Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Русская жизнь » №16, 2007

Великие события пришли сами
Просмотров: 2108

Марк Львович Слоним — фигура, вероятно, самая оправданная для беседы о 1917 годе. Литературовед, публицист, редактор, переводчик и преподаватель, он был не просто свидетелем русской революции, но членом Учредительного собрания, разогнанного морозной январской ночью в Таврическом дворце.

После тех событий, о которых идет речь в интервью, Слоним эмигрировал, поселился в Праге, где преподавал в Русском университете, с 1922 по 1932 год был литературным редактором и ведущим критиком журнала «Воля России», сотрудничал в «Современных записках» (Париж) и других изданиях. Он охотно печатал начинающих, интересовался советскими писателями, поддерживал Марину Цветаеву.

Когда к концу 20-х финансовые обстоятельства сильно пошатнулись, Слоним перебрался в Париж, где организовал литературное объединение «Кочевье» с его популярными «устными журналами». С началом Второй мировой войны Слоним бежал в США, где в течение 20 лет преподавал русскую литературу. В 1963 г., выйдя на пенсию, поселился в Женеве, поддерживая общение со своей соседкой и дальней родственницей (но не политической единомышленницей) Верой Слоним — женой Владимира Набокова. Много выступал у микрофона «Радио Свобода».

Перу Марка Слонима принадлежат книги «Русские предтечи большевизма» (1922), «От Петра Великого до Ленина» (1922), «Портреты советских писателей» (1933), «Три любви Достоевского» (1953), трехтомная «История русской литературы» на английском языке (1950-1964) и др.

Скончался в 1976 г.

— Родился я в 1894 году в Новгороде-Северском, в Черниговской губернии. Образование получил в Одесской Третьей гимназии. Отец мой был адвокатом, жил по преимуществу в Туле. Мать — сестра известного литературного критика Юлия Айхенвальда. Был у меня брат старше на семь лет. Уже в юношестве он вступил в партию социалистов-революционеров. Так что имена известных социалистов-революционеров, соответствующие книги — все это я узнал в отрочестве.

В 1912 году, по окончании гимназии, я уехал за границу. Жил во Флоренции, учился во Флорентийском университете. В 1915 году вернулся в Россию, поехал в Петроград, поступил там в университет. К моменту революции я был на 4-м курсе.

— А что же именно заставило вас понять, что революция пришла?
— 23-го я увидел первую большую манифестацию на Невском, народу было огромное количество. В тот же день позднее я опять вышел на улицу, но демонстрацию к тому моменту уже разогнали. Разгоняла ее поначалу только конная полиция, солдаты шли грудью, но не стреляли. Меня поразила полная темнота в пять часов дня, я увидел, как проводили по Невскому полевой телефон, солдаты грелись у костров. Ощущение было, что готовятся к чему-то очень важному. На другой день, 24-го, демонстрация продолжалась и показалась мне гораздо более серьезной, потому что толпа кричала не только «Хлеба!», но и «Долой самодержавие!» В толпу начали стрелять. Я был в рядах демонстрантов у Казанского собора и в 3 часа вдруг услышал этот ужасный звук разрывающегося полотна — это пошли в ход пулеметы, толпа опрометью бросилась бежать. Я со всеми вместе бежал и слушал цоканье копыт казацких сотен, которые разгоняли людей.

Разгон рабочей демонстрации. 191725-го я был на Знаменской площади, возле памятника Александру Третьему. И то, что я там увидел, врезалось в память на всю жизнь. Я прекрасно помню, что стояла огромная толпа, не двигаясь, вышел полицейский офицер, обнажил шашку и начал орать: «Уходите! Разгоняй! Убью!» Бесновался страшно. Толпа не двигалась и молчала. Рядом стояла казацкая сотня в полной готовности. Офицер полицейский махнул им шашкой и крикнул: «Разгонять толпу!» И вдруг офицер постоял минуту, повернул лошадь, поехал назад, и вся сотня за ним. Рев толпы, дикий крик и шум, толпа бросилась за ними и смяла небольшой отряд городовых, который стоял тут же. А казацкая сотня удалилась. Вот это был тот момент, когда я понял, что это революция, но поверить самому себе боялся. Пришла она, как в Евангелии, ночью, и идеалы-то оказались не те.

