Зачем она попала ко мне — совершенно не знаю. Удивительно странная история, которая, однако, раздражает меня своей бессмыслицей и неясностью.

8 декабря.

Саша на свидании принесла нашу фотографическую семейную группу и письма от девочек. Я едва удержался от слез, глядя на группу. Еще в апреле мы были вместе, все лица веселые, Фроня очень похожа и жива. А что осталось теперь! У меня сжимало горло, и я с трудом говорил. А тут еще письма девочек. Полные энергии и возмущения строчки Туси; она рвется в Петроград. И трогательные, не по-детски серьезные слова Аленушки. «Лучше уж умереть с голоду, но в Петрограде, а тут все равно мы умираем по кусочку, понемногу». Бедные крошки! Но как их привезти сюда. С кем их оставить здесь. Я долго не мог успокоиться и шагал из угла в угол своей десятиаршинной клетки. Что сделать? Что им написать?

Поздно вечером получил записку от Саши, что глупая история с бумагами, которые как-то попали ко мне в камеру, в Смольном разъяснена. Хорошо все, что хорошо кончается. Но я до сих пор не понимаю, зачем они ко мне попали, кто эту глупость сделал и почему про нее узнали и, устроив обыск, их нашли. Вся эта дикая история совершенно не укладывается в моей голове. Нужно было к нелепости случайного ареста прибавить нелепость чьей-то выходки или ошибки с этими бумагами. Даже в тюрьме спокойно не просидишь.

10 декабря.

Вечером неожиданно зашли ко мне члены «Красного Креста» — Н. Д. Соколов, снявший наконец свою черную шапочку с головы, и еще другой — первый посетивший меня здесь неизвестный мне гражданин. Мне предлагали хлопотать, принимая во внимание мои разные болезни, перевести в больницу. Я отказался покидать здесь моих товарищей и говорил лишь о необходимости позаботиться о Ф. Ф. Кокошкине, у которого плохи легкие. В самом деле, к чему менять место заключения, к которому уже привычка, на какое-либо другое. Лечиться? Но мои хронические недуги не излечиваются.

11 декабря.

Как непохожи люди друг на друга. В нашей казарменно-тюремной жизни меня очень занимает различие в словах, тоне, манере обращения наших дежурных часовых.

Один молча и угрюмо проводит свое дежурство, молча и тихо отпирает камеру, смущенно и мягко говорит «здравствуйте» утром или «пожалуйте на свидание» — днем. Во время прогулки незаметно подметает камеру или потом принесет от Долгорукова газеты. Другой — стучит и шумит в коридоре, поет, читает вслух по складам,стучит ключом, прежде чем отопрет дверь, не здоровается, шумно ставит на стол чайник или оловянную миску с деревянной ложкой. Особенно курьезна различная манера приносить утром сахар к чаю. Один принес мне эти 4 куска прямо на своей ладони, другой на своей барашковой шапке, третий — завернутыми в бумажку, четвертый, наконец, подал мне целый сверток, сказав: «Возьмите сами». Однажды карауль ный совсем не принес сахару, рассчитав, вероятно, что у меня и без казенного пайка много всякой всячины.

Некоторые, очевидно, стесняются своей роли тюремщиков, бывают грустны и смущены, предлагая, что полагается по правилам, убрать комнату и подавая щетку; другие, наоборот, развязны и даже как бы несколько удовлетворены заключением «буржуев».

После дурацкой истории с бумагами, попавшими ко мне, все стали более подозрительными.

Часовой с ружьем стоит у двери, а его спутник с шашкой ходит внутри дворика вокруг маленького дома; все время, как я хожу по внешнему кругу, он наравне со мной ходит, более медленно, по внутреннему кругу, не теряя ни минуты меня из виду. Даже смешно. Что может сделать безоружный человек, запертый кругом двухэтажными стенами бастиона. Но по «форме» полагается, и некоторые строго исполняют форму. В наше время полного разрушения дисциплины странно видеть довольно хорошую дисциплину у тюремной стражи.

Сегодня прогулка была очень поздно, в 4 1/2 часа, когда уже смерклось, и я напрасно брал свой хлеб: голуби улетели уже на ночлег, над двориком носились лишь галки, кружась и крича своим негармоническим криком.

12 декабря.

Сегодня Саша мне говорила о предстоящем надо мной суде, о необходимости найти защитника. Мне, по правде сказать, все равно. Я даже думаю, что не нужно никакой защиты. Пусть судят, как хотят. Все равно ведь это не суд, аизвращение насилия. При чем же тут прикрасы защиты.

13 декабря.

Чем сумрачнее день, тем меньше света в моем бедном окне. Сегодня, когда я вышел на прогулку, солнце уже заходило. Только проносившиеся облачка на светлом небе были окрашены красивыми розоватыми, голубоватыми отблесками бледной вечерней зари. Хорошо как на воздухе.
— «Пожалуйте!» — говорит караульный.
15 минут прошли, надо возвращаться в свою комнату.

Вечером неожиданно зашли ко мне члены «Красного Креста» — Н. Д. Соколов, снявший наконец свою черную шапочку с головы, и еще другой — первый посетивший меня здесь неизвестный мне гражданин. Мне предлагали хлопотать, принимая во внимание мои разные болезни, перевести в больницу. Я отказался покидать здесь моих товарищей и говорил лишь о необходимости позаботиться о Ф. Ф. Кокошкине, у которого плохи легкие. В самом деле, к чему менять место заключения, к которому уже привычка, на какое-либо другое. Лечиться? Но мои хронические недуги не излечиваются.

