Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Русская жизнь » №10, 2009

Зоил сермяжный и посконный

Работники северо-западного областного союза кооператоров с детьми в агиткомнате. 1929
 

 

Положить начало крестьянской литературной критике задумал учитель начальной школы Адриан Топоров. В начале 1920-х годов Топоров, по его словам, «получил возможность крепко осесть на одном месте и производить задуманные опыты крестьянского суда над произведениями художественной литературы». Происходило это в большой коммуне «Майское утро» Барнаульского округа Сибирского края. Коммунары по вечерам собирались в школе для чтения и обсуждения прочитанного. Их мнения были порой неожиданны и резки, порой спорны, но почти всегда сами по себе обладали немалой художественной силой.

В 1930 году Топоров счел возможным выпустить конспективное изложение этих штудий отдельной книгой: А. Топоров. Крестьяне о писателях. Опыт, методика и образцы крестьянской критики современной художественной литературы. Москва, Ленинград, Государственное издательство, 1930.

Печатается в сокращении.

 

Генрих Гейне и Глафира

Была сильная вьюга.

Помещение, в которое я попал, оказалось квартирой ночного сторожа. Старик долго кряхтел, помогая мне стащить заиндевевшую шубу, и, отчаявшись справиться, кликнул дочурку лет четырнадцати.

— Глафира!

Девочка вскочила с полатей и кинулась на помощь. В одной руке книжка, другой — тянет рукав шубы.

— Что вы читаете? — спрашиваю, чтобы как-нибудь войти в разговор. Девочка краснеет и говорит:

— Генриха Гейна... Ах, нет, простите! Генриха Ибсена...

Я потрясен обмолвкой и, не находя слов, только покачал головой.

— Поживи у нас, голубчик, не то узнаешь, — вмешивается старик. — Тут старые бабы — и те Ибсена знают.

Я в пяти тысячах километров от Москвы, в глухом сибирском хуторе, и вдруг такой сюрприз! Четырнадцатилетняя дочь ночного сторожа коммуны «Майское утро» знает обоих великих Генрихов... Даже семидесятилетний старик правильно выговорил имя Ибсена.

Но вот я отогрелся немного и знакомлюсь ближе с Глафирой. Она достала свои учебники, она окружила меня арсеналом тетрадей и демонстрирует свои школьные успехи.

Перелистываю общую тетрадь и читаю:

«Кто за мир и кто за войну?» (Сочинение.)

— Хотя заголовок у меня с вопросом, — подсказывает Глафира, — на вопрос этот можно сразу ответить, кто знает хоть немножечко политграмоту.

— Правильно, товарищ Глафира.

— Это фельетон, — продолжает ориентировать меня Глафира, — как в селе Лосиха милиционер, товарищ Сиглов, напился восьмого ноября и чуть не убил мальчика.

«Отношение русской буржуазии к Октябрю», по роману Н. Ляшко «В разлом». (Сочинение.) «Когда Гришка уходил на фронт к белым, — начинается сочинение, — то я в это время думала: чтобы Гришку где-нибудь придушило!» «Курсы животноводства прошли успешно». (Отчет.) «Разводите английских свиней». «Почему у нас затруднение с хлебом?» «Черный румянец», стих. С. Маркова. (Критика.)

— Стихи любите?

— Если задористые.

— А эти?

— Нет. Этот стих безыдейный.

Я прочитываю «критику» до конца. «В стихе описывается казак. Приехал он на Алтай. Среди лохматых алтайцев казак заметил румяную девушку. Он слез с коня и пошел к ней в юрту. Но румяная алтайка прогнала его: «Уходи, ты черен лицом». Казак ушел. Вот и все.

Поэт описал только лицо казака, а наружность не описал. Какая одежда, нос, рот, рост? Тип виден, как рыба в мутноватой воде. Это похоже на то, когда человек кричит из лесу, а самого не видно. У писателя есть кое-где неверно. Например, «пеня колени». Я сроду не видала, чтобы потели колени. Лошадь потеет под седлом. Или: «Луна впивается когтями в деревья»... Как же она вопьется, когда когтей нет? «Теплый ветер на стремени стыл». Это я тоже никак не могу понять. Наверно, поэт хотел сказать, что в воздухе было много паров, и эти пары охлаждались на стремени. А другой выход не могу найти. «Черный румянец» — почти безыдейный. Он — как карандаш без стержня. Стих идет, как плохое перо по бумаге, он непонятный. Вот есть у Лермонтова стих: «Горные вершины спят во тьме ночной, тихие долины...» вот это — стих!«

— Глафира, в какой вы группе?

