Журнальный клуб Интелрос » Русская жизнь » №19, 2008
Предлагаемая русским читателям книга английского писателя Артура Ренсома появилась поздним летом 1919 года и сыграла громадную роль в борьбе против интервенции. Россия была тогда отделена от прочего мира стеной блокады и туманом лжи и клеветы. Что происходило за этой стеной, не мог представить себе даже друг Советской России. Этот туман лжи прорвал Артур Ренсом, пробравшийся нелегально в Россию и опубликовавший после возвращения в капиталистическую Европу эту живую книгу, написанную не только пером, но ищущим мозгом и любящим сердцем. Я помню впечатление, которое вызвала эта книга у меня. За решеткой берлинской тюрьмы перед моими глазами развернулась не только лента героической борьбы русского пролетариата, его страданий, но перед моими глазами появились живые лица близких товарищей. Так же восприняли эту книгу наши английские, французские, итальянские друзья, и еще в 1920 году, когда туман уже начал рассеиваться, зачитывались ею германские рабочие. Автор книги попал за это в списки подкупленных агентов Советского правительства.
Артур Ренсом не коммунист. Он вообще не политик. Он приехал в Россию перед войной для собирания русских сказок, которые его очень интересовали. До этого времени Артур Ренсом писал книги только по вопросам искусства. Его не интересовала даже английская политика. В России он не имел никаких связей с социалистическими кругами. Его друзьями были Милюков, Струве, как полагалось гуманитарному английскому писателю. Во время войны английская либеральная газета «Дейли Ньюс» послала его в качестве бытового корреспондента на русский фронт. Артур Ренсом — человек очень самостоятельный и коренастый — сумел там скоро освободиться от опеки приставленных к нему штабных офицеров, говорил с солдатами, говорил с интеллигентами, попавшими по призыву в армию, говорил с мужиками в тылу, — и шаг за шагом начал понимать не только преступность, но невозможность войны для России. Когда началась Февральская революция, Ренсом приветствовал ее и всей душой сочувствовал эсерам и меньшевикам. Но скоро увидел, что слабые руки этих интеллигентских партий, связанных с буржуазией, не могут ни распутать, ни разрубить страшный узел войны. Сердце Ренсома начинает передвигаться параллельно развитию масс налево. Перед самым падением Керенского он уехал в Англию, откуда вернулся в декабре 1917 года, вполне сочувствуя Советской власти. Ренсом жил в России до осени 1918 года, поддерживая ближайшую связь не только с руководителями советской политики, но и с нашими массами. Его телеграммы «Дейли Ньюс» представляли собой острый и ясный анализ положения в России и предостерегали от интервенции. Они вызвали к нему такую ненависть в кругах английской военщины, что, когда он намерен был ехать через Мурманск в Англию, я получил предостережение от одного из случайно честных английских представителей, чтобы Ренсом не ехал этим путем, ибо будет убит. Ренсом вернулся в Россию в 1919 году, как я уже выше сказал, чтобы сызнова начать кампанию в защиту Советской России. В третий раз он к нам приехал уже после нашей победы над Деникиным и Колчаком. Тогда он написал вторую книгу «Кризис в России». И позже во все острые моменты, как, например, во время Керзоновского конфликта, Ренсом приезжает в Москву и оказывает делу сближения Англии и России громадные услуги своими телеграммами в «Манчестер Гардиан». Он это делает, как английский патриот, знающий реальную Россию и понимающий, что если Англия хочет жить в мире с русским народом, то она должна жить в мире с Советской Россией, ибо другой России нет. Нам придется, наверное, еще не раз полемизировать с Ренсомом, ибо он защищает интересы Англии, но русские народные массы не забудут этого честного публициста, который стоял на их стороне в момент тягчайших опасностей, им угрожавших.
К. Радек
Москва, февраль, 1924
30 января (1919 г. — РЖ) мы, четверо газетных корреспондентов — два норвежца, один швед и я, — покинули Стокгольм, чтобы отправиться в Россию. Мы ехали с членами посольства Советского правительства, с Воровским и Литвиновым во главе, которые возвращались в Россию после разрыва официальных отношений со Швецией. Несколько месяцев тому назад большевики разрешили мне приехать в Россию, чтобы собрать новый материал для моей «Истории революции», но в последний момент появились некоторые препятствия и, по-видимому, мне хотели отказать в разрешении. По счастью в Стокгольм попал номер газеты «Морнинг Пост», в котором было сообщение о докладе г. Локкарта, где говорилось, что я после шестимесячного отсутствия из России не имею больше права сообщать в газеты о ее внутреннем положении. Таким образом я мог доказать, насколько важна была для меня поездка, чтобы я лично мог ознакомиться со всем происходящим. После этого больше препятствий к въезду в Россию для меня не оказалось.