14 декабря.

Наивно и близоруко думать, что революцию можно делать или не делать: она происходит и начинается вне зависимости от воли отдельных людей. Сколько раз ее пробовали «делать» и погибали от равнодушия окружающих и преследования врагов.

Она приходит как ураган и уходит чаще всего тогда, когда никто не подозревает ее близости, или все верят в ее прочность. Задержать революцию — такая же мечта, как и продолжить или углубить ее. Кто задержит бурю и кто ее остановит?

Это не фатум и не детерминизм. Это логическое развитие событий в громадном масштабе под влиянием громадной величины движущих сил. Сожаление, раскаяние, упреки и обвинения интересны и, быть может, уместны в индивидуальной жизни, в личных характеристиках или личных переживаниях. Для революции они ничто, они так же бесцельны, как гадания на тему «что было бы, если бы то-то и то-то не случилось, или если бы такой-то не сделал того-то»...

Если бы мне предложили, если бы это было возможно, начать все сначала или остановить, я бы ни одной минуты не сомневался бы, чтобы начать все сначала, несмотря на все ужасы, пережитые страной. И вот почему. Революция была неизбежна, ибо старое изжило себя. Равновесие было нарушено давно, и в основе русской государственности, которую недаром мы называли колоссом на глиняных ногах, лежали темные народные массы, лишенные государственной связи, понимания общественности и идеалов интеллигенции, лишенные часто даже простого патриотизма. Поразительное несоответствие между верхушкой общества и его основанием, между вождями государства в прошлых его формах, а также и вождями будущего и массой населения — меня поразило еще в юности.

Вот почему я всегда стоял за эволюцию, хотя она идет такими тихими шагами, а не за революцию, которая может, хотя и быстро, но привести к неожиданной и невероятной катастрофе, ибо между ее интеллигентными вожаками и массами — непроходимая пропасть. Теперь, когда революция произошла, бесцельно говорить о том, хорошо это или плохо. Правда, многие, и я в том числе, мечтали лишь о перевороте, а не о революции такого объема, но это лишь было проявление нашего желания, а не реальной возможности. Теперь, когда революция произошла в таких размерах и в таком направлении, какого тогда никто не мог предвидеть, встретил в коридоре маленькую девочку 4—5 лет, которая с беззаботным видом и веселыми глазками прогуливалась под нашими мрачными сводами. Ребенок, гуляющий в тюрьме! Оказалась она дочкой одного из караульных. В другой раз я ее застал за чаепитием. Она преважно сидела за столом, еле доставая до него своим подбородком, и деловито грызла кусок сахару, запивая чаем. Окружающее ее занимало мало. Она была не робкого десятка и не обратила на меня ни малейшего внимания, когда я потрепал ее по щеке.

Мне стало грустно, как никогда.

17 декабря.

Да, одиночество хорошо. Оно необходимо в иные моменты, оно пришло ко мне вовремя, чтобы пережить и передумать все, что упало на голову за эти месяцы.

Вчера у меня не было даже прогулки. Уж не знаю почему. Потому ли, что взамен ее мне предложили идти в баню, или просто забыли. Во всяком случае я был рад бане. Я люблю русскую баню. Она оказалась

у нас как раз посреди дворика в «одноэтажном доме». Гарнизонно-крепостной устав был соблюден, и в предбаннике меня сторожил солдат с ружьем. Он же прервал и мои души из бадьи. Баня неплоха, но очень грязна и плохо содержится. Полы прогнили, лавки грязны и т. д.

18 декабря.

Маленькая девчурка становится более частой посетительницей нашего коридора. Сегодня я слышал ее топанье и ее детский голосок за дверью. Когда мне принесли посылку от Саши, она стояла и смотрела в двери моей камеры. Я протянул ей леденцов, она взяла и повторила, что ей сказал караульный, — «спасибо».

В капоре, из-под которого выбиваются льняные кудри, в шубке и маленьких ботиночках, с милым личиком и серьезными умными глазками, она стояла и смотрела на меня. Какие мысли пришли в голову этому бедному ребенку, когда запирали двери камеры, где она видит в коридоре десятки запертых дверей, за которыми сидят люди. Может ли она не понять, а лишь почувствовать горе и ужас прошлого и все же я говорю — лучше, что она уже произошла! Лучше, когда лавина, нависшая над государством, уже скатилась и перестает ему угрожать. Лучше, что до дна раскрылась пропасть между народом и интеллигенцией и стала, наконец, заполняться обломками прошлого режима. Лучше, когда курок ружья уже спущен и выстрел произошел, чем ожидать его с секунды на секунду. Лучше потому, что только теперь может начаться реальная созидательная работа, замена глиняных ног русского колосса достойным его и надежным фундаментом. Вот почему я не сожалею о происшедшем, готов его повторить и не опасаюсь будущего.

Рано или поздно начнется постройка новой государственности на единственно возможном и незыблемом фундаменте. Вот почему я приемлю революцию, и не только приемлю, но и приветствую, и не только приветствую, но и утверждаю. Если бы мне предложили начать ее с начала, я, не колеблясь, сказал бы теперь: «Начнем!»

16 декабря.

