Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Русская жизнь » №2, 2008

Кена Видре. Перед рассветом

Фрида Вигдорова Я вспоминаю последние годы жизни Сталина как время темное, мрачное, как возвращение атмосферы страха, характерной для предвоенных лет. Резко изменились к худшему отношения со вчерашними союзниками — Англией, Францией, США. Наступил период «холодной войны». Сталин возобновил расправу над своими мнимыми политическими противниками — вспомним хотя бы «Ленинградское дело». Советские воины, побывавшие в плену, снова попадали в лагеря, теперь уже в наши. Люди, перенесшие немецкую оккупацию (не по своей вине!), притеснялись, на них смотрели с подозрением.

Начались последовательные нападки на искусство (травля Ахматовой и Зощенко, 1946; Шостаковича и Прокофьева, 1947) и науку — генетику, «лженауку» кибернетику, языкознание. А в конце 1940-х началась антисемитская кампания.

Сначала в газетах взялись за театральных критиков, осмелившихся не восторгаться пьесами почему-то ставших вдруг неприкасаемыми советских драматургов средней руки, Софронова и Сурова (кто их помнит теперь?). Критики, как выяснилось, прятались за псевдонимами. В газетах сообщались в скобках их подлинные фамилии — сплошь еврейские. Насколько я помню, большинство литераторов оторопело отмалчивались. Лишь Константин Симонов, сделав вид, что не понял, куда ветер дует, поместил в «Комсомольской правде» небольшую заметку «О псевдонимах», в которой объяснил общеизвестное: псевдонимы и в советской, и в международной практике общеприняты — это личное дело автора. Ссылался и на себя: «Константин» — псевдоним, а почему Симонов предпочел его «Кириллу», касается только самого Симонова и больше никого. Впрочем, когда антисемитская кампания приняла угрожающие масштабы, перед самой смертью Сталина, голос Симонова прозвучал в общем хоре, пришлось и ему промямлить что-то об опасности «еврейского национализма».

Сейчас, когда часть общества склонна идеализировать советские времена («Прощай, империя, моя шестая мира»), считаю нелишним напомнить о некоторых реалиях этой «шестой мира». Хочу рассказать о людях, с которыми я общалась — сослуживцах, друзьях и просто знакомых.

В начале пятидесятых в нашем доме появился новый для меня человек — оказалось, друг отца еще с молодых лет. Иван Романов (отчества не помню, а жену звали Аполлонией) был рабочим, как и мой отец. Отец был токарем, а Романов — печатником. Оба стали профессиональными революционерами, только Романов — меньшевиком, а отец — большевиком, что не мешало их дружбе. Судьба их сложилась по-разному. Романов вернулся недавно из сибирской ссылки и жил где-то под Москвой (может быть, и за 101-м километром). Он часто приходил с дочерью Женей. Она была года на два старше меня. Всю войну, пока отец томился в ссылке, Женя была на передовой, вытаскивая раненых из-под огня. Мне запомнилось, как однажды Романов появился в нашей квартире взволнованный, с трясущимися губами: «Иосиф! Вчера мне попался журнал „Крокодил“, поглядел на карикатуры, на носатых врачей в белых халатах, и все понял — опять орудует черная сотня!»

В те годы я преподавала словесность в школе, но в школе не совсем обычной. В ней когда-то училась Зоя Космодемьянская, и школа носила ее имя. Директор, Николай Васильевич Кириков, депутат Моссовета, был председателем Школьной комиссии в Моссовете. Школа стала своеобразным питомником руководящих комсомольских работников и депутатов всех рангов — от районных до Верховного Совета СССР. Огромную территорию школы, основную часть которой составлял роскошный фруктовый сад, ограждала металлическая фигурная решетка, выкрашенная серебряной краской. Пакеты с фруктами преподносились первоклашкам в день их первой школьной линейки. Остальная часть вручалась всяким начальникам, полезным для школы людям — пустячок, а приятно! Бесконечные делегации, среди них много иностранных — коммунисты из разных концов мира. Их приветствовали в огромном зале, прекрасный хор пел популярную тогда песню «Москва-Пекин».

Однажды я нос к носу столкнулась с Хрущевым — ему и его свите директор показывал наш сад.

Я оказалась в этой школе случайно. Мыкалась без работы: несмотря на русскую мать и донельзя обрусевшего отца-еврея, уроженца Петербурга (дед мой был «николаевским солдатом»), я в 1940 году почему-то записалась еврейкой, то есть являла собой «инвалида пятого пункта» — евреи еще ухитрялись шутить.

Порекомендовала меня в ту школу Фрида Вигдорова, ее очень уважали в педагогических кругах. Книга  Л. Т. Космодемьянской, матери Зои, фактически была написана Фридой. В школе произошел какой-то конфликт, и одна из лучших словесниц города Вера Новоселова ушла в середине года, хлопнув дверью.

С детьми я сразу нашла общий язык. В том микрорайоне было много бараков (строительство хрущоб было еще впереди), но мои новые ученики были на редкость интеллигентными — много читали, говорили на хорошем русском языке. Надо отдать должное директору, он делал многое для детей: в нашем зале видный музыковед, профессор консерватории проводила цикл лекций-концертов с участием прекрасных музыкантов; мы водили детей в Третьяковку, и там лучшие экскурсоводы, в контакте с учителями, знакомили наших детей с историей русского искусства.

Но среди учителей я чувствовала себя чужой. Было принято после занятий часами толкаться в учительской. Вместе отмечали пролетарские и иные праздники, на которых непременно четыре немолодые дамы исполняли ритуальное песнопение с рефреном: «Все четверо, четверо любим мы вас!» Кириков обожал подхалимаж.

Приятельские отношения у меня сложились лишь с Зинаидой Николаевной Кулаковой. Она побывала на моих уроках, сделала несколько критических замечаний, дала полезные советы и предложила работать слаженно, как они работали с ее ушедшей подругой.

И еще Зина мне сказала: «Кена, будь осторожна. Инна Васильевна (наша коллега, тоже преподававшая русский язык и литературу) — стукачка. Похоже, ее поймали на крючок, когда она сгоряча шумела по поводу подписки на заем». Я поблагодарила Зину и намотала на ус.

По мере того как антисемитская кампания набирала обороты, мое положение в школе стало осложняться. Каждое утро я волевым усилием заставляла себя одеться и пускалась в дорогу к месту службы, стараясь не глядеть на колеса трамваев.

Как-то завуч сделал мне замечание, что я слишком много внимания уделяю западной литературе в ущерб русской (в программе тогда был Шекспир). Я нашла, что ответить, и Зина не промолчала. Когда я входила в учительскую, возбужденные разговоры смолкали. Но постепенно стесняться перестали, Инна Васильевна говорила при всех, но явно для меня: «Больше всего мне детей жалко…» А потом мне одной в коридоре: «А что говорит ваш папа по поводу этого ужаса?» Отвечала твердо: «Что он может говорить, папа мой, он целиком доверяет товарищу Сталину». Отстала.

Преподавательница географии, дама с внешностью Екатерины Великой, в моем присутствии рассказывала антисемитские анекдоты, по-моему, неостроумные и довольно гнусные. Еще недавно я позанималась с ее внучкой, и она подарила мне, посоветовавшись с Зиной, томик Боратынского. То директор, то завуч рассказывали анекдоты про Рабиновичей и Вайнштейнов, обязательно жуликов и мерзавцев. На собрании учителей вдруг поставили мой отчет о классном руководстве. Думаю, хотели подвергнуть меня экзекуции. Но не получилось — я работала на совесть.

А когда в 1952 году я вернулась из отпуска, перед самым началом занятий секретарь мне протянула приказ: «Вы уволены». В коридоре кто-то мне шепнул: «Немедленно иди к профоргу, тебя уволили незаконно — должны были предупредить перед отпуском». Профорг вышла из кабинета директора и сказала мне: «Приступайте к урокам — приказ аннулирован». Что было, то было.

***
Начало пятидесятых… Статейки про театральных критиков-космополитов казались мне невинными шуточками. Настала пора массового увольнения с работы сотрудников-евреев (из так называемых идеологических учреждений) независимо от заслуг и талантов. Начались аресты, и наконец пришла пора «врачей-убийц». Помню, одна тихая молодая учительница сказала: «А я еще не верила…» Во время наших частых вечерних прогулок с Фридой Вигдоровой мы делились с ней впечатлениями от происходящего. И вот почему-то именно эта фраза — «А я еще не верила» — произвела на Фриду самое тяжелое впечатление.

Но были и приятные неожиданности. Преподавательница истории и секретарь парторганизации Раиса Васильевна не вызывала у меня симпатий: грубоватое лицо с некрасиво вздернутым носом, всегда один и тот же выглядевший казенным пиджак… И вот представьте, Раиса Васильевна, в отличие от большинства коллег, не безмолвствовала, когда директор начинал свои разговорчики про Рабиновичей. Она тут же вмешивалась: «А я вот знала на фронте одного Иванова, ну и трус же был, и пройдоха к тому же. Дезертировал в конце концов».

Однажды нам, классным руководителям, велели провести с учениками беседу о «врачах-убийцах». Я шла как на казнь. Не могла же я сказать детям, что не верю в эти провокационные выдумки. Но мои семиклассники не дали мне открыть рот и загалдели: «Да не надо!.. Зачем? Мы и так все понимаем». Зина мне потом рассказала, что Раиса Васильевна во всех классах, где преподавала, провела беседу, говорила об имеющих место «перегибах», что плохих наций не бывает, напомнила и об интернационализме.

Я посмотрела на нее другими глазами…

А когда вождь опочил и воздух несколько очистился, я подошла к Раисе Васильевне и сказала, как она мне помогла, поблагодарила. А она мне: «Пустяки. Иначе и быть не могло». Но явно была тронута. Мужества этой бывшей фронтовичке было не занимать.

Пожалуй, закончу описание этого мрачного времени еще одним светлым штрихом.

В редкие свободные часы я бывала в доме моей школьной подруги Лены Конюс. Мать Лены Эсфирь Мироновна (кстати, родная тетка замечательного актера Александра Калягина) была известным врачом-педиатром. В один из моих приходов, когда страсти по поводу «врачей-убийц» достигли особого накала, Лена, угощая меня вкуснейшей квашеной капустой, сказала: «Это вчера принесла дочь одного священника из Подмосковья, мать маминого пациента. Вдруг привозит всякие плоды их сада-огорода и говорит: „Батюшка просил вам передать, что он вас о ч е н ь уважает“».

***
Считаю необходимым вернуться назад, в предвоенные годы — рассказать о моих сверстниках, появившихся на свет в России после революционных бурь и братоубийственной войны.

Два относительно мирных десятилетия сделали их непохожими на старших братьев и сестер, бросавшихся по первому зову партии то строить Магнитогорск, то возводить новый город Комсомольск-на-Амуре. Как правило, начинали стройки энтузиасты, а заканчивали заключенные, узники сталинских лагерей.

Почва в России на редкость плодоносна: после беспримерных потерь, понесенных страной, выросло новое поколение, много обещавшее стране. Ему были свойственны тяга к знаниям, широкая образованность, обилие талантливых людей.

Возникновение в Германии фашистской чумы и приход к власти Гитлера способствовали росту гуманистических настроений в советской России. Ведь противостоять фашистской агрессии можно было, только объединившись с демократическими движениями на Западе. Когда в республиканской Испании в середине тридцатых годов произошел фашистский путч, мы с романтическим восторгом следили за борьбой республиканцев и интербригадовцев-антифашистов из разных стран, в том числе из СССР. Победа Народного фронта во Франции, Международный конгресс антифашистских деятелей культуры — все это сближало советское общество с демократическими силами всего мира. В Москве стал выходить замечательный журнал «Интернациональная литература». Одна за другой начали издаваться лучшие книги выдающихся писателей Запада: Хемингуэя, Ремарка, Олдингтона, Хаксли, Голсуорси, Мартена дю Гара…

И вдруг… катастрофа! В августе 1939 года Сталин заключает Договор о дружбе и сотрудничестве с гитлеровской Германией. Каково было увидеть мерзкую ухмыляющуюся рожу Риббентропа рядом с привычной физиономией Молотова на первой странице коммунистической «Правды»! На всю жизнь запомнила потрясение, которое я тогда испытала: на странице той же «Правды», вскоре после заключения пресловутого Договора, я прочитала цитату из речи Гитлера, заканчивающуюся мерзким антисемитским выпадом. Газета напечатала этот абзац целиком, безо всяких комментариев. Я была так ошеломлена, что запомнила даже место, где была напечатана эта гадость. 2-я полоса «Правды», крайняя колонка справа. Никогда не встречала в нашей печати упоминания об этом позорном факте, даже во времена хрущевской оттепели.

Мы позволили Германии начать Вторую мировую войну.

Однако все случилось не так, как задумывал товарищ Сталин. Не удалось ему поделить мир с Гитлером. Меньше чем через два года Гитлер вероломно напал на Советский Союз. Это слово «вероломно» Сталин повторял тогда неоднократно, с неподдельной горечью.

А мои ровесники в октябре 1941-го в рядах московского ополчения прикрыли своими телами родную Москву. Такова была судьба этих замечательных ребят. И все-таки они погибли за родину, сокрушая фашизм, а не так, как планировал Сталин.

***
Этот экскурс в предвоенное прошлое предваряет рассказ о моем сражавшемся и уцелевшем соученике по московской школе на Малой Бронной Юре Тимофееве. Он рано умер, но имя его не забыто — Юру помнят многие литераторы, его современники. С радостью прочла страницы, посвященные Юре, в «Дневнике» Аркадия Ваксберга, подружившегося с ним за годы совместной работы в «Литературной газете». В школьные годы меня с Юрой сблизила страстная любовь к поэзии, особенно к поэзии Серебряного века (тогда это название еще не закрепилось). Мы обменивались пожелтевшими сборниками Блока, Ахматовой, Кузмина… С упоением читали только что переведенные шедевры англо-американских писателей — прежде всего «Прощай, оружие» Хемингуэя, «Контрапункт» и «Шутовской хоровод» Олдоса Хаксли…

Помню в начале 1941 года на сцене битком набитого школьного зала только что вернувшегося из захваченного немцами Парижа Илью Эренбурга, еще нестарого, худощавого. Кто-то из соучеников пригласил его приехать в нашу школу встретиться с советской молодежью. На столе большая корзина белой сирени — подарок Эренбургу. А вечер ведет Юра Тимофеев. Сначала Эренбург читает главы из начатого романа «Падение Парижа». После окончания чтения Юра просит Эренбурга поделиться воспоминаниями о героической борьбе испанских республиканцев, к тому времени уже разбитых совместными усилиями фашистов — испанских, немецких, итальянских. Эренбурга просят рассказать об интербригадовцах, особенно писателях, принимавших участие в борьбе с фашистами. Больше всего нас интересует Эрнест Хемингуэй. Однако ничего нового о нашем кумире мы не услышали.

Разговор был продолжен и после окончания вечера — пока устроители встречи бегали за такси, нам (Юре, Лене Конюс, которая дружила с нами обоими, и мне) было поручено занимать нашего гостя разговором. Лена спросила, как Илья Григорьевич относится к «обновленной Ахматовой», имея в виду впервые после многих лет вынужденного молчания вышедший новый сборник Ахматовой «Из шести книг». «Старая Ахматова мне нравится больше», — подхватил разговор Эренбург. Юра с детской почтительной настойчивостью наводил разговор на Хемингуэя. Бесполезно! Лишь позже я поняла причину: из печати мы узнали, что недавно опубликованный на Западе роман Хемингуэя (об испанских событиях) «По ком звонит колокол» вызвал резкое недовольство властей. В романе под слегка измененным именем (Карков) был изображен замечательный советский журналист Михаил Кольцов («Испанский дневник» и др.), в 1940-м арестованный и, по-видимому, расстрелянный.

Через несколько месяцев после того вечера новоявленный друг Сталина напал на СССР. Холеный мальчик Юра Тимофеев, профессорский сынок, не дожидаясь призыва, пошел сражаться с фашистами. Он стал пулеметчиком, а потом журналистом фронтовой газеты. После окончания войны закончил институт и начал работать в Радиокомитете. Быстро выдвинулся и вскоре возглавил Детский отдел Всесоюзного Радио.

Я же в начале пятидесятых была безработной. Как-то, возвращаясь откуда-то после очередного отказа, встретила Юру и пожаловалась ему на свое горестное положение. Он сказал: «Это сейчас очень трудно. Впрочем, я попробую. Пойдем». Мы пришли в Радиокомитет, в большую приемную, и Юра скрылся за огромной дверью. Я ждала, как мне показалось, очень долго — больше получаса, разозлилась и ушла.

В тот же вечер рассказала Фриде Вигдоровой о происшедшем. Фрида посмотрела на меня долгим, пристальным взглядом и сказала: «Юра прав, это сейчас очень трудно».

Через некоторое время я узнала, чем закончилось Юрино пребывание в начальниках. Однажды ему вручили предписание уволить всех радиожурналистов-евреев. Юра твердо сказал: «Увольняйте меня, я этого не сделаю». Ну, его и уволили.

***
5 марта 1953 года страна узнала о смерти вождя. Скажу прямо: я почувствовала облегчение. Появилась надежда, что надвигающийся мрак рассеется и страна избежит фашистского безумия. И все-таки, когда я поздним вечером вышла пройтись перед сном, мне показалось, что верхние этажи домов зашатались и стали сдвигаться — то ли рухнут мне на голову, то ли сомкнутся и закроют небо. Колени ослабели. Мне стало очень страшно. Заговорило что-то подсознательное, глубоко затаившееся в душе. Видать, не очень-то я была уверена в светлом будущем, ожидающем страну без Сталина.

Назавтра опять школа. В учительской тягостное молчание, заплаканные физиономии. Зина Кулакова взглянула на меня и неуверенно пробормотала что-то вроде: «Вот, хорошие люди умирают…» Я заторопилась к детям. В коридоре Зина меня догнала: «Кена, да ты что? Думаешь, я прощу людоеду загубленного в лагере дядю Сашу?!» Я уже слышала от Зины о воспитавшем ее дяде-меньшевике и его судьбе. Я уже бывала в ее домике в Покровском-Стрешневе, который дядя с семьей делил до ареста со своим другом, тоже в прошлом меньшевиком, профессором эконом-географом Рафаилом Михайловичем Кабо, отцом известной писательницы Любови Кабо. Мир тесен: Кабо и его жена были ближайшими друзьями моего отца, еще со времен печорской ссылки в эпоху проклятого царизма.

Пожалуй, после смерти Сталина я впервые увидела значительную часть советских граждан в состоянии возбуждения, граничившего с психозом. Во время прощания с любимым вождем в Колонном зале улицы в центре города кишели народом. Ко мне прибежала моя подруга Лена, однокурсница, тогда преподавательница филфака, соседка по Спиридоньевке, жена моего друга. Она была на себя не похожа, вся дрожала. Я впервые наблюдала психоз с такого близкого расстояния. «Я поведу Сашу (трехлетнего сына, — К. В.) попрощаться с великим человеком! Пусть он запомнит этот день». И дальше: «Ты представляешь, Наташа (ее золовка и тоже моя подруга, — К. В.) заявила, что не выпустит Сашу из дому. Сидит и спокойно пьет чай. Как будто ничего не произошло!» Я Лену усадила, дала водички… Да что там… Пришлось мне вылить на нее не один ушат воды, чтобы привести в чувство. Пришлось напомнить про алма-атинскую компанию ее однокурсников, которых арестовали ни за что ни про что, и что сидеть бы и ей с ними по воле вдруг полюбившегося ей вождя, если б не вернулась она из эвакуации в Москву незадолго до ареста друзей. И про Ходынку напомнила… Как в воду глядела — до сих пор неизвестно, сколько подобных энтузиастов, бросившихся прощаться с почившим вождем, было затоптано, задавлено толпой. Попросила пожалеть ребенка. Лена протрезвела малость. Обошлась без прощания, вернулась домой.

Скорбь не помешала гражданам, как всегда в тревожное время, выстроиться в очереди перед магазинами, особенно комиссионными — скупали ценные вещи.

Как всегда делилась с Фридой Вигдоровой первыми впечатлениями от происходящего. Передам то, что особенно врезалось в память. Жена известного профессора (по-моему, имени его она мне не назвала) сказала ей при встрече: «Подумайте, любимый аспирант мужа плакал, узнав о смерти Сталина. А мы его считали порядочным человеком!»

А второй ее рассказ я уже приводила в своих воспоминаниях о Фриде, но не грех и повторить: замечательный режиссер и художник Николай Павлович Акимов, в последние годы жизни Сталина изгнанный из Ленинградского театра Комедии, ныне носящего его имя, скитался в Москве по знакомым, оформлял как художник спектакли своих более благополучных товарищей.

Узнав о смерти Сталина, Акимов прибежал к Фриде и ее мужу Шуре Раскину, в коммунальную квартиру на Ермолаевском, с криком: «Я его пережил! Я его пережил! Я его пе-ре-жил!!!»

***
Как ни чистил Сталин и его приспешники университеты, институты и вообще идеологические учреждения, как ни арестовывали людей, способных думать и правильно оценивать то, что происходит в стране, мои единомышленники не были редкостью. И среди молодежи далеко не все скорбели о Сталине, давились в толпе, чтобы попрощаться с усопшим вождем.

Я заканчивала свой мемуарчик, когда в одну из бессонных ночей, которые так часты в старости, в памяти всплыли строчки из давно забытого стихотворения. Вспомнила название «Страна Керосиния». Год 1957-й, а может, 58-й.

Днем обзвонила питерских друзей — мало кто слышал о нем. А когда-то среди московской литературной молодежи оно пользовалось популярностью. Я напрягла мозг, и постепенно («камень на камень, кирпич на кирпич») я его вспомнила целиком. О, чудо!

Итак:

Небо зеленое, земля синяя,
Желтая надпись — «Страна Керосиния».
Ходят по улицам люди-разини,
Держится жизнь на одном керосине.
Лишенные права смеяться и злиться,
Несут они городу желтые лица.
В стране рацион керосина убогий:
Лишь только бы двигались руки да ноги.
За красной стеной, от людей в отдалении,
Воздвигнут центральный пульт управления.
Там восседает, железный и гордый,
Правитель страны, керосина и города.
В долине грусти у Черного моря
Родился правитель в городе горя.
Он волосом рыжий и телом поджарый,
Он больше всего боится пожара.
По всей стране навели инженеры
Строжайшие антипожарные меры.
Весь год разъезжают от лета до лета
Машины пожарные черного цвета.
Пропитаны въедливым запахом влаги,
Повисли над городом вялые флаги.
Но вот однажды веселой весною
Они обгорели черной тесьмою.
Чугунные трубы, жерла прорвите!
Вперед ногами поехал правитель.
Но долго еще весенние сини,
Но долго еще караси и Россини,
И апельсины, и опель синий,
И все остальное в стране той красивой
Пахло крысами и керосином.

Имя автора «Страны Керосинии» я хорошо помню — Юрий Панкратов, студент Литинститута. Его хотели исключить из комсомола и из института, сначала за «Керосинию», потом — за дружбу с Пастернаком. Кажется, в 1995 году вышел сборник стихотворений Панкратова.

***
Сталина похоронили в Мавзолее рядом с Лениным, в мундире генералиссимуса и при всех регалиях; к имени «Ленин» над входом прибавили еще одно имя. Сначала в Мавзолей пускали по специальным билетам. Наш учительский коллектив стараниями директора, близкого к верхам, этими билетами был обеспечен. Вокруг права первенства шла какая-то глухая возня.

Когда наконец весь коллектив был «охвачен», дошла очередь и до меня. «Спасибо! Я терпеливо ждала. Очень хочу попрощаться с товарищем Сталиным», — лицемерно сказала я. Билет оказался в ближайшей урне, разорванный в клочки. Зина Кулакова мне сказала, что так же поступила со своим билетом.

Не прошло и месяца, как начались чудеса. В газетах было напечатано сообщение об освобождении пресловутых врачей-убийц и об их невиновности. На следующее утро, торопясь на работу, обогнала двух тоже спешащих теток. «Слыхала? — сказала одна. — Врачей-убийц отпустили!» Вторая ответила: «Ужас!»

В учительской царила зловещая тишина. Только директор спросил завуча: «Читали?» Тот ответил: «Чита-ал…»

Помню рассказ Лидии Корнеевны Чуковской (со слов Фриды Вигдоровой). Речь шла об одном позднем июньском вечере.

«Иду вчера от вас, Фрида, выхожу на Тверскую — смотрю, меня обгоняет солдатский отряд. Маршируют в сторону Кремля. „Однако, как наша власть нас бережет“, — подумала я. Подхожу уже к дому — и вдруг на Тверской появились танки и тоже движутся в направлении Кремля. Тут-то меня осенило: что-то происходит!» Так и было: в тот вечер группа бывших приближенных Сталина во главе с Хрущевым свергла всесильного Берию. От этой ночи и от сметливости и распорядительности Хрущева многое зависело в судьбе страны. Берию поспешно судили и расстреляли столь же поспешно. Судили не как подручного Сталина и палача, а… не смейтесь, как английского шпиона — дух времени взял свое.

Шла борьба под ковром за власть, и победителем оказался простоватый на вид и малообразованный Хрущев. Началась так называемая хрущевская оттепель. Были освобождены сотни тысяч уцелевших политзаключенных, страна шла к XX съезду, к хрущевским разоблачениям сталинского культа.

И тут стало очевидно, как неосмотрительно поступили сталинские наследники, похоронив тело Сталина в Мавзолее, рядом с по-прежнему обожествляемым Лениным. Поторопились! Попытка выйти из неудобной ситуации была необычна и даже несколько трагикомична. На одном из коммунистических форумов (не помню, был ли это съезд, а может, конференция) выступила Дора Лазуркина, старая большевичка, подруга Ленина и Крупской. Долголетняя жительница сталинских лагерей, она недавно вернулась из ада. С трибуны Лазуркина во всеуслышание заявила, что видела недавно Ильича во сне и он ей поведал, что не хочет лежать рядом с товарищем Сталиным. Выступление Доры Абрамовны было воспроизведено в материалах не то съезда, не то партконференции, для сведения трудящихся. Наш друг Арон Яковлевич Гуревич, замечательный историк и весьма остроумный человек, с серьезным видом заявил: «Да, в истории нашей партии было все, но в и д е н и й, пожалуй, еще не было!»

Однако партия вняла. Вещий сон старой большевички был принят во внимание: тело товарища Сталина вынесли из Мавзолея.

Архив журнала
№13, 2009№11, 2009№10, 2009№9, 2009№8, 2009№7, 2009№6, 2009№4-5, 2009№2-3, 2009№24, 2008№23, 2008№22, 2008№21, 2008№20, 2008№19, 2008№18, 2008№17, 2008№16, 2008№15, 2008№14, 2008№13, 2008№12, 2008№11, 2008№10, 2008№9, 2008№8, 2008№7, 2008№6, 2008№5, 2008№4, 2008№3, 2008№2, 2008№1, 2008№17, 2007№16, 2007№15, 2007№14, 2007№13, 2007№12, 2007№11, 2007№10, 2007№9, 2007№8, 2007№6, 2007№5, 2007№4, 2007№3, 2007№2, 2007№1, 2007
Поддержите нас
Журналы клуба