Наш пароход с трудом пробивал себе дорогу через ледяные глыбы в Або. Оттуда мы поехали по железной дороге до русской границы. Путешествие продолжалось дольше обыкновенного, встречались разные препятствия, которые финская администрация пыталась оправдать разными причинами. Нам говорили, что русские белогвардейцы собирались устроить нападение на поезд. Литвинов спросил, улыбаясь: «Не нарочно ли медлят, чтобы дать им время для организации нападения?»
Более нервные из нас считали это возможным. В Выборге, однако, нам сообщили, что в Петрограде начались сильные волнения, и что финны не имеют охоты ввергнуть нас в хаос восстания. Кто-то нашел газету, и мы прочли подробный отчет о том, что случилось. На обратном пути я узнал, что это сообщение, так же как и многие подобные, были прямо протелеграфированы в Англию. Сообщалось, что в Петрограде произошло серьезное восстание. Семеновский полк перешел к восставшим, им удалось захватить в свои руки город. Правительство бежало в Кронштадт, который обстреливал Петроград из тяжелых орудий.
Это казалось малоутешительным, но что было делать? Мы решили кончать партию в шахматы, которую начали на пароходе. Выиграл эстонец. Я шел вторым. Неожиданным удачным ходом я обыграл Литвинова, который, по существу, был лучшим игроком, чем я. В воскресенье ночью мы приехали в Териоки, а в понедельник утром мы медленно приближались к границе Финляндии у Белоострова. Отряд финских солдат ожидал нас. Никто не имел права войти в здание станции, и тщательно следили за тем, чтобы ни один опасный революционер не вступил на финскую территорию. Лошадей не было, но нам дали трое маленьких саней. На них мы положили наш багаж, а сами под конвоем финнов пошли пешком к границе. Финский лейтенант шел во главе нашей маленькой группы, беседовал с нами по-немецки и шведски с видом человека, который считает нужным быть любезным с несчастными, которых собираются бросить в адский котел.
Несколько сот метров двигались мы вдоль рельс, а потом пошли по тропинке в снегу, которая вела через лесок, и подошли к маленькому деревянному мостику, переброшенному через узенькую замерзшую речку, отделявшую Россию от Финляндии. На обоих концах этого мостика, едва достигавшего двадцати метров в ширину, находилось по шлагбауму, по две будки и по два часовых. На русской стороне как шлагбаум, так и будка были полосатые: черные с белым — цвета, обычные для старой русской империи. Финляндцы же, очевидно, не имели еще времени покрасить шлагбаум и будку на своей стороне.
Финны подняли шлагбаум и финский офицер, как наш предводитель, торжественно прошел до середины моста. Здесь был выгружен наш багаж, а мы в это время наблюдали, как старенький дряхлый мостик скрипит под тяжестью нашего скарба, так как мы взяли с собой столько съестного, сколько это было возможно. Никто из нас не имел права ступить на мост, пока офицер и несколько солдат с русской стороны не пошли нам навстречу; только маленькая Нина, десятилетняя дочка Воровского, болтавшая с финнами по-шведски, получила разрешение перейти через мостик. Робко перешла она на другую сторону и заключила дружбу с солдатом Красной армии. Он стоял с ружьем в руке и ласково наклонился к ней, чтобы показать ей значок Рабоче-Крестьянской Республики, который был на его фуражке и состоял из перекрещивающихся серпа и молота. Наконец, финский офицер взял список конвоируемых и громко прочел фамилии: Воровский, его жена и ребенок. Улыбаясь, он через плечо посмотрел при этом на Нину, которая в это время любезничала с часовым. Затем он вызвал: «Литвинов». Одного за другим вызывал он всех русских, их было около тридцати. Мы, четверо иностранцев, Гримлунд — швед, Пунтервальд и Штанг — норвежцы — и я были последними. Наконец, после общего прощания и восклицания Нины: «Helse Finnland», финны вернулись обратно к своей культуре. Мы же пошли вперед, к борющейся за свое существование новой цивилизации России. После перехода моста мы попали из одного миросозерцания в другое, от одной крайности классовой борьбы к другой, от диктатуры буржуазии к диктатуре пролетариата.