Как это странно. Сегодня, возвращаясь к себе в камеру, я с изумлением настоящего этой тюрьмы? Какие впечатления эти стены и своды, эти запертые в клетки люди заронят в ее душу? Она еще слишком мала, но я слышу сейчас в коридоре ее вопросы. Она что-то спрашивает у караульного. Не могу, к сожалению, разобрать ее лепета. Что она спрашивает? Что они отвечают? Гулкое эхо свода смешивает их голоса. Я слышу потом, как она начинает бегать и играть. Но прошли ли вопросы без ответа, или подвижность ребенка прошла мимо них? Топот ножонок затихает вдали, больше ничего уже не слышно.

19 декабря.

А сколько в этой тишине мучительной неизвестности. Вчера узнал от Саши, что помошник нашего коменданта Павлов подверг наказанию А. В. Карташева, посадил его в карцер и был очень груб, угрожал расправой. Все министры объявили голодовку, требуя арестованного Карташева освободить. Никто из нас не подозревал обо всем происшедшем, иначе мы тотчас же присоединились бы все к протесту. Негодяи! Министры узнали о происшедшем с Карташевым только на совместной прогулке. Мы же лишены этого, и до сих пор гуляем поодиночке. Почему? Не понимаю. Да, в нашей тишине и при теперешних порядках могут происходить молчаливые трагедии, бессмысленные жестокости и издевательства. Вчера я видел во время свидания Ф. Ф. Кокошкина. Он, бедняга, побледнел, и лицо стало как будто немного одутловатым. Вот для его туберкулеза заключение дрянная штука. Вообще, все же долго быть в одиночке, даже в наших удовлетворительных условиях, очень плохо для здоровья. Уже два дня как мне не спится, не хочется есть, голова тяжелая и пустая. Надо заставлять себя работать.

20 декабря.

Число заключенных увеличилось у нас, вероятно, очень значительно. Моя прогулка сегодня состоялась только в пять часов дня. Сумерки уже были вполне. Темносерое небо точно спускалось над нашим двориком, золотая игла собора виднелась в надвигающейся темноте, веселых голубей не было давно уже, и только изредка на деревьях каркала не заснувшая еще галка. Во дворике было почти совсем темно; фигуры часовых еле были заметны у крыльца; дым из труб, спускаясь вниз, наполнял воздух буроватым, горьким туманом. Я кружился вдоль стен без мысли, машинально и тихо.

21 декабря.

Как хорошо было гулять сегодня. Было пасмурно, шел мягкими, пушистыми хлопьями снег, и его белая пелена покрыла все дорожки и деревья во дворе. Было жаль уходить опять под своды тюрьмы.

Наша стража, видимо, частью переменилась. Много новых, совсем простецких лиц.

А вечером впервые в коридоре шла картежная игра, судя по хлопанью карт по столу и шумному разговору. Впрочем, часам к 10 все стихло по-прежнему, но ненадолго. Очевидно, ходили ужинать. А затем картеж и шум продолжались задолго после полуночи.

22 декабря.

Сегодня прогулка была ранняя. Солнце, наконец-то снова я вижу солнце и голубое небо. Снег и мороз окончательно закрыли мне окошко камеры. Я думал, что на дворе сумрачно и туманно, а когда вышел, я был поражен картиной нашего двора. Какая сегодня красота. Небо ясноголубое. Солнце золотит своим блеском одну из стен, снегом покрытую крышу и верхушки деревьев. Все ветви увешаны искристыми шапками пушистого снега, стоят, словно разубранные в праздничный наряд. От мороза снег хрустит под ногами и воздух чистый и густой. Хочется дышать, хочется не спускать глаз с голубого неба, где острой иглой и блеском золота сверкает шпиль колокольни. Бодрый и радостный возвратился я с прогулки.

Сегодня в коридоре гуляет опять наша маленькая гостья. Оказывается, эта девчурка — дочка нашего сегодняшнего караульного. Он по-прежнему очень любезен со мной. Сам подметал мою камеру, спросил, я ли тот Шингарев, который был в Думе и много заступался за народ. «Мы читали ваши речи», — сказал он в заключение.

Все время в коридоре была моя девчурка. Оказывается, ее зовут Рут (Руфь?), ее отец — эстонец, и ей 4 года. Когда приносили ко мне в камеру ужин, она тоже пришла, уже без своего чепчика. Славная головка с льняными волосами и темными глазами. Яблоко привело ее в восторг. Мы сделались друзьями, и она показала мне свою игрушку: маленькую стеклянную банку. Игрушка так же бедна, как и ее место прогулок — тюремный коридор. Видеть у себя в гостях такую крошку — это целое событие в нашей жизни одиночного заключения.

23 декабря.

Солнце, солнце и сегодня. Верхушки деревьев и дым из труб светятся нежно-розовым блеском. Золотая игла матово посеребрена инеем. Небо от мороза ясное и высокое. А в камере снег, и морозовые узоры совсем закрыли стекла. Темно, сумрачно. И не думаешь, как хорошо снаружи.

24 декабря.

На дворе метель. Даже у нас, в нашем маленьком дворе, сугробы снега. И снежная пыль залепляет глаза. Мое окно тускло совсем. В камере холодно, и руки стынут, когда читаешь или пишешь.

Принесли от Саши посылку и письмо от папы. Это единственная весточка из внешнего мира. Я спокоен теперь, так как Юрий приехал в Воронеж вместе с сестрами.

Сочельник. Как весело когда-то проводили этот день у нас, когда вечером дети собирались за елкой, пели, вертелись кругом. Я помню их совсем маленькими. Их надо было брать на руки, чтобы показать елку. Потом они вырастали, и все же их радость была так ясна и так светла...