— У нас школа... — запнулась, — трехгрупповая.

 

Наблюдения

Представьте поселок, в котором ежедневно, начиная с шести часов вечера и кончая одиннадцатью часами, нельзя застать в домах ни одной живой души, даже грудных детей. Представьте, далее, клуб, в котором на составленных столах, выстланных мохнатыми сибирскими шубами, спят рядышком десять-двадцать детишек... Тишина. Мерно тикают часы. На сцене при свете лампочки читают... «Виринею»... Но вот зачитана последняя страница, и книга тихо закрывается. В полутемном клубе шевелятся седые бороды, мохнатые шапки, платки...

— Та-а-к...- вздыхает ситцевый платок. — Ничего она не стремилась для общего дела. Ломалась, ковылялась, а все для своего положения.

— То-то, — замечает сосед, — ей, главное дело, нужен был самец и ребенок. За Павлом она шла так, попросту, по-бабьи. Пойди Павел за белыми, и она бы за ним.

— Верно, верно! — вмешивается третий.- Не случись греха с приходом казаков, она бы жила себе да жила с Павлом. Наметала бы ему с полдюжины ребят, сделалась бы такой же, как все, мамёхой — и ша! И вся ее геройства ханула бы.

— Дивлюсь, за что эту «Виринею» прославили? Ничего в ней нет. Не довел писатель до конца, до большого дела Виринею. Запутался автор. Что делать с Виринеей? Взял — да и трахнул ее об скребушку...

Вы приходите в клуб через день-два. Те же столы с ребятишками, та же дисциплина, те же блестящие глаза слушателей. Судят «Правонарушителей»

— Не знаю, с какого края начать разговор, потому что везде у ней тут комар носу не подточит. Написано на отделку! Мартынов — настоящий грузило. Вот это молодец! Этот любую стенку лбом прошибет. Всякую бюрократию развоюет. Самый нужный по жизни человек.

— Этот рассказ, — замечает другой, — совсем не родня «Виринее». Вот и возьми: с одной головы, да не одни мысли. Изменилась она, когда писала это. Если этот рассказ писан после «Виринеи», то авторша поумнела, а если прежде — она рехнулась.

— Позволь мне сказать, — вскакивает следующий. — Я считаю равносильным смерти, что рядом с «Правонарушителями» она написала «Виринею». Так и хочется сказать: «Да, товарищ Сейфуллина, у тебя есть талант, но ты обращаешься с ним бессовестно. Не топчи, черт тебя возьми, свой талант по тротуарам Москвы, а поезжай туда, где ты писала о Григории Пескове и о Мартынове. Они у тебя хороши, народ их любит. Подобных Мартынову и Пескову людей в СССР непочатые углы, и твоя обязанность...»

Все это я видел и переживал в Сибири, в коммуне «Майское утро», в пятнадцати километрах от села Косихи Барнаульского округа, в пяти тысячах километрах от Москвы.

— Поживи у нас, голубчик, не то увидишь...

Живу, смотрю, вижу, но обнять все видимое и переживаемое не могу. Не вяжется это с тем, что я знал до сих пор о нашей деревне!

Вот и сейчас. Человек пятнадцать — коммунаров и коммунарок — сидят в конторе коммуны. Мы беседуем на литературные темы.

— Кончено, паря, кончено! — горячится столяр Шитиков. — Была наша Русь темная, молилась за этих сукиных сынов всю жизнь, а теперь амба! Тоже хотим попробовать ученой ухи.

И они начинают называть перечитанных авторов, подробно перечисляя все разобранные коммуной произведения.

Лев Толстой: «Воскресение», «Отец Сергий», «Дьявол», «Власть тьмы», «Живой труп», «Исповедь», «Плоды просвещения», «От нее все качества».

Тургенев: «Накануне», «Отцы и дети», «Записки охотника», «Безденежье», «Месяц в деревне». Лесков, Горький, Щедрин, Лермонтов, Гоголь...