Различие сразу бросалось в глаза. На финской стороне мы восторгались новой, великолепной постройки станцией, которая была по размерам больше, чем нужно, но давала правильное понятие о духе новой Финляндии. На русской стороне мы увидали тот же серый, старый деревянный дом, который знаком всем путешественникам, приезжающим в Россию, как из-за своего международного значения, так и из-за трудностей с паспортами, которые там чинили. Носильщиков не было; это не могло удивить, так как всюду на границе были проволочные заграждения, и нейтралитет был крайне враждебного свойства, так что всякая торговля прекратилась. В очень холодном буфетном зале нельзя было купить ничего съестного. Длинные столы, когда-то нагруженные икрой и другими закусками, были пусты. Правда, стоял самовар. Мы взяли чай — по шестьдесят копеек стакан, и сахар — по два рубля пятьдесят копеек за кусок. Мы пили чай в комнате, где проверялись паспорта и где только накануне, по-видимому, топилась печка. Шведский хлеб Пунтервальда показался нам очень вкусным за чаем. Мне очень трудно передать ту странную смесь подавленности и веселья, которая охватила наше общество при взгляде на эту заброшенную изголодавшуюся станцию. Мы знали, что нас больше не стерегут и что мы более или менее можем делать что хотим. Общество разделилось на две части, из которых одна плакала, а другая пела. Г-жа Воровская, которая с первой революции не была в России, горько плакала. Литвинов и более молодые члены нашего общества становились веселее, несмотря даже на отсутствие обеда. Они пошли по деревне, играли с детьми и пели. Пели не революционные песни, а какие-то красивые мелодии, которые приходили им в голову. Когда мы, наконец, попали в поезд и убедились, что вагоны не топлены, кто-то взял мандолину и мы согревались танцами. В этот момент я думал с огорчением о тех пяти детях, которые ехали с нами и для которых страна, испытавшая войну, блокаду и революцию, была малоподходящим местопребыванием. Но детям передалось душевное состояние родителей-революционеров, возвращавшихся к своей революции, и они бегали возбужденно взад и вперед по вагону или садились на колени то к одному, то к другому пассажиру. Были сумерки, когда мы прибыли в Петроград.
В то время, как станция в Финляндии была совершенно безлюдна, здесь мы нашли четырех носильщиков, за двести пятьдесят рублей перенесших с одного конца платформы на другой весь наш багаж.
Мы сами, как и в Белоострове, погрузили наши вещи на подводу, для нас приготовленную. Много времени ушло на то, чтобы распределить между нами по жребию комнаты в гостинице. Воспользовавшись этим, мы вышли на улицу, чтобы расспросить о восстании и бомбардировке, о которой мы слышали в Финляндии. Никто об этом не имел ни малейшего понятия.
Как только закончилось распределение комнат по жребию — мне, по счастию, досталась комната в отеле «Астория» — я направился в город через Литейный мост. Трамваи шли. Город казался абсолютно спокойным. На противоположной стороне реки я увидел во тьме — которая, впрочем, зимой никогда не бывает полной из-за снега — слабые контуры крепости. Все, что я так часто видел за последние шесть лет, опять предстало перед моими глазами: Летний сад, Английское посольство и обширная площадь перед Зимним дворцом.
На ней стояли во время июльского восстания вооруженные грузовики, на ней во время корниловской авантюры расположились бивуаком солдаты, а еще раньше на ней же Корнилов проводил смотр «юнкерам».
Мои мысли обратились к Февральской революции. Я снова видел перед собой бивуачные огни революционеров на углу площади в ту ночь, когда последние члены царского правительства, потерявшие рассудок, выпускали обращения к народу, в которых они требовали, чтобы народ оставил улицы, требовали в тот момент, когда сами они уже были осаждены в Адмиралтействе.
Я видел ту же площадь еще раньше, в день объявления войны, запруженную толпами народа, когда царь на один миг показался на балконе дворца.
На этом мои воспоминания прервались. Мы остановились около «Астории», и я должен был заняться другими делами.
Снаружи «Астория» представляет теперь убогое зрелище, внутри в ней довольно чисто. Во время войны и в начале революции в ней жили, главным образом, офицеры. Некоторые из них во время первой революции совершили глупость и стреляли в мирно настроенных матросов и солдат, которые пришли с единственной целью просить офицеров пойти с ними. В происшедшей затем борьбе здание сильно пострадало. Я помню еще, как я и майор Скель повесили на стене гостиницы экстренный выпуск о падении Багдада. Это случилось в ночь обстрела или накануне его. Собралась толпа в уверенности, что это новые сообщения о течении революции. Когда же поняли, о чем шла речь, все досадливо отворачивались.
Теперь все повреждения исправлены, только красные ковры исчезли; может быть, из них сделали знамена. Электричество горело не повсюду, вероятнее всего из-за сокращения в отпуске тока.
Я дал снести мой багаж наверх, где мне была предоставлена довольно хорошая комната.
Каждый этаж гостиницы будил во мне особые воспоминания. В одной из комнат жил офицер, реакционер, который гордился тем, что он принял участие в набеге на большевиков, и при этом он показывал, как на победный трофей, на шляпку г-жи Коллонтай.
В другой комнате я обыкновенно слушал Персифаля Гиббона, рассказывавшего мне о том, как нужно писать маленькие рассказы, или объяснявшего, какие явления могут быть при инфлюэнце.
Здесь была комната, где мисс Битти угощала чаем усталых революционеров и не менее усталых исследователей революции. Это она написала единственную до сих пор книгу, которая дает наиболее правдивую картину незабвенных дней.
Там была комната, в которой бедный Дени Гарстен мечтал об охотах, в которых он будет участвовать по окончании войны.