Как глупо начальство тюрьмы. Мне Саша принесла елочку, но ее не разрешили передать. Какая ненужная и бессмысленная дисциплина. Все же в мешке с провизией осталась одна маленькая веточка, совсем крошечная, а потом мне передали и восковую свечку. Я разрезал ее на четыре куска, устроил елку и зажег. Она горит у меня на столе своими детскими огнями... А слезы невольно катятся по щекам. Какое ужасное слово — н и к о г д а!..

Да, никогда не вернутся эти прежние дни, когда мы были все вместе. Как много отнято у детей, особенно у девочек. Как они проживут без матери, пока вырастут? Как заменить им мать? Разве это мыслимо... Огоньки моей елочки горят. Я думаю о тех, кого здесь нет. О тех, кто дороже всех, и о той, которую уже никогда, никогда не увижу. Всего три месяца вчера прошло со дня ее смерти. Три месяца мучительной, безнадежной тоски.

25 декабря.

Писать не хочется. Солнечный морозный день, совсем как святочный в Воронеже, невольно манит вон из тюрьмы. Что-то случилось с нашими кухарями. Для праздника нас оставили без горячего обеда и выдали лишь по банке консервов. На первый день Рождества оставить фактически без обеда людей, запертых в каменных холодных стенах, — злая небрежность или гадкий умысел обидеть беззащитных. У меня все есть, я сыт, но ведь здесь у многих нет ни родных, ни знакомых в Петрограде. Каково им на первый день праздника получить кусок черного хлеба и ложку холодной каши. Мне было больно за других. Консервы я не люблю и спокойно отдал их назад солдату.

Вероятно, с провизией трудно. За последнюю неделю четыре раза уже у нас был пустой суп, где было немного муки, соли, иногда капусты или тоненьких ломтика (2—3) соленого огурца. Очевидно, продовольствие окончательно расстраивается. Неужели гарнизон так может питаться? Но тогда почему же вчера вечером приходил какой-то чин спрашивать меня, не желаю ли я перейти на стол «общественной» столовой. Значит, все же есть более хорошая пища за деньги. Я отказался. Мне ничего больше не надо. Всего, что мне приносят, мне больше чем достаточно.

Как-то провели этот день в Воронеже мои дочурки и Юрий? Как редко вижу их я во сне. И чем больше хочется их увидеть, тем больше их образы исчезают из сновидений.

26 декабря.

Как это смешно. Нам выдали «праздничную» колбасу, больше чем по фунту на человека. Все же хотят этим «подкрасить» наше житие. Солдат производил эту операцию с довольным видом. Однако горячего нам все же не дали. Около 2-х час. принесли только одну ложку холодной гречневой каши. Причины кухонной «забастовки» мне остаются неизвестными. Колбаса точно нафарширована солью. Сегодня не только без обеда, но и без прогулки. Это последнее много чувствительнее. В камере очень надоедают мне сердцебиения. Прежде они были так редки, теперь, видимо, процесс склероза за последние два месяца очень подвинулся вперед. Это так понятно. Бог с ним. Я ничего не имел бы против прекращения его неугомонной работы. Я никогда не боялся смерти. Два раза она заглянула мне в глаза, и я оставался спокойным. Последний раз это было, когда меня душил дифтерит в 1895 г., но тогда мне почти нечего было терять... А теперь... Я спокойно кончил бы свое земное бытие, но дети!.. Я не знаю, что я им даю и дам, но все же хочется верить, что со мной им будет легче прожить юные годы. Да, пока Аленушке будет 20 лет, вот этот срок (9— 10 лет) я хотел бы иметь перед собой. Больше мне, лично мне ничего не надо. Даст ли мне этот срок судьба и склероз? Саша все же хочет добиваться перевода меня в больницу. Зачем? Об этом говорил мне вечером и И. И. Манухин, зайдя ко мне в камеру. Говорит, что я выгляжу плохо.

Все же «Красный Крест» не оставил меня и других заключенных своей заботой. К вечеру нам дали горячий суп. Но, говорят, что и наша караульная команда без горячего обеда. Это уже совсем плохо. Я сказал об этом Манухину.

28 декабря.

Административная машина управления, видимо, в чем-то испортилась в нашем бастионе. Сегодня опять не было обеда и только в 4 часа принесли из «Народного Дома» хороший суп, солянку из капусты и картофельный пирог. Ого! Такого обеда еще не было у нас. Это все «Красный Крест» старается. Но что случилось с нашим крепостным продовольствием? Не понимаю. Как питается гарнизон? Что-то неприятное скрывается за этой праздничной «забастовкой» кухни.

29 декабря.

На прогулку пустили в 11 час, обед принесли вовремя. Володя принес письма от девочек от 20-го, а вечером из Народного Дома принесли на ужин суп и даже второе блюдо. Словом, вечер вышел мудренее утра.

На дворе здоровый холодище. Голуби подмерзли, и два из них солдатами взяты в коридор отогреться. В камерах прохладно, руки мерзнут писать и долго читать (держать книгу). Хорошо согреться горячим чаем, но хорошо все же было и погулять на воздухе, хотя было не менее 23° мороза. Окна у меня стали плакать, на них даже изнутри уже намерзает вода и при топке печи течет по стене. Говорят, что в городе «на вольных» квартирах и того еще хуже. Очень холодно, и дров нет.

Что-то будет дальше?

30 декабря.