— Короленко, Некрасов, Успенский, Бунин, Писемский, Чириков, Помяловский, Муйжель, Леонид Андреев, Григорович...

Чтобы как-нибудь «собраться с духом», я пытаюсь перейти на абстрактные темы: о классиках, о старой русской литературе, о народниках...

— Зачем? — обижается кто-то, не поняв меня. — Мы и на новую напираем.

И снова дождь фамилий:

— Всеволод Иванов, Сейфуллина, Завадовский, Лидин, Катаев, Джон Рид, Бабель, Демьян Бедный, Безыменский, Есенин, Шишков, Леонов, Новиков-Прибой, Уткин...

— Когда вы все это успели? — вскрикиваю я.

— Восемь лет, паря! Восемь лет изо дня в день, каждый вечер в клубе.

И я снова пишу. Они обступили меня со всех сторон. Они тычут мозолистыми крестьянскими пальцами в мою тетрадь, они диктуют, а я, «московский писарь», со всеми моими гимназиями и университетами, чувствую себя в этой нахлынувшей волне щепкой...

— Мольер, Ибсен, Гюго, Гейне, Гауптман, Мопассан, Метерлинк...

— Пиши, пиши еще!

Белинские в лаптях!

Невероятно, но факт. В сибирской глуши есть хуторок, жители которого прочли огромную часть иностранной и русской классической и новейшей литературы. Не только прочли, а имеют о каждой книге суждение, разбираются в литературных направлениях, зло ругают одних авторов, одни книги, отметая их, как ненужный, вредный сор, и горячо хвалят и превозносят других авторов. Мне рассказывали любопытный случай, характеризующий самостоятельность этих суждений и литературных вкусов. Не понравился как-то коммуне писатель М. Пришвин; ему вынесли суровый приговор. Когда крестьянам указали, что сам Горький хвалит Пришвина, они ответили:

— Ну, пущай ему Пришвин нравится. А вот нам сам Горький нравится, а Пришвин — нет...

Истинно талантливые произведения крестьяне слушают долго, до полной устали чтеца. Людям неохота бывает уходить из читальни. Сидят и смакуют прочитанное.

— И сами-то они баски, да и на другие книги затягают тебя.

— Бурует под сердцем от этих книг.

— Думка бродит в голове.

Небрежные работы писателей, работы наспех, из-за хлеба насущного или из-за гонорара — постоянно отмечались моей аудиторией. Тонко слышат крестьяне, когда художник пишет от души и когда — ради рубля. В разряд вещей, написанных спешно, коммунары определили: «Над кем смеетесь» Зощенко, «Воронье» Караваевой, «Материалы к роману» Пильняка, «Плодородие» Иванова, почти все прочитанные у нас фельетоны и рассказы из журналов «Крокодил» и «Лапоть», «Рысь» Сельвинского, «Спекторский» Пастернака и т. п.

Писатель, угодивший крестьянам одним своим произведением, не может рассчитывать на их снисходительность, если потом напишет скверную вещь.

Критикуя родную, революционную литературу, крестьяне болеют за ее изъяны и боятся, как бы они не уронили престижа советского писателя в глазах своего и враждебного классов. Произведения таких апостолов новых литературных форм, как Хлебников, Сельвинский, Пастернак, Андрей Белый, а также и произведения их многочисленных безликих подголосков внушают крестьянам тревожные вопросы:

— А не скажут ли заграницей, что в Советской России все сумасшедшие пишут и печатают?

— Неужели новейшие авторы так оторвались от масс, что разучились говорить с ними по-людски?

— Али уж теперь свыше просят от писателей непонятное? Вкус, чо ли, такой пошел?

На разборах заумных сочинений крестьяне, возмущаясь, доходят до белого каления и ревут мне:

— Пиши советскому правительству от нашего лица: замулевать эти сочинения к чертовой матери, чтоб они не гадили нашу литературу, чтобы из-за них не падало пятно на всю Советскую Россию!

— Скажи, что пакостные книги нельзя пускать за границу. А то из-за каких-то недоумков, никудышных писателишек там подумают, что мы все здесь оболтусы. Дескать, дурное читаем и не можем выбросить вон!

