Журнальный клуб Интелрос » Русская жизнь » №5, 2008
I.
Толстые журналы перестроечных времен — это такой парадокс в стиле
«„Муму“ написал Тургенев, а памятник почему-то Пушкину». Главные
публикации горбачевского времени связаны прежде всего с «Дружбой
народов» («Дети Арбата»), «Октябрем» («Жизнь и судьба») и «Новым миром»
(«Доктор Живаго» и «Архипелаг ГУЛАГ»), при этом главных редакторов этих
изданий — Сергея Баруздина, Анатолия Ананьева и Сергея Залыгина, —
трудно считать настоящими прорабами перестройки. А вот главный редактор
гораздо более скромного «Знамени» Григорий Бакланов тут был
действительно прораб. Сражался с «врагами перестройки», получал
(и, разумеется, публиковал) анонимки с угрозами, подписанные (не факт,
что настоящими) «боевиками общества „Память“», встречался с Рейганом,
вместе с Соросом создавал фонд «Культурная инициатива» — и, в общем,
недаром какой-то газетный подхалим тех времен писал о Бакланове, что
его редакторский кабинет не случайно выходит окнами на улицу 25 Октября
(нынешнюю Никольскую) — через это окно слышен бой кремлевских курантов,
а значит, Бакланову проще, чем остальным, сверять свои часы
с судьбоносными часами перестройки.
Сейчас из окна Григория Яковлевича в бедно обставленной (да прямо скажем, из имущества — только книги) квартире на шестом этаже писательского дома близ метро «Университет» никакого Кремля, конечно, не видно и не слышно, перестройка тоже давно закончилась, восьмидесятипятилетний Бакланов слушает «Эхо Москвы» и ворчит на Ольгу Бычкову («Талантливая, но слов-паразитов много») и Евгению Альбац («Фюрер, настоящий фюрер — как она с Кургиняном обошлась!»). Последняя книга — мемуары «Жизнь, подаренная дважды», — вышла десять лет назад, друзья давно умерли, «Знамя» — тоже давно стало другим. Он ворчит, а потом спохватывается: «Мне уже много лет, и такое свойство, как старческое брюзжание, мною давно овладело, так что я часто и сам себе не верю».
Будем иметь в виду.
II.
Сейчас об этом, наверное, и вспоминать странно — перестройка
в «Знамени» началась с зубодробительного производственного романа
Александра Бека «Новое назначение» (Татьяна Бек обижалась на Бродского,
который считал ее отца обыкновенным совписом — ну а кем же он был, если
разобраться?) — о том, как советская система поедала талантливых
металлургов. Прототипом главного героя Онисимова был знаменитый
сталинский нарком Иван Тевосян, и, строго говоря, чистой цензуры здесь
не было — просто вдова Тевосяна, узнав, что Бек пишет про ее мужа,
пошла к Косыгину и уговорила того пролоббировать запрет на публикацию.
Через несколько лет роман все-таки издали в Италии, и Бакланову
позвонил завотделом металлургии ЦК: «Вы действительно собираетесь
печатать эту антисоветчину?» В ответ Бакланов спросил заведующего,
не он ли передал «Новое назначение» итальянцам. Аппаратчик испугался,
и проблем с публикацией больше не было.
Потом — и это тоже совсем не «Доктор Живаго» — баклановское «Знамя» отличилось записками Елены Ржевской о маршале Жукове, в которых цензуру не устраивало два момента: во-первых, Ржевская писала, что однажды Жуков назначил ей встречу, а у нее была путевка в санаторий, и к маршалу она не пошла, во-вторых, в записках речь шла о том, что ведомство Берии скрывало от Жукова, где находятся останки Гитлера — тоже не Бог весть какая сенсация, но для декабря 1986 года это было сильно. Собственно, о публикациях Ржевской и Бека Бакланов вспоминает как о главных своих редакторских победах, а о «Собачьем сердце» (а это он, Бакланов, первым в СССР опубликовал «Собачье сердце»!) рассказывает гораздо более сдержанно. Главлитовский запрет на публикацию повести Булгакова еще не был снят, но «Знамя» уже запланировало и проанонсировало (хотя и здесь не обошлось без хитрости — изначально в плане стояли «Роковые яйца», и даже они нервировали цензуру: «Как это — гады наступают на Москву?!») эту публикацию, а параллельно на «Ленфильме» Владимир Бортко уже снимал свой фильм с Евгением Евстигнеевым и Владимиром Толоконниковым. Бакланов и Бортко перезванивались — выясняли, разрешена ли публикация или еще нет. Разрешение из Главлита пришло уже после сдачи номера в набор, это был 1987 год, цензура еще существовала, но задерживать выход популярного журнала никто уже решиться не мог.
III.
Тогда же в активе «Знамени» мог оказаться еще и «Раковый корпус»,
но тут уже сработала не цензура, а копирайт. Бакланов написал письмо
Солженицыну с просьбой дать разрешение на публикацию, тот ответил, что
хочет, чтобы все его произведения в СССР печатал «Новый мир». Почему,
Бакланов не знает. «Солженицын мне не объяснил, а задавать ему какие-то
дополнительные вопросы я не хотел».