Утром опять требуют идти на прогулку. Вот путаница. Сегодня, кажется, так и останусь без воздуха. К тому же сегодня баня. Удовольствие редкое и неравноценное, но все же удовольствие.

И. И. Манухин зашел ко мне с какойто дамой и, между прочим, сообщил, что меня переведут в больницу. Мне будет грустно менять свою камеру на новую. Мне будет грустно оставлять Долгорукова здесь одного. Мне грустно выходить отсюда не на свободу, а лишь в новое место заключения. Но все на этом настаивают, все, и особенно Саша, думают, что так будет лучше. Пускай. Несвободный, я стал пассивным.

Во время свидания Вера Давидовна рассказывала о том, что творится в городе, в банках, в семьях. Безумная дороговизна (картофель 1 р. фунт, мука пшеничная 3 р. 80 коп. фунт, плитка шоколада 10 р. и т. д.). Денег нет у пенсионеров, чиновников, домовладельцев, рантье, интеллигентных тружеников. Проценты не платят, вещей в залог не принимают и т. д. Жизнь разрушается с чудовищной быстротой,— жизнь, организованная и культурная. На смену идет хаос. Что в нем погибнет, что из него выйдет? Кто угадает это теперь.

31 декабря.

Последний день старого года – и какого года! Этот же год разбил и мою личную жизнь. Страна, я верю, вырвется из нового гнета и неминуемого чужеземного ига. Мне никогда не склеить разбитого навеки и отнятого уюта семьи с Фроней. Вот личный итог. И если так много надежды у меня на предстоящий год для России, для себя прошлого ничем не возместишь. Боль то утихает, то обостряется. Пройти она не может. Итоги прошлого подведены сурово и внезапно.

Как хотелось бы повидать детей, хотя немного отдохнуть среди них и приняться за работу, не расставаясь с ними. Как жаль даже эти немногие дни сидеть бессмысленно и бесплодно здесь, в глухих стенах. А как одиноко и грустно так встречать Новый год. Долгоруков обещал мне постучать в 12 часов в стену. Это единственное общение, нам доступное в канун наступающего года.

1918 г. 1 января.

Новый год. Но первый день прошел для нас хмуро. Гулять мне пришлось очень поздно, когда уже стемнело. В камере было холоднее, чем когда-либо, и стена у окна покрылась потоками воды. Ноги мерзли и руки стыли за письмом.

2 января.

День неожиданных сюрпризов и неудач. На прогулку вызвали рано. Я еще с утра заметил в своем окошке блеск света. Значит солнце. Я, радостный, вышел. Да, в коридоре было солнце, но было и другое: дверь к Долгорукову была отперта, и он тоже одевался, а дальше мы встретили Кокошкина, Авксентьева и Степанова. Ура! Наконец-то совместная прогулка. Минуты пробежали незаметно. Я впервые узнал от Степанова, что и он попал сюда из-за несчастной ошибки. Вместо бумаг мне должны были принести пирог, который хотел мне передать Молчанов. Попали бумаги, дальше обыск в моей камере, дальше переполох наших девиц, их поездки в Смольный, их полный рассказ там. Дальше обыск у Молчанова, в то время как там ночевал Степанов, и его арест. Вот путаница приключений, достойная Дюма и Конан Дойля. Даже поверить трудно, что могут быть такие сплетения обстоятельств.

3 января.

Хорошо, что Шуре удалось передать мне письма девочек. Они так трогательно милы, эти письма, так занимательны, что доставляют огромное удовольствие. Туся пишет, как говорит, живо и неровно. Рита сантиментальничает и очень любит массу восклицательных знаков, хорошо описывает и изображает сценки. Аленушка пишет так серьезно и обстоятельно, что никогда не подумаешь, что ей 11 лет. Точно, ясно и просто она рассказывает все свои детские забавы и занятия других, как взрослая и с трогательной деликатностью и наивностью ребенка. Сегодня ее два письма так хороши. С их письмами ко мне в камеру долетают смех, веселье и незатейливая, простая жизнь у дедушки. Но как одним словом Аленушка оттенила и их грусть. Они зажгли свою маленькую елочку и «не плясали вокруг, а молча смотрели на нее и, потушив свечи, разошлись»... Да, так и я смотрел, молча и долго смотрел на свою елочку, вспоминая прошлые счастливые дни. Бедные дети, сколько недетских мыслей и недетского горя приходится им выносить за последние месяцы.

Холодно в моей камере. Так холодно, что трудно писать. Стынут руки, пар сгущается от дыхания, с окна текут сырые потоки по стене, и даже на полу от них образуется лужица. Эти последние ночи никак не мог согреться даже под двумя одеялами и сверху накинутым пальто. Если долго сидишь, то застывают и руки, и ноги, приходится бросать книгу и усиленно маршировать из угла в угол. Утром вставать — это целое испытание. Не скоро потом согреешься. Не то топить стали хуже, не то зима все больше и больше дает себя знать.

4 января.

Наш бастион переполнен. П. Сорокин и Аргунов посажены уже вдвоем, а в камере одна кровать. Сегодня, идя на прогулку, мы сквозь щель двери приветствовали их. Теперь уже шесть членов Учредительного Собрания сидят в Петропавловской крепости.

После прогулки я не сразу мог согреться в моей камере. Часов около 4 пришла комиссия для освидетельствования моего здоровья — несколько врачей. Еще утром мне сказал сторож, что меня переведут в больницу. Врачи говорят то же. Не знаю, лучше это или хуже. Переведут, говорят, и Кокошкина.