Вещь занимательную, хотя и неглубокую по мысли, крестьяне будут слушать с удовольствием. Книгу же умную, но незанимательную, малоподвижную, тягуче написанную — не слушают. Нервируют крестьян безмерно запутанные сюжеты: «Большие пожары» — роман двадцати пяти писателей, «Вор» Леонова. Про эти литературные клубки крестьяне злобно судачили:

— Сидишь, слушаешь и все корежишь мозгá свои, чтобы петли распутлять и понять, чо к чему.

В частности о «Больших пожарах» крестьяне толковали еще и так:

— Зря они голову людям натружают.

— А сласти тебе никакой от чтения.

— Редко который писатель на ясну поляну выведет, а то все больше по пням да корявым кустам да по ярам за нос нас водят.

— А мы, ровно дураки, за ними тянемся.

— Из всего коллективного романа крестьянам понравились главы, написанные Новиковым-Прибоем, Лидиным, Березовским, Никулиным, Аросевым, Зозулей, Яковлевым, Лавреневым и Кольцовым. Резкий след в памяти моих слушателей оставил Новиков-Прибой. Худшая глава, по мнению крестьян, принадлежит Федину.

Книги, переполненные научной терминологией, как «Гиперболоид» А. Толстого, «Открытие Риэля» Итина, «Пуш-торг» Сельвинского, крестьяне слушают с большим трудом, и почти не усваивают их содержание, а запоминают из них только отдельные, яркие образы, сцены и жуткие положения героев. От таких книг крестьяне охотно отказываются:

— Шибко они ученые... для интеллигенции.

И вслед за этим прибавляют:

— Давай-ка котору попроще, да получше.

Совершенно ошибочно утверждение, что крестьяне любят и понимают больше те художественные произведения, содержание которых взято из деревенской жизни. Они любят все, что талантливо, действенно, поучительно, прекрасно и просто по оформлению. Им одинаково милы: «Орлеанская дева» Шиллера, «Воскресение» Толстого, «Привидения» Ибсена, «Ипохондрик» Писемского, «Жорж Данден» Мольера, «Потонувший колокол» Гауптмана, «Вешние воды» Тургенева, «Из деревенского дневника» Успенского, «Голод» Гамсуна, «Соборяне» Лескова, «Дым» Тургенева, «Жизнь Василия Фивейского» Леонида Андреева, «Мужики» Чехова, «Гранатовый браслет» Куприна, «Фауст» Гёте, «На пороге к делу» Островского, «Очерки бурсы» Помяловского, «Не стало Ленина» Безыменского, «Лукреция Борджиа» Гюго, «Очерки о Русско-японской войне» Вересаева и т. п.

В крайнее раздражение приводит моих слушателей непоследовательное и недостаточное развертывание сюжета: «Алые сугробы» Шишкова, «Уважаемые граждане» Зощенко (во многих рассказах), «Пугачев» и «Анна Снегина» Есенина, «Живодер» Ив. Никитина. Даже сам Ибсен не удовлетворил коммунаров концом «Кукольного дома».

Безгранично восхищение крестьян теми произведениями, в коих слиты революционная тенденция и блестящая художественная форма: «Сон Макара» Короленко, «Побеждает? — Победит!» Молчанова, «Буревестник» Горького, «Британии» Ерошина, «На баррикаде, кровью залитой» Гюго, «Ткачи» Гауптмана, «Песня о рубашке» Гуда, «Дубровский» Пушкина, «Молодой король» Уайльда.

Может быть, кому-нибудь покажется смешным включение «Молодого короля» в группу сочинений с революционной идеологией, а между тем это произведение имело на коммунаров огромное революционизирующее действие, о котором слесарь Е. С. Блинов сказал:

— Во время революционного переворота я в городах и на фронтах слышал всяких первоклассных ораторов, но никто из них не ударил по моей голове революционными мыслями так больно, как сказка «Молодой король» Уайльда.

Трудно провести крестьян и реакционной идеологией художественных произведений. Они ее заметят немедленно, под каким бы соусом она им ни преподносилась: «Орленок» Ростана, «От нее все качества» Толстого, «Ганнеле» Гауптмана, «Живые мощи» Тургенева, «Жидовская кувырколлегия» Лескова.