Они, кстати, были знакомы — условно, конечно, но Бакланов любит об этой встрече вспоминать. Когда тот же «Раковый корпус» обсуждали в Союзе писателей (еще до высылки Солженицына), Бакланов — так, по крайней мере, об этом рассказывает он сам, — выступил, сказал, что не печатать такую книгу — это позор, а самого Солженицына вне зависимости от того, издадут его сейчас или нет, ждут большие испытания и большое будущее. «Я хотел сказать что-то еще, но забыл, запнулся, а Солженицын, он рядом сидел, на меня так смотрит и шепчет: „Ну говорите, говорите же!“ И у меня все настроение сразу прошло, и я ушел с трибуны — мол, мне больше сказать нечего».
IV.
Из «Знамени» Бакланов ушел в 1993 году. Рассказывает, что однажды ночью
вдруг подумал: годы идут, в редакции ремонт, надо чинить крышу, надо
ремонтировать один туалет и строить другой, женский; жизнь проходит,
новых книг давно нет, все силы тратятся на какую-то чепуху — надо
уходить. И ушел. Но вообще, наверное, уходить стоило раньше —
в девяносто первом, когда у «Знамени» был тираж под миллион и не было
проблем с деньгами. Сейчас трудно представить, каково было
номенклатурному советскому главреду в первые капиталистические месяцы,
но Бакланов справился. Январский номер «Знамени» за 1992 год мог
не выйти (либерализация цен, инфляция, полностью сгоревшие сборы
за подписку), но вышел, правда, с логотипом Российской товарно-сырьевой
биржи Константина Борового на обложке. Боровой к Бакланову приехал сам,
в сопровождении какого-то американского журналиста, взявшегося писать
о новых русских меценатах. Рисуясь скорее перед американцем, чем перед
Баклановым, Боровой дал главному редактору «Знамени» полтора миллиона
рублей наличными. Денег хватило только на один номер, но потом
появились еще какие-то спонсоры, потом еще, а потом началось
бесперебойное соросовское финансирование.
Фонд Сороса пришел в СССР в 1989 году, и Бакланов сразу же вошел (между прочим, вместе с Валентином Распутиным) в его попечительский совет. Так получилось, что консультировала Сороса переводчица Нина Буис, американка из русского купеческого рода Корзинкиных, переводившая прозу Бакланова на английский. Она и порекомендовала Соросу Бакланова, когда тот решил запускать в Советском Союзе свои программы. «Он спрашивал меня: „Что нужно делать, чтобы позиции Горбачева укрепились?“ Я говорил ему: „Поддерживайте гласность“». К началу девяностых соросовские гранты понадобились уже самому Бакланову — и, надо отдать Соросу должное, спасли российские толстые журналы от гибели в условиях рынка.
V.
«Писатели требуют от правительства решительных действий» — знаменитое
письмо сорока двух, опубликованное 5 октября 1993 года в «Известиях»,
многие помнят до сих пор. Белый дом уже расстрелян, лидеры оппозиции
уже в Лефортовской тюрьме, но творческая интеллигенция требовала
не останавливаться на достигнутом, запрещать газеты и партии, добивать
врагов. Рядом с подписями Дмитрия Лихачева, Булата Окуджавы, Виктора
Астафьева и других под этим письмом стояла и подпись Григория
Бакланова, и я волновался, спрашивая его об этом письме, полагая, что
старый писатель может нервно отреагировать на напоминание о прошлых
ошибках. Волноваться, как оказалось, не стоило: внимательно выслушав
вопрос, Бакланов ответил:
— Ну да, подписал. И правильно подписал! Белый дом во главе с Хасбулатовым вел к тому, чтобы растоптать те небольшие ростки реформ, которые только начали Ельцин и Гайдар. Ельцин же шел на уступки, он хотел договориться с Хасбулатовым, и народ проголосовал за Ельцина — помните, «Да-да-нет-да»? Армия выжидала, все всего боялись, и мы не могли в такой обстановке оставаться в стороне.
Ответ показался мне не очень точным, и я спросил еще: не считает ли Бакланов, что требовать у властей жестокости по отношению к оппозиции — это нарушение принципов интеллигентского гуманизма. Бакланов ответил так:
— Когда началась война, я пошел на фронт добровольцем. До войны я не хотел идти ни в военное училище, ни в армию, считал, что у меня другое призвание, хотел быть авиационным техником. Но когда фашисты напали на мою Родину, права на сомнения у меня уже не было, и я пошел на фронт. А Хасбулатов и компания — те же фашисты, так что в октябре девяносто третьего я просто снова пошел на фронт и не жалею об этом.
VI.
Добровольцем на фронт Бакланов ушел со второй попытки — уже
не из родного Воронежа, а из Мотовилихи под Молотовом (нынешняя Пермь),
куда семья будущего писателя уехала в эвакуацию. В Мотовилихе стоял
пехотный полк, юноша разыскал его командира, но тот его сразу прогнал,
а через несколько дней в город пришли артиллеристы — 387-й полк майора
Миронова, вырвавшийся из окружения и направленный на местный завод
получать новые гаубицы. Бакланов пришел к этому майору, тот принимал
какого-то полковника из Москвы. Офицеры выслушали юношу, полковник
сказал майору: «Да ну его, посмотри, какой хилый, я тебе настоящих
мужиков пришлю», но майор ответил: «Человек — это такой материал,
из которого можно сделать что угодно, если он сам этого хочет». И взял
Бакланова с собой. Бакланов воевал с 1942 по 1945 год, перенес
на фронте туберкулез (о чем узнал уже после войны во время медосмотра),
был ранен (в руках и ногах до сих пор четыре осколка, а на левой руке
два пальца ничего не чувствуют) и демобилизовался лейтенантом
в 1945 году. Своим званием Бакланов, как настоящий автор «лейтенантской
прозы», гордится и осуждает, например, Василя Быкова, ставшего уже
после войны полковником. А о главном своем коллеге по жанру
(и сокурснике — все тот же послевоенный Литинститут) Юрии Бондареве
говорить почему-то отказывается совсем. Бондарев — это единственная
тема, на которую Бакланов принципиально не говорит.
VII.
Я называю фронтовика Бакланова — Баклановым, но это не вполне точно,
на фронте он еще был Григорием Фридманом, Бакланов — это литературный
псевдоним (теперь, впрочем, фамилия детей и внуков), в честь адъютанта
Левинсона из фадеевского «Разгрома».
— В сорок девятом году я принес свой рассказ в одну редакцию, а мне говорят: «Что такое Фридман? Может быть, нам этого Фридмана из Америки прислали. Давайте придумывайте себе русскую фамилию». И я стал Баклановым.
О том, как в Литинституте боролись с космополитизмом, Владимир Тендряков (об этом своем сокурснике Бакланов вспоминает очень тепло) написал рассказ «Охота», опубликованный в «Знамени» спустя девять лет после смерти Тендрякова. Кто-то из героев этого рассказа называл знаменитый сталинский послевоенный тост за здоровье русского народа фашистской речью — это, судя по всему, выдуманная история. Но слово «фашист» в жизни студента Бакланова свою роль сыграло. Владимира Бушина, будущего скандального критика и постоянного автора газет «Завтра» и «Дуэль», Бакланов публично обозвал фашистом прямо на защите диплома. Эту историю описали Юрий Трифонов в «Студентах» и Юрий Бондарев в «Тишине», но никто — и Бушин в том числе — не мог объяснить, почему один коммунист назвал этим словом другого коммуниста.
— А что тут объяснять, — Бакланов явно смущен. — Выпивши я тогда был. Бушин, конечно, мне никогда не нравился, он был националист и вообще очень фальшивый тип, но, будь я тогда трезв, я бы, конечно, промолчал.
VIII.
Должность главного редактора «Знамени» — первая постоянная работа
Бакланова, раньше никаких должностей у него не было, просто писатель,
и все. Правда, Бакланов вспоминает, как однажды к нему на дачу (дача
не в Переделкине, а на Пахре) пришел его сосед Александр Твардовский,
к тому времени уже во второй раз возглавивший «Новый мир», и предложил
стать заместителем главного редактора. «Я не хотел идти туда, — говорит
Бакланов, — потому что понимал, что сейчас это все на меня навалится,
и по-настоящему работать я уже не смогу. Но Твардовскому отказывать
не хотелось, и я приготовился идти работать в журнал. Но Твардовский
больше не заходил, а уже потом я узнал, что вместо меня он взял
Владимира Лакшина. Ну и хорошо, я только обрадовался».
Именно Владимир Лакшин, когда Бакланов принес в «Новый мир» свой роман «Июль сорок первого», отказал писателю в публикации. Бакланов говорит, что не обиделся, и в это можно было бы не верить, но, судя по всему, обид действительно не было — возглавив «Знамя», Бакланов позвал себе в первые замы именно Лакшина, который после разгрома «Нового мира» работал в «Иностранной литературе». Я назвал Лакшина великим редактором, Бакланов поморщился — слишком сильное слово, — но согласился, что с таким заместителем ему очень повезло, хотя: «Люди мы с ним были разные, и когда он потом вернулся в „Иностранку“, я был только рад».
IX.
На книжной полке у Бакланова — годовой комплект «Знамени» за 1990 год.
Журналы в белой обложке — до того времени фирменным обложечным цветом
«Знамени» несколько десятилетий подряд был цвет шинельного сукна,
но в конце восьмидесятых кто-то решил, что этот краситель вреден для
окружающей среды, и обложки стали белыми. Так продолжалось года три,
потом типографское дело шагнуло вперед, и журнал снова стал зеленым.
— Теперь его никто не читает, конечно, зато обложка зеленая, — смеется Бакланов, потом спохватывается: — Все-таки я ужасный ворчун.