5 января.

Наконец-то я увидел опять Сашу и Володю. Она, бедняга, вчера до 12 час. ночи сидела в Смольном, пытаясь меня перевести в больницу, но ничего не могла сделать. Там боятся, что нас из больницы легче освободят, как членов Учредительного Собрания. Говорят, переведут дня через два.

Последующие события излагаются сестрой Андрея Ивановича — Александрой Ивановной Шингаревой.

5-ое января было в пятницу — день свиданий, и я поспешила с Володей в крепость; я уже не видела Андрея больше недели, с 27 декабря.

Обычное ожидание в бастионе. Как всегда нетерпеливо смотрю на дверь, и вот появляется его милое, оживленное сегодня, лицо с блестящими глазами; торопливыми шагами входит он, и мы крепко целуем друг друга. Андрей говорит о вчерашней комиссии, о том, что ему команда передавала также, что его переведут, и вновь выражает сомнение, стоит ли это делать, можно ли доверять красногвардейцам, не будут ли они очень стеснять его в больнице, спрашивает, где они будут помещаться, не в палате ли вместе с ним. Говорит и о том, что привык к бастиону и команде, среди которой есть славные люди и даже некоторые из них ему говорили: «Мы слышали, что Вы переводитесь в больницу. Зачем Вы это делаете, ведь у нас здесь хорошо, а там будут красногвардейцы». Я его успокаиваю относительно больницы и говорю, что там, конечно, ему будет лучше. Время летит незаметно, и скоро нам объявляют, что свидание кончено.

6-го утром звоню Штейнбергу — он назначает мне приехать в Комиссариат Юстиции к 11 часам. И там встречаюсь с М. Ф. Кокошкиной. Она уже ждет также. Приходит Штейнберг, и мы получаем разрешение. Теперь надо получить подпись Козловского, так как из крепости выпускают лишь по ордерам следственной комиссии, и все будет сделано с вызванным нами Н. Д. Соколовым в следственную комиссию. Соколов уходит к Козловскому, довольно долго у него остается и, наконец, возвращается — ордер подписан. Сделал это Козловский, по его словам, очень неохотно, и ядовито при этом заметил: «Удивительно, все министры сразу вдруг заболели. Ну, я еще понимаю — Кокошкин, — он действительно больной человек, но Шингарев — совсем здоров».

Мы отправились в крепость все вместе; у комиссара нам не захотели дать пропуска в бастион, так как уже было около 3 1/2 час. Наконец мы увидели заведующего бастионом Куделько, и он сказал, что все сделает. Теперь надо было нам достать извозчика и, кроме того, вызвать наряд красногвардейцев.

В бастион, мы прошли в канцелярию при слабом свете керосиновой лампочки. Куделько послал сказать заключенным, чтобы они собирали свои вещи; а мы ждали с трепетом их появления. Появился Ф. Ф. Кокошкин. Я бросилась к нему навстречу — он уже в молодой, лет 18—19, что-то вроде старшего, все вооружены. У нас пять извозчиков, и мы рассаживаемся на них. Пронизывающий ветер и снег, особенно через мост. Мы показываем дорогу и, наконец, мы в больнице. Входим все толпой в небольшую прихожую; я прошу швейцара позвать надзирательницу, и мы все стоим некоторое время внизу. У А. И. и Ф. Ф. вид немного оглушенный и от сутолоки переезда, и от новой незнакомой обстановки —

Петропавловская крепость, а тихая палата Мариинской больницы. «Тебе нравится здесь»? Ведь обстановка очень простая; может быть, у Герзони было лучше». «О, после крепости здесь так хорошо, тепло, разве можно сравнивать; а относительно Герзони я не жалею, я ведь не люблю частных лечебниц, их роскоши, здесь я чувствую себя хорошо». И мы начинаем говорить о крепости, и здесь впервые я слышу от него жуткий рассказ о том, как он страдал там и физически, и нравственно; на свиданиях он старался быть бодрым, там его постоянно стесняло присутствие караульных, времени было мало, и он неизменно отвечал, что чувствует себя хорошо. И только теперь тихим голосом, как бы стыдясь своей слабости, он рассказал, как он рыдал целыми днями, не в силах удержаться от слез, как в одиночестве он пережил вновь свое последнее горе — утрату жены, как он грустил о детях; рассказал, как в камере было холодно, и он не согрепальто, в шапке; сказала ему, что М. Ф. поехала в комиссариат, и нам придется ждать прибытия наряда красногвардейцев. Ф. Ф., радостно взволнованный, сказал, что он уже думал, что сегодня их не переведут, и он очень рад, что перевод состоялся, — «Я чувствую, мне пора в больницу; вначале было ничего, а сейчас я совсем расклеился, и с кишечником плохо и по вечерам температура повышена, в общем, чувствую себя скверно».

А Андрея все не было. «Почему он так долго, предупредили ли его?» «Вероятно, вещи складывает. Сейчас я пошлю снова за ним», — отвечает Куделько.

Наконец, дверь открывается, и входит Андрей в сопровождении солдата с вещами; он в пальто, тяжело дышит, спешил, волновался, быстро прошел коридор — и у него одышка.