Художественных красот этих произведений оспаривать никто не будет. Но крестьяне с сожалением характеризовали их следующими словами:

— Хороши они, но не наши, чужие.

— Не советские, вредные.

— «Орленок» за монархию стоит. В советской деревне он не нужен.

— «Живые мощи» и «Ганнеле» — больно исусистые.

— «От нее все качества» — тоже «святый боже».

— В «Жидовской кувырколлегии» автор, может быть, и жалел евреев, а вышло так, что он над ними насмехается. А смеяться над нациями у нас теперь не положено.

— Политика нацмена иная стала...

Плевками и руганью мои слушатели сопровождают читки книг, набитых словесной мякиной. Классическим представителем книг этого сорта крестьяне считают прославленные ныне «Бруски» Панферова, которые я прочитал в «Майском утре» по настоятельной просьбе редакции журнала «Настоящее». Гомерический хохот сотрясает нашу аудиторию, когда читки пересыпаются выкрутасными выражениями, наподобие таких: «Я рад зауздать землю» (Есенин). «Яростного цвета борода его была расчесана надвое...» «Настроение было толстое...». «Не сон, а какая-то сплошная пряничная непонятность» (Леонов). «Если время стоит, — и нельзя разобраться — выход смерти иль туфли слуги» (Антокольский). «Рыжая тоска» (Ланферов). «Старуха собирала хворост, ее спина трещала, ее дыханье раскололось на длинное и малое» (Тихонов). «И поутру, бренча гнедую опаль, Огромный мир его глазами хлопал...», «Кружился бор. В обвой бодали ели...» (Сельвинский). «Узлом веселым кутерьма» (Обрадович). «Их возгласы увозят на возах, их обступают с гулом колокольни, завязывают заревом глаза и оставляют корчиться на кольях» (Пастернак).

— Надо сначала как-то переворотить человеческие мозги, чтобы этакие фигуры понять, — отзываются крестьяне о приведенных и родственных им словесных коленцах. Не по нутру моим слушателям те вещи, где бурлящий пафос, космические образы и громоподобное рулады завитушной речи загораживают собою смысл. Такова «Девятая симфония» Филиппченко. Я читал ее публике под популярным заголовком: «Девятая годовщина Октября». Думаю, что этим я не уменьшил ее успеха у крестьян.

Мутный, нудный психологизм злит и морит крестьян. Тяжкое словосплетение, наполненное пресным резонерством, «бездонным» психологизмом, бессильными потугами на остроумие, на большой сатирический тон, крестьяне терпят через силу. Образец: «Под голубым потолком» — отрывки из романа Каргополова. Фельетоны  Д. Бедного, М. Кольцова, А. Зорича, часто доходящие до степени высокой художественной сатиры, есть своеобразный прожиточный литературный минимум, хлеб насущный для крестьян.

Как только получишь свежие номера «Правды», «Огонька», «Прожектора» или «Известий», сейчас же публика подает голоса:

— Смотри там Демьяна!

— А ну-ка, нет ли там Кольцова или Зорича?

Этих авторов крестьяне любят больше, чем очень и очень многих беллетристов. Когда мои слушатели в жизни становятся перед подлостью, непобедимой местными средствами, они говорят:

— Надо драть в «Правду».

— Там скорей доберутся до корней.

А когда в «Правде» пронимают какого-нибудь шельмеца, коммунары торжествуют, говоря про опального героя:

— Теперь будь здоров!

— Собирай манатки!

— Лети на выжгу!

Говорят: крестьяне любят дешевый, грубый юмор. Неправда. Мне чуть не каждый день приходилось и приходится испытывать стыд за журналы «Крокодил», «Лапоть» и «Смехач», большая половина содержания которых набита юмористической гнилью, совсем не смешной, написанной на скорую руку. И крестьяне редко когда смеются здоровым смехом над фельетонами названных журналов. Вот обычные отзывы моей аудитории о них:

— Так... Чепушичка...

— Мразь!

— Не лезет смех.

— Хуже стали эти журналы, чем раньше.

Бывает, чтение «Крокодила», «Лаптя» и «Смехача» обрывается предложениями мне со стороны слушателей:

— Брось это мелево!

— Давай дельное! Эти обрыдли.

— И чтобы посмешить публику, я неизменно прибегаю к юмористам «старичкам» — Чехову, Лескову, Шишкову, Щедрину, Гоголю. Аверченко и Зощенко редко смешат крестьян по-настоящему. «Безбожник» же у нас пользуется вниманием и любовью за популярность его научных и антирелигиозных статей и фельетонов.

 

Крестьяне о писателях

И. Бабель «Жизнеописание Павличенки, Матвей Родионыча» Читано 5 февраля 1928 года

ТИТОВА  Л. Г. — Видать, что могутной был этот партизан. Я боялась партизан роговских. Пряталась от них. Как, бывалыча, увижу их, так вся и затрясусь, как лист. B сказу этом ровно нету никакой брехоты. Все по совести обсказано. Быль оповещена. Так это и было. Многих партизан не миловали.

ЗОЛОТАРЕВ  П. И. — Кабы я был Павличенко, я не стал бы долго с барином возжаться, а придушил бы его еще в погребе, — и хана. А то еще какие-то тары-бары-растабары Матюшка разводил с тем сукиным сыном!.. Не ядреный, и не маленький был Матвей Павличенко, а средний, но хитрый, умственный человек. Я бы мог обвинить Павличенко, если бы он оскорбил кого-нибудь на общем собрании граждан. А с барином он поступил, как и надо. Тогда была партизанская власть. Попался им гад какой-нибудь — ну, и крышка! «Ленинское письмо» с толком присочинено к рассказу. Я думаю, не по хулиганству его «прочитал» Матюшка барину Никитинскому. Не, он делал это от полной своей мысли, что Ленин, — будь он около него, — разрешил бы ему хлопнуть барина. Надеялся в этом Матюшка на Ленина как на вождя... Рассказ написан, как топором вырублен! Никаких в нем не сделано неясностей. Во всем можно разобраться, ежели человек — не дурак и повидал свет в Гражданскую войну.

ЖЕЛЕЗНИКОВА  Т. Ф. — С моей руки — мало Матюшка топтал барина. Еще бы ему, подлецу, тальнику, — пуще бока намять! Черт какой, чужих баб дай ему хватать!

НОСОВА  П. Д. — А, должно, шибко осерчал Матюха на барина за «бабье место». Тот-то, видно, любил пощупать чужого мяска. Сатана!

ШИТИКОВ А М. — Партизан поступил с Никитинским свыше вины барина. Жестоко поступил. И мне кажется, автор здесь соврал. Вряд ли Павличенко мог так истязать барина за то, что тот когда-то пять лет тому назад, дал Павличенке пощечину и хапал его жену. Мягкими на словах, а жестокими на деле могут быть, кажется, только религиозные люди. А Павличенко — не религиозный. Он «мягкий», но большой злодей... Про женину обиду нечего и говорить. Жена сама виновата. Она должна была в свое время доложить мужу, что барин с ней нахальничал.

ТИТОВ  Л. Е. — Безумно Матюшка на барина кидался. Ну-ка чо, если барин кою-то пору «кое-где» пошарился у его жены? Чо ей сделалось? Хватило бы ее всем: и барину и Матвею. Разве этаких штук не бывало али теперь не бывает? Сколь хошь. Так и топтать людей за это? Зря это! Совсем ни к чему.

БОЧАРОВ  Ф. 3. — Для меня очень много непонятного в этом рассказе. Вообще рассказ этот — ровно с воздуху пал. Кто, что, как? — догадывайся тут сам читатель. С чего у помещика глаза обратились в шары, ежели Матвей говорил с ним тихо-смирно? Не разобрал я, к чему склонение имел рассказ. Партизаны мстили барам, давили их, только не так, как Павличенко. В рассказе указано, что он зашел к Никитинскому в хоромы неслышно, как кошка, и стал, снявши шапку-кубанку. Теленком стоял. Да разве партизаны так набегали на господ, которые их раньше мучили? Нет, не так! Вбегали энергично и — бух! бух! бух! Готово! Нет барина! Матвей — нюня. Он и сейчас, верно, боится господ.

СТЕКАЧОВ  Т. В. — Подойдет мысль, но не дадут ее сказать. Ермаков меня давеча перебивал. А потом — мысль сама уходит. Сейчас на уме меньше крутится... Хвалили Матвея. А я думаю, не за что его хвалить. Писатель нас бросал-бросал туда-сюда, туда-сюда — и нигде ничего до путя не договорил. Все писание в каком-то дыму оставлено. Старец являлся Матвею, как видение святому. Что это за старец? Откуда он? Да и не старец являлся, а какая-то тень. Не доказано про него ни слова дельного. Вот тебе старец с Матюхой. Потом уж Матюха с Настей. Куда-то подрали. Зачем и куда их шут понес? Она дует, он за ней, как бешеные. В чтении этом нет связанности. Есть описания порядочные у прочих сочинителей. Все они к тебе сами в душу идут. А оттого это, что они от ума. В них все по порядку высказывается: скажем, человек идет, сорока сидит на березе, колокол гудёть и прочие там прикрасы... Рассказ про Павличенку, конечно, веселый, но что ты примешь в сердце от этой веселости? Хорош напиток, только хмелю в нем нету. «Письмо Ленина» в рассказе — лишнее. Матвей Павличенко и без письма верил, что он имеет право душить своего барина-угнетателя. Рассказ можно принять в деревню для когда нечего читать.

ТИТОВ  Н. И. — Я свое соображение на уме держу. Прочитанный рассказ есть самый действительный и простой. От простого ума он составлен, и ни единого слова в нем нет лукавого, — нет подводу всякому ясному слову. Были дела страшные и простые, и слова на рассказ взяты тоже простые. Не признаю врак. Здесь описана сбыть. Co зла заявился Матвей этот к барину и думает. «Дай, я ему оглавлю письмо, будто от Ленина. Пущай потрусится от страсти». Такие мысля у Матвея были. Потому что он сам руководствовал ими. Хотел он барину отомстить. Ладно ли ему будет потом — об этом Матвей не думал. Простой человек обдумывал простые мысля, и писатель просто это и высказал... Ужастей в рассказе настоящих не обозначено. И смешного шибко не имеется. А мучить люди других людей охочи. Натурность в них, значит, такая.

СРЕКАЧОВА  П. Ф. — Ну, и нахальник же этот партизан, который топтал барина! Не стоило бы ему этого творить. К чему над человеком зря строжиться и галиться? Как зачал Матвей топтать барина — так меня на Матвея зло взяло. А после раздумалась, вспомнила, как баринье над нашим братом чванились, так перестала жалеть барина. Насолили, видно, господа крестьянам. Ну, думаю, мни, Матвей! Остервился, видать, Матвей. Не враз покончил барина, а помучил его вдосталь, сколь душа хотела... Рассказ — так себе. Но крепких слов, навесистых, чтобы придавляли, — нету. На овес похожи. От безделья можно послушать это чтение. Новостей тут мало. Про зло человеческое мы все и давно знаем. Некоторые наши клики о рассказе, я считаю, никудышные. Справедливо, что рассказу этому не быть на первом месте: недохватки в розмысле есть кое-где. Поглядеть по нем, так писатель (читай: Бабель — Адриан Топоров) млад еще супротив настоящих писателей.

 

Заключение

Удивляемся большому уменью писателя Бабеля в маленьких рассказиках наплести кучу неправды и неразберихи. Вследствие этого и «Жизнеописание Павличенки» не нужно деревне, несмотря на то, что оно рассказано доступной, игривой, замечательной речью простолюдина. Недостатки рассказа куда значительнее его достоинств!

Окончание следует

Публикация Ирины Зельцман и Евгения Клименко

Архив журнала
№13, 2009№11, 2009№10, 2009№9, 2009№8, 2009№7, 2009№6, 2009№4-5, 2009№2-3, 2009№24, 2008№23, 2008№22, 2008№21, 2008№20, 2008№19, 2008№18, 2008№17, 2008№16, 2008№15, 2008№14, 2008№13, 2008№12, 2008№11, 2008№10, 2008№9, 2008№8, 2008№7, 2008№6, 2008№5, 2008№4, 2008№3, 2008№2, 2008№1, 2008№17, 2007№16, 2007№15, 2007№14, 2007№13, 2007№12, 2007№11, 2007№10, 2007№9, 2007№8, 2007№6, 2007№5, 2007№4, 2007№3, 2007№2, 2007№1, 2007
Поддержите нас
Журналы клуба