— А как раз 25-го, на Знаменской площади, около памятника, якобы и произошла первая жертва революции: там убили полковника жандармского.
— Я этого не видел, но знаю об этом. Я знаю, что там прозвучал выстрел. Причем не то кто-то из казаков выстрелил, не то из солдат. Но я этого не видел и ничего не могу сказать. Я знаю только то, что 25-го в толпу стреляли. Но по всему Невскому была кровь на мостовых и тротуарах. Все-таки после того, как казаки уехали, явились какие-то другие отряды и толпу начали разгонять. Потом пришли крупные полицейские силы и толпу опять смяли, и погнали к Невскому.

26-го все были страшно растеряны, но уже начали говорить о революции. Но никакого ни направления, ни участия, только «Идите в Думу» — это единственное, что было. И затем два события, которым я был свидетель. Я жил в военной Петроградской гостинице. В ней жил и военный губернатор Петрограда генерал Хабалов, он распорядился поставить на крыше «Астории» пулеметы. Но пулеметы эти не действовали в ночь с 27-го на 28-е февраля, когда толпа брала штурмом Мариинский дворец. Я участвовал в этом деле. Мариинский дворец наискосок от гостиницы. И я просто вышел и очутился в толпе, которая брала штурмом и дворец, и министров, заседавших там. Тут уже не приходилось думать, а революция ли это. Все произошло ночью, причем зрелище было совершенно фантастическое. Горело Главное полицейское управление, и зарево на очень светлом, чистом зимнем небе было какое-то багровое, и какие-то огни или факелы, и эта огромная толпа, которая рвалась с диким шумом и криком, смела караул буквально в несколько минут. Это было, по-моему, в ночь с 27-го на 28-е или с 28-го на 1-е марта. Эта ночь была решающая, с моей точки зрения: стало ясно, что это конец. Уже 27-го прозвучал лозунг «Идите к Думе!». Я к Думе не пошел, потому что у меня времени не было, надо было обежать все улицы. Настроение было очень странное, такое же, очевидно, как у нескольких десятков тысяч людей, вышедших на улицу. В общем, мы никакой помощи революции не оказали, только шумели и кричали.

И вот двадцать восьмое число, утро раннее, часов восемь с половиной. И я слышу музыку. Я встал, подбежал к окну и увидал, как по Исаакиевской площади идет какой-то офицер. Это оказался Великий князь Кирилл, а за ним в боевом порядке, с оркестром впереди, шел Второй Балтийский флотский экипаж. И в этот самый момент застрекотали пулеметы с крыши гостиницы «Астория». Матросы бросились сперва врассыпную, а через пять минут «Астория» была взята штурмом. Причем матросы ворвались, начали громить, совершенно озверевшие от злости. Они шли в Думу, вел их Кирилл Владимирович. Я побежал в коридор, чтобы посмотреть, что делает моя знакомая Елена Константиновна Нарышкина, старая женщина. Прибежал, сказал ей что-то вроде: «Сидите спокойно, закройте дверь» — и побежал обратно, смотрю, у меня в комнате стоят несколько человек. А один из них держит в руках мои часы. Я к нему бросился и говорю: «Часы!» Он меня в грудь толкнул, все загоготали, а я в бешенстве кричу: «Ведь это революция, что ты делаешь?!» И тут бы меня, вероятно, пришибли, но вбежал какой-то матрос и крикнул: «Львович!» И я в этом матросе узнаю одного из членов моего кружка, он меня спас. Того, который схватил мои часы, арестовали. А часы, между прочим, благополучно грохнулись оземь и разбились. Так что я всю революцию прошел без часов, пока у Буре не купил, когда магазины открылись.

Еще о Елене Константиновне. В «Астории» прекратили отопление, стекла разбиты, потому что перед тем, как ворваться, матросы дали залп. Значит, надо уходить, потому что собачий холод. И она почему-то решила, что должна идти в итальянское посольство, сказала, что у нее там друзья. И вот она меня умоляет ее проводить. Идем в итальянское посольство, которое наглухо закрыто, никого туда не пускают. Но она не хочет возвращаться обратно. И вот мы через весь революционный Петроград идем: я, старая дама и молодой человек лет шестнадцати, верзила необычайный, Владимир. Идем к дочери Елены Константиновны, светлейшей княгине Лопухиной-Демидовой, жившей на Петербургской стороне. А там тишина, как будто