Наконец, можно уходить. На дворе метель, вьюга, сугробы снега. Андрей тащит что-то из своих вещей, и я чувствую, как ему тяжело идти. Кроме того, он в валенках, а они у него худые, и я беспокоюсь, что он промочит себе ноги. У комиссариата останавливаемся, при слабом свете ручного фонаря укладываем вещи на извозчиков и дожидаемся красногвардейцев, чтобы решить, как нам сесть. Из комиссариата выходят, наконец, они, и чей-то грубый голос говорит: «Ну что же, мы пешком пойдем, что ли? или в трамвае, так и они с нами тоже!» — «Успокойтесь, для всех хватит места на извозчиках», — говорю им я. «Сюда садитесь, вместе с заключенными», — грубо кто-то командует.

Красногвардейцев пять человек — один из них в солдатской форме; один присутствия красной гвардии. Приходит надзирательница, и мы поднимаемся наверх в 3-й этаж, показываем комнаты. А. И. направляется в № 24. Ф. Ф. — в № 27. У Андрея снова одышка, он совсем запыхался, войдя на лестницу, смущенно, растерянно оглядывается кругом. Усаживаю его на стул, помогаю раздеться, а главное — снять валенки, дырявые, и надеть сухие туфли; с трудом переводя дыхание, наклоняется Андрей, снимая валенки, и я с острой болью вижу, как ему это тяжело и как, наверное, подвинулся вперед за эти полтора месяца его сердечный процесс. Красная гвардия толпится в коридоре и также не знает, что делать; при ярком свете видно, что они вооружены с головы до ног; винтовка, патроны, револьверы, ручные гранаты — вижу это мельком. Старший беспокоится, кому передать заключенных; посылаю его с сиделкой к дежурному врачу; тот приходит, все формальности закончены, и я уже больше не обращаю на них внимания.

Андрей, сняв верхнее платье, валенки, в мягких туфлях сидит и с более спокойным выражением осматривается кругом — в комнате тепло, уютно, и он прежде всего говорит: «Ах, как здесь тепло, хорошо, наконец-то я согреюсь. Там было так невыносимо холодно; я никогда не мог согреться». Мы долго смотрели друг на друга, и не верилось как-то, что это уже не бастион, не вался ни днем, ни ночью. Он лежал, накрывшись двумя одеялами, пальто и все же не мог спать от холода, пронизывавшего его насквозь. А днем даже ходьба по камере мало согревала, и движение холодного воздуха при ходьбе было очень неприятно; было только одно место в углу у стены, куда выходила, по-видимому, печка, где было чуть теплее, и он становился в этот угол и там, как он выразился, «устраивал бег на месте», чтобы хоть немного согреться. И ко всему этому он показал мне свои руки, все пальцы были озноблены, покрыты красными припухлостями. И слезы навертывались невольно на глаза, слушая все это.

К нам зашла надзирательница. А. И. оживленно с ней заговорил и снова повторил несколько раз, что здесь он, наконец, согрелся, рассказал, что в камере были клопы, и удивлялся, как они могли там жить. Я предложила Андрею разобрать вещи и выпить чаю; сиделка дала нам кипяток; Андрей сам достал свои съестные припасы, и я с удивлением увидела, что он почти ничего не скушал из того, что я ему приносила. «Скучно есть одному, мне совсем не хотелось» — и стал сам хлопотать у стола, заварил чай, достал сыр, масло, икру, хлеб, конфеты, все разложил на стол. — «Ну вот, сегодня в первый раз я снова буду есть по-человечески; сегодня я тебя буду угощать, и сам с тобой выпью с удовольствием чаю».

И он заботливо наливал мне чай и делал бутерброды с сыром, беспокоясь за меня, что я с утра ничего не ела. «Знаешь, надо отнести Ф. Ф. бутерброд с икрой», — сказал Андрей, и я с бутербродом направилась к Кокошкину. Мы мирно беседовали теперь с Андреем, он стал говорить о детях, главным образом о Володе, о том, что он будет делать, когда кончится война, будет ли продолжать заниматься в Политехникуме или, может быть, поступит в Университет на естественный факультет; последнее для него было бы очень приятно и желательно.

Нашу беседу прервал вошедший красногвардеец-солдат, который спросил меня, долго ли я здесь останусь, и когда я ему ответила, что скоро уйду, допью только чай, то он еще добавил: «Да вот с вас надо еще деньги получить за извозчика, я ездил за сменой на извозчике туда и обратно по 10 рублей». — «Хорошо, я вам сейчас отдам деньги», — сказала я; у Андрея сразу померкло лицо при виде этого солдата, и особенно его неприятно поразили слова о деньгах; ему раньше говорили, что их можно купить и продать за деньги, но он не хотел верить. Я вышла в коридор, там стояла группа их, дожидаясь меня; я дала солдату 20 рублей, и в этот момент один из них сказал: «Ну вот, давно бы так!» Я как-то невольно запомнила эти слова. Затем я спросила, как будет со свиданиями завтра. Он спросил, есть ли у меня пропуск. «Да, у меня постоянный». — «Ну, завтра условимся, придете к часу, к двум, а теперь до свидания, мы уходим, а вот остаются двое». И он показал на двоих красногвардейцев, совсем юных, лет 16—18, которые направились по коридору к лестнице и сели на диван. — «Вы винтовкито куда-нибудь в уголок поставьте, чтобы они не мешали», — сказал он мальчикам. Я тоже подтвердила это, добавив, что уж очень они могут больных испугать, особенно одну старушкубольную.

Мы условились, что я приду завтра к часу дня и постараюсь завтра же устроить консультацию. Пора было уходить, уже около 8 1/2 часов. Хотя так не хотелось оставлять вновь его одного; за эти два с половиной часа он как бы пришел в себя, пригрелся, настроение стало совсем другое. Я стала собирать свои вещи. Он снова сам завернул в бумагу, завязал пакет. Собирая вещи, я нашла коробку с несколькими плитками шоколада — почти весь шоколад, чего я и другие ему приносили, оказался нетронутым. «Почему ты не кушал шоколад? Разве ты его не любишь?» — «Нет, это я оставлю девочкам, собираю для них; я ведь не люблю сладкого, а им это доставит удовольствие». Я была тронута до слез этим знаком трогательной любви и заботливости. Мы простились, он крепкокрепко обнял меня и тихо прошептал: «Спасибо», — проводил меня по коридору до лестницы, где на диване сидели мальчики красногвардейцы и улыбались. Я еще раз его поцеловала и с тихой радостью в душе, что сегодня

он заснет не в камере на железной койке, а на удобной постели в теплой комнате, и отдохнет хотя немного от своих страданий, ушла домой, ничего не подозревая, спокойная. В 10 часов у него был старший врач Г. А. Свияженинов. Он побеседовал с А. И., причем разговор шел преимущественно о детях, относительно которых Андрей очень беспокоился. Затем Свияженинов ушел. Часов около 12-ти А. И. разделся, переоделся в больничное белье и лег спать, потушив огонь.

А в половине первого пришли «они» и убили его. Пришли под предводительством солдата Басова, который брал у меня деньги, сказал, что идет сменить караул. Солдат Басов потребовал у сиделки лампу. Часть матросов осталась на лестнице, а другие пошли в комнату Андрея Ивановича и там, когда Басов светил, его убили тремя выстрелами в лицо, грудь и живот. Затем пошли в комнату Кокошкина, убили того и сейчас же ушли. Внизу швейцару сказали, что сменили караул, и ушли. Растерявшиеся сиделки от страха не знали, что делать. Проснувшиеся больные подняли тревогу. Кто-то побежал вниз, сказал швейцару.

Пришел дежурный врач. Кокошкин был мертв. Андрей Иванович еще жил, был в сознании; просил не делать перевязки, впрыснуть морфий и говорил: «Дети! Несчастные дети!» Пульса почти не было. Часа через полтора он умер, уже без сознания.

Ночью все телефоны в больнице не действовали, и известить никого о происшедшем из больницы не могли. Только утром, около 9 часов, дали знать на квартиру Паниной.

«Около 30 матросов флотских экипажей «Ярославец» и «Чайка» охотно вызвались пойти с Басовым. С криками «Вырезать», «Лишние две карточки на хлеб останутся!» разъяренная матросня ринулась к Мариинской больнице. Расставив на всякий случай посты на соседних улицах, около 10 матросов примерно в

21.30 ночи подошли к входу в больницу, стали стучать в дверь: «Сторож, открывай: здесь есть арестованные министры. Мы пришли на смену караула». Увидев толпу вооруженных матросов, перепуганный сторож М.Е.Марков впустил их в больницу. Взяв у сторожа керосиновую лампу, Басов, зная расположение палат Кокошкина и Шингарева, повел матросов на 3-й этаж. Сначала матросы ворвались в палату А.И.Шингарева. Тот готовился ко сну, сидел на кровати, прислонившись к стене. Здоровенный матрос-эстонец Оскар Крейс схватил его за горло, повалил на кровать и стал душить. Настигнутый врасплох, Шингарев попытался спросить: «Что, вы, братцы, делаете?» Однако матросы, крича, что «убивают министров за 1905 год, довольно им нашу кровь пить», стали беспорядочно в него стрелять из револьверов и колоть штыками. Затем убийцы направились в палату Ф.Ф.Кокошкина, который уже спал. Тот же Крейс схватил его за горло со словами «Товарищ!» и площадной бранью, а другой матрос, Я.И.Матвеев, двумя выстрелами в упор — в рот и сердце — убил его. Исполнив «свой классовый долг», матросы и красногвардейцы покинули больницу. Уходя, они в комнате Шингарева прихватили кожаную куртку и подарили ее Басову. Опьяненные совершенным убийством, они требовали от Басова, чтобы тот повел их в Петропавловскую крепость, где они намеревались расправиться с «сидевшими там министрами». Более того, они сказали Басову, что потом они пойдут в лечебницу Герзони, где в это время находились еще три министра Временного правительства. Когда Басов доложил Куликову о случившимся, тот выразил удовлетворение, сказав: «Туда им и дорога!».

Из статьи В. В. Шелохаева «Федор Федорович Кокошкин».

Архив журнала
№13, 2009№11, 2009№10, 2009№9, 2009№8, 2009№7, 2009№6, 2009№4-5, 2009№2-3, 2009№24, 2008№23, 2008№22, 2008№21, 2008№20, 2008№19, 2008№18, 2008№17, 2008№16, 2008№15, 2008№14, 2008№13, 2008№12, 2008№11, 2008№10, 2008№9, 2008№8, 2008№7, 2008№6, 2008№5, 2008№4, 2008№3, 2008№2, 2008№1, 2008№17, 2007№16, 2007№15, 2007№14, 2007№13, 2007№12, 2007№11, 2007№10, 2007№9, 2007№8, 2007№6, 2007№5, 2007№4, 2007№3, 2007№2, 2007№1, 2007
Поддержите нас
Журналы клуба