Я хотел заказать себе кушанье, но узнал, что в гостинице, кроме горячей воды, ничего нельзя было получить. Тогда я отправился на небольшую прогулку. Правда, я не особенно охотно вышел на улицу со своим английским паспортом, без всяких других бумаг, дающих право на пребывание в России. Мне, как и другим иностранцам, обещали дать такую бумагу, но я ее еще не получил. Я направился в «Регину», ранее одну из лучших гостиниц города. Те из приехавших, кто попал туда, очень жаловались на свое помещение. Я там не остался, вышел и пошел к Невскому по Мойке, а затем обратно к своей гостинице. На улицах, так же как и в гостинице, было неполное освещение. В редких домах были освещены окна. В старом овчинном полушубке, который я носил еще на фронте, в своей высокой меховой шапке я казался сам себе призраком старого режима, который блуждает по мертвому городу. Тишина и спокойствие на улицах еще усиливали это впечатление. И все-таки редкие прохожие, которых я встречал, оживленно разговаривали между собой, а проезжавшие изредка извозчики и автомобили двигались по относительно хорошей дороге. Улицы были подметены чище, чем в последнюю зиму при царском режиме.
На следующее утро я получил чай и хлебную карточку. На купон мне дали маленький кусок черного хлеба, качество которого было, однако, значительно лучше, чем та смесь из отрубей и соломы, от которой я так хворал прошлое лето в Москве. Затем я вышел, зашел за Литвиновым, и мы отправились в Смольный институт, где воспитывались раньше дочери дворян. Позже здесь была штаб-квартира Советского правительства, а потом, после переезда правительства в Москву, здание это было предоставлено Северной Коммуне и Петроградскому Совету. При дневном свете город казался менее заброшенным. Разгрузка Петрограда, довольно безрезультатно предпринятая при Керенском, теперь до известной степени осуществилась. Город обезлюдел отчасти из-за голода, отчасти вследствие остановки фабрик, которые, в свою очередь, должны были закрыться из-за невозможности доставить в Петроград топливо и сырье.
Что больше всего бросается в Петербурге в глаза после шестимесячного отсутствия, это — полное исчезновение вооруженных солдат. Городу, казалось, возвращен был мир, революционные патрули больше не были нужны. Встречные солдаты не вооружены, живописные фигуры революции, опоясанные пулеметными лентами, исчезли.
Второе, что обращает на себя внимание, особенно на Невском проспекте, раньше пестревшем чрезвычайно элегантной публикой, это полнейшее отсутствие новой одежды. Я не видел никого, кто носил бы что-либо, что казалось купленным за последние два года, кроме некоторых офицеров и солдат, которые были одеты теперь так же хорошо, как и в начале войны. Петроградские дамы обращали раньше особенное внимание на обувь, а в обуви сейчас абсолютный недостаток. Я видел молодую женщину в хорошо сохранившейся и, как оказалось, очень дорогой шубе, на ногах которой были лапти, обвязанные полотняными тряпками.
Мы довольно поздно вышли и потому на Невском проспекте сели в трамвай. Трамвайных кондукторов все еще заменяли женщины. Проездной билет стоит один рубль, платят обыкновенными почтовыми марками. Раньше поездка стоила гривенник.
Бронированный автомобиль, который раньше обыкновенно стоял перед входом в Смольный, исчез, вместо него стояла теперь ужасающая статуя Карла Маркса, грубая и тяжеловесная на неуклюжем пьедестале; огромная шляпа, которую он держит на спине, похожа на отверстие восемнадцатисантиметровой пушки.
Единственные признаки охраны — два легких полевых орудия, немного пострадавшие от непогоды; они стоят под сводами входа, который они разнесли бы на тысячи кусков, если когда-либо пришлось бы из них стрелять.
Когда я вошел внутрь, чтобы получить пропуск в верхние этажи, мне едва верилось, что я столько времени отсутствовал. Здание было менее оживлено, чем раньше. В коридорах не сновала уже шумная толпа делегатов, выбирающих себе революционную литературу у книжных стоек, как это было в те дни, когда маленький серьезный рабочий из Выборга стоял на часах у двери Троцкого и когда из окон ниши можно было видеть большую залу, откуда доносились отзвуки нескончаемых прений Петроградского Совета. Литвинов пригласил меня пообедать с представителями Совета. Я принял приглашение с радостью: первое — я был голоден, второе — я считал лучшим встретиться с Зиновьевым здесь, чем где-либо в другом месте. Я хорошо помнил, как мало он был ко мне расположен в первые дни революции. Зиновьев — еврей, у него густая шевелюра, круглое гладкое лицо и очень быстрые движения. Он был против Октябрьской революции, но, когда она свершилась, он опять сблизился с Лениным, сделался представителем Северной Коммуны и остался в Петрограде, когда правительство переехало в Москву. Он — ни оригинальный мыслитель ни хороший оратор, исключая моментов дискуссии, когда надо ответить оппозиции. В этом он чрезвычайно ловок. После убийства его друга Володарского и Урицкого в прошлом году у него было сильное нервное потрясение. Я не замечал никогда ничего, что дало бы повод думать, что он германофил. Несмотря на то, что он марксист, против англичан у него ярко выраженное предубеждение. В первые дни революции он принадлежал к тем коммунистам, которые мне, как «буржуазному» журналисту, чинили препятствия. Я слышал также, что он с большой подозрительностью отнесся к моей дружбе с Радеком.
Я испытал большое удовольствие, наблюдая за выражением его лица, когда он вошел и увидел меня сидящим за столом. Литвинов представил ему меня и очень тактично рассказал ему о выходке Локкарта по отношению ко мне, после чего он стал очень любезен ко мне и сказал, что если я на обратном пути из Москвы задержусь на несколько дней в Петрограде, то он позаботится о том, чтобы меня ознакомили с историческим материалом, касающимся деятельности Петроградского Совета в мое отсутствие. Я сказал ему, что удивляюсь, что он здесь, а не в Крондштадте, и спросил его о восстании и об измене Семеновского полка. Громкий смех ответил мне, и Позерн объяснил, что Семеновский полк вообще не существует и что люди, сочинившие эту историю, хотели придать ей правдоподобие тем, что упоминали имя полка, который четырнадцать лет назад играл главную роль при подавлении Московского восстания. Позерн, худой, бородатый мужчина в очках, сидел на другом конце стола; он был военным комиссаром Северной Коммуны.
Обед в Смольном прошел так же непринужденно, как в былые дни, только еды было гораздо меньше. Делегаты, мужчины и женщины, приходили прямо с работы, садились на свои места, ели и возвращались к своим занятиям. Зиновьев задержался только на несколько минут. Обед был чрезвычайно прост: суп с куском конины, которая была вкусна, каша с чем-то белым, не имевшим никакого вкуса, и чай с куском сахара.
Разговор вертелся, главным образом, около вопроса о возможности мира, и довольно пессимистические сообщения Литвинова были приняты с разочарованием. Когда я кончил обед, пришли Воровский, г-жа Воровская, маленькая Нина, оба норвежца и швед. Я узнал, что половина нашей компании собиралась сегодня же вечером уехать в Москву; я решил поехать с ними и поспешил в мою гостиницу.
Перед отъездом, конечно, было много волнений. Некоторые из нас в последнюю минуту не были готовы. У девяти человек с маленьким ручным багажом был в распоряжении только один автомобиль. За ним был подан грузовик для больших вещей, я предпочел ехать на грузовике, и меня порядочно трясло дорогой. Эта поездка напомнила мне поездки в первые дни революции, но те поездки были гораздо веселее. Тогда грузовики были нагружены пулеметами, солдатами, ораторами, энтузиастами всякого рода и всяким другим людом, которому удавалось туда забраться.
На Николаевском вокзале отправка произошла в полном порядке. Когда мы вошли в вагон (старый вагон третьего класса), мы увидели, что на наших местах, занятых для нас одним из нашей компании, сидели, не имея на это права, чужие. Но даже этот инцидент был мирно разрешен — год или даже шесть месяцев назад это было бы невозможно.
Перегородка с дверью делила вагон на две части, отделения были открытыми и боковые скамейки могли служить для спанья. Мы спали в три этажа один над другим на деревянных полках. У меня было довольно удобное место на второй полке. К счастью, верхняя полка над моей головой была занята вещами; таким образом, я мог сидеть согнувшись, а мои ноги болтались над головами матерей, маленьких детей и большевиков. На каждой станции начиналось всеобщее хождение через вагон, каждый, у кого был котелок, кофейник, кувшин или даже пустая жестянка, проталкивался через вагон, чтобы достать кипятку. У меня были два термоса. Я взял их и пошел вслед за другими. Из всех вагонов вылезали пассажиры и спешили в буфет. Никакого надзора за порядком не было, но сильный инстинкт общественности, который так отличает русских, сделал то, что люди автоматически встали в очередь, а когда поезд двинулся дальше, все опять заняли свои места и стали пить чай. Это продолжалось всю ночь. Засыпали, просыпались, пили чай и принимали участие в разговорах, которые велись в разных концах вагона. С моей высоты я слушал то одних, то других. Одни ворчали на дороговизну продуктов, другие не могли понять, почему остальные нации все еще ведут войну против России. Один рабочий рассказывал, что приехал окольным путем из Архангельска; он описывал царившее там недовольство и рассказал историю, которую я передам как пример того, что говорят в России небольшевики. Несмотря на присутствие многих коммунистов, этот человек не скрывал своей антипатии к теории и практике большевиков. И все-таки он рассказал следующий случай.
Какие-то части русских войск в районе Архангельска отказывались идти на фронт. Их начальство было не в состоянии воздействовать на них, и было заменено другим. Были вызваны американские войска, которые окружили бараки и потребовали от русских, отказывавшихся идти на фронт, убивать своих земляков, и чтобы они выдали своих зачинщиков, угрожая, что в противном случае каждый десятый из них будет расстрелян.
Двенадцать вожаков были после этого выданы, должны были сами вырыть себе могилы и были расстреляны.
Вся эта история могла быть выдумана, но она типична для того времени.
В другом конце вагона начались горячие споры о сущности эгоизма, причем спорившие подкрепляли свои взгляды примерами, взятыми из поведения противной стороны. На маленькой станции произошел забавный ругательный поединок между кондуктором и кем-то, пытавшимся влезть в наш вагон, в то время как место его находилось в другом вагоне. Оба располагали фантастическим запасом проклятий. Даже человек из Архангельска прервал свой рассказ, чтобы послушать ругающихся. Я помню, как один горячо желал, чтобы рука другого отсохла, но и тот тоже не отставал и желал первому, чтобы такая же участь постигла его голову. В Англии такая горячая ссора кончилась бы дракой, здесь же ничего подобного не случилось, собралась только небольшая кучка людей, которые сочувственно слушали словесный поединок и беспристрастно и восторженно одобряли то одного, то другого.
Наконец, я попытался заснуть. Воздух был такой затхлый, что можно было задохнуться. Пахло дымом, маленькими детьми, поношенным платьем и тем особым запахом русского мужика, которого никогда не забудет тот, кто его раз испытал. Было невозможно спать. Но все же я ехал с некоторыми удобствами. Я постарался поэтому не обращать внимания на гудящие кругом разговоры, мысленно представил себя в Англии на рыбной ловле и пытался доставить некоторое облегчение моим ноющим костям тем, что время от времени менял положение на моем твердом ложе.
Был очень холодный день, когда я пробирался сквозь толпу на вокзале в Москве. Я долго торговался с извозчиком, который потребовал сто рублей за поездку до «Метрополя». Улицы в глубоком снегу казались в меньшем порядке, чем в Петрограде, но все же были чище, чем год назад. Трамваи шли. Извозчиков было, по-видимому, столько же, сколько их было раньше. Лошади казались в лучшем состоянии, чем прошлым летом: тогда они еле передвигали ноги. Я спросил о причине этого улучшения; извозчик рассказал мне, что лошади теперь имеют паек, подобно людям, и, таким образом, каждое животное получало теперь немного овса. На улицах было много людей, но большое число закрытых магазинов угнетающе действовало на меня. Тогда я еще не знал, что причиной этого была национализация торговли. «Общественная» торговля преследовала цель подорвать в корне спекуляцию мануфактурой и другими товарами, в которых был большой недостаток. В течение моего пребывания в России во многих из этих магазинов были устроены городские лавки, похожие на наши народные кухни. Теперь, если кому-нибудь нужен новый костюм, он должен идти со старым костюмом в отдел снабжения и должен доказать, что он действительно нуждается в платье; тогда ему выдают ордер, по которому он получает новый костюм. Это было попыткой прекратить спекуляцию и устроить более или менее правильное распределение товаров, в которых был недостаток.
Литвинов дал мне письмо к Карахану в Комиссариат иностранных дел, которое содержало его просьбу озаботиться предоставлением мне комнаты. Я нашел его в «Метрополе» таким же, каким он был шесть месяцев назад, с его неизменной папиросой. Он сердечно приветствовал меня и сказал мне, что все иностранные гости помещаются в Кремле. Я объяснил ему, насколько охотнее поместился бы в гостинице. И он немедленно принялся за поиски комнаты. Это было нелегко, несмотря на то, что Свердлов — председатель Исполнительного комитета выдал ему мандат на право для меня поселиться или в «Метрополе», или в «Национале». Обе были переполнены, и, в конце концов, я получил комнату в старой «Лоскутной гостинице», которая называлась теперь «Красный флот».
После небольшого разговора я и Карахан отправились в Комиссариат иностранных дел, где мы встретили Чичерина, который показался мне значительно постаревшим. Отнесся он ко мне, казалось, не так сердечно, как Карахан, но, может быть, это было его манерой. Он осведомился об Англии, и я ему ответил, что Литвинов может ему больше рассказать о ней, чем я, так как он только недавно вернулся оттуда.
Потом я встретил Вознесенского, левого социалиста-революционера, работающего в отделе Востока. Он резко осуждал отношение большевиков к его партии. Вознесенский достал мне карточку на обед в «Метрополе». Обед состоял из тарелки супа и маленькой порции какого-то другого блюда. В разных частях города устроены советские столовые, которые тоже дают подобные обеды; стакан слабого чаю без сахара стоит тридцать копеек. Моя сестра накануне моего отъезда из Стокгольма прислала мне маленькую бутылочку сахарина. Было трогательно видеть, с какой радостью некоторые из моих друзей пили сладкий чай.
Из «Метрополя» я пошел в «Красный флот», чтобы привести свою комнату в порядок. Шесть месяцев тому назад здесь можно было получить относительно чистое помещение. Но матросы привели гостиницу в ужасный вид и теперь грязь здесь неописуемая. Я попросил служащего немного прибрать и заказал самовар. Он не мог принести мне ни ложки, ни ножа, ни вилки, и только с большим трудом я уговорил его достать мне стакан.
Телефон все же работал. После чая я позвонил г-же Радек, которая из «Метрополя» переехала в Кремль. Я еще не имел пропуска в Кремль. Поэтому мы условились встретиться, чтобы вместе взять у коменданта пропуск. Я шел по снегу к белой стене в конце моста, который круто поднимается над садом. Здесь горел костер и три солдата сидели вокруг него. Г-жа Радек уже ждала меня, она грела руки у огня. Вместе мы вошли в цитадель Республики.
Конечно, г-жа Радек спросила меня о том, что я слышал о ее муже. Я сказал ей, что в стокгольмских газетах я читал, будто он переехал в Брауншвейг и живет там во дворце.
Она очень боялась, не вернулся ли он в Бремен в то время, когда город заняли правительственные войска. Она не верила, что он когда-либо вернется в Россию. Потом она спрашивала меня, не замечаю ли я необычайных успехов, которые сделала революция за последние шесть месяцев (я это действительно находил).
В моей комнате в «Красном флоте» в эту ночь было настолько холодно, что я лег в постель в овчинной шубе и покрылся всевозможными платками, одеялами и даже матрацем. И все-таки я очень плохо спал.
На следующий день я напрасно пытался найти лучшую комнату. Во время моей прогулки по городу я видел всюду революционные скульптуры. Одни были очень скверные, другие очень интересны, но все они были сделаны наспех к торжеству годовщины Октябрьской революции. Художники тоже приняли участие в украшении города. И, хотя погода сильно испортила большинство картин, все-таки уцелело достаточно, чтобы дать понятие о праздничном впечатлении, которое они производили. Там, где фасады каких-нибудь домов были для ремонта обнесены лесами, художники использовали всю гладкую поверхность, чтобы на них нарисовать огромные панно, изображающие символические фигуры революции. Больше всего мне понравился ряд деревянных ларьков против «Националя» в «Охотном ряду». Футуристы и им подобные художники разрисовали их. Ларьки были очаровательны, и их яркие краски и наивные мотивы так шли к Москве, что я не мог представить себе города без них. (Раньше они были монотонного, грязновато-желтого цвета.)
Чистые основные краски — синяя, красная, желтая, — примитивные узоры цветов на белом или пестром в клетку фоне казались теперь, по контрасту со снежными массами на улицах, с пестрыми головными уборами женщин и с желтыми овчинными полушубками мужиков, менее футуристическими, чем памятники средневековой Москвы.
Может быть, будет интересно отметить, что некоторые упрямые ригористы во время моего пребывания в Москве подняли серьезный протест против слишком большой свободы, которую дали футуристам, и было предложено, чтобы искусство революции было более доступным и менее кричащим.
Однако эта критика не относилась к росписи вышеупомянутых деревянных ларьков, смотреть на которые мне всегда доставляло удовольствие.
Вечером я посетил Рейнштейна в гостинице «Националь». Рейнштейн — маленький старый человек, член Американской Социалистической партии. Он в прошлом году неутомимо пытался помогать американцам. Его познания в области революции поразительны. Ему около семидесяти лет, но он не пропускает ни одного заседания Московского совета или Исполнительного комитета. В семь часов утра он встает и идет из одного конца города в другой, чтобы читать лекции молодежи, готовящейся стать офицерами Советской армии. Он наблюдает за английскими военнопленными, к их успехам в большевизме он относится крайне пессимистически. Кроме того, он занимает официальный пост заведующего отделом английской пропаганды, отдел совершенно ненужный, где печатаются сотни брошюр, которые никогда не достигают английского побережья. Он был очень разочарован, что я не привез никаких американских газет и очень жаловался на недостатки транспорта. Жалобу эту я слыхал во время моего пребывания в Москве от самых разнообразных людей по крайней мере три раза в день. Он находил политическую ситуацию великолепной, хозяйственную же — очень скверной. Если где-то и был хлеб, то его нельзя было доставить в город из-за недостатка паровозов. Эти хозяйственные затруднения должны были раньше или позже повлиять на политическую ситуацию.
Он говорил об английских военнопленных: солдаты были привезены в Москву, где им выдали особые разрешения, с которыми они имеют право ходить по городу без охраны. Я спросил об офицерах, он сказал мне, что они в тюрьме, но имеют все, что им нужно. Член международного Красного Креста, работающий совместно с американцами, аккуратно их посещает и приносит им пакеты. Дальше он рассказал мне, что при получении первых известий о попытках братания на архангельском фронте он с двумя военнопленными, одним англичанином и одним американцем, поехал туда. С трудом удалось устроить свидание: два офицера и один сержант со стороны союзников, Рейнштейн и два военнопленных со стороны русских сошлись на мосту между враждебными линиями. Разговор шел, главным образом, об условиях жизни в Америке и о тех причинах, которые в конце концов заставят союзников вернуться домой, предоставив Россию своей судьбе.
В конце разговора представители союзников (вероятно, американцы) предложили Рейнштейну поехать с ними в Архангельск и там изложить свои доводы. Ему был обещан пропуск туда и обратно. Один из двух приблизившихся между тем русских нагнулся, чтобы на его спине можно было написать пропуск для Рейнштейна. Рейнштейн показал мне этот пропуск. Он сомневался в его действительности и сказал представителям, что без дальнейших инструкций из Москвы он не может им воспользоваться.
Когда стемнело, стали расходиться. Офицеры сказали военнопленным: «Как? Вы с нами не пойдете?» Оба покачали решительно головой и ответили: «Нет, спасибо».
Я узнал, что кто-то на следующий день хочет покинуть «Националь», чтобы ехать в Харьков, очевидно, я мог получить освобождающуюся комнату. После моего, довольно позднего, чаепития с Рейнштейном, я пошел домой, зарылся в гору всевозможных одежд и уснул.
На следующее утро мне удалось переехать в комнату в «Национале». Выяснилось, что это было очень милое помещение, расположенное около кухни и потому довольно теплое.
Продолжалось довольно долго, пока перенесли мои вещи; переезд из одной гостиницы в другую стоил, несмотря на близкое расстояние, сорок рублей. Я устроился по-домашнему, купил несколько книг и составил два списка: документов, необходимых для моей работы, и тех людей, которых я хотел видеть.
Комната была чрезвычайно чистая, чистота была, очевидно, предметом гордости горничной, которая пришла для уборки комнаты. Я ее спросил, как нравится ей новое правительство. Она ответила, что, правда, голодно, но она себя чувствует гораздо свободнее, чем раньше.
После обеда я отправился на кухню гостиницы, где постоянно можно было достать кипяток; обширная кухня находилась в распоряжении жителей гостиницы. Здесь нашел я множество людей, которые старались всячески использовать огромную плиту.
Тут был, например, казак с седыми волосами, одетый в красную черкеску с патронами на груди. Он разогревал свой суп рядом с маленькой еврейкой, которая пекла картофельный пирог. Видный, немолодой уже член Исполнительного комитета был усердно занят приготовлением небольшого куска мяса. Две маленькие девочки варили в старых жестянках картошку. В другом помещении, которое было приспособлено для прачечной, маленькая, длинноволосая революционерка стирала юбку. Женшина, повязанная синим головным платком, гладила блузку. Другая усердно кипятила постельное белье или что-то в этом роде в большом котле. И непрестанно приходили люди со всех этажей гостиницы с кувшинами и чайниками, чтобы получить кипяток для чая. В другом конце коридора, в большом окне, отделяющем вторую кухню от первой, находилась форточка: здесь ждала большая очередь людей с собственными тарелками и мисками, чтобы получить свою порцию супа и мяса по обеденному купону.
Мне сказали, что по общему мнению, порции здесь больше, нежели те, которые подают в ресторане. Я тщательно следил за раздачей и пришел к выводу, что утверждение — результат воображения.
Когда я в начале недели платил за комнату вперед, мне выдали карточку, по краям которой были напечатаны все дни недели. По этой карточке я имел право получать каждый день обед. Каждый день от карточки отрезался купон, так что я никаким образом не мог получить обед два раза. К обеду давали очень хороший суп и кусок мяса или рыбы. Цена колебалась между пятью и семью рублями. Обед выдавался от 2 до 7 часов.
До обеда голодали. В два же часа сознание, что каждую минуту можно пойти поесть, действовало так успокаивающе, что я все время откладывал и большей частью обедал в пять или шесть часов.
В гостинице было что-то вроде кооператива, и вот однажды я прочел на лестнице объявление, что, подав заявление в продовольственный отдел гостиницы, можно получить горшок повидлы. Таким образом, я раз получил повидлу, другой раз мне выдали маленький кусок украинской колбасы.
Кроме предметов первой необходимости, покупаемых по карточкам, съестные продукты можно было доставать и у спекулянтов по баснословным ценам. Фунт хлеба по карточке стоит один рубль двадцать копеек, а у спекулянта от пятнадцати до двадцати рублей. Пайковый сахар стоит двенадцать рублей фунт, в вольной продаже — не менее пятидесяти рублей. Из всего этого ясно, что отказ распределять продукты по карточкам привел бы к тому, что богатые ели бы досыта, а бедные бы недоедали.
Также нельзя отрицать того, что здесь страдают от холода. Я меньше стал ощущать мои страдания, когда узнал, что правительственные чиновники были не в лучших условиях, чем простой народ. Даже в Кремле я видел архивариуса, работавшего в старой овчинной шубе и в валенках. От времени до времени он вставал и хлопал руками, как то в старые времена делали лондонские извозчики, чтобы привести в движение стынущую кровь.
Печатается с сокращениями по изданию: Артур Ренсом. Шесть недель в Советской России. М., 1924.
Публикацию подготовила Мария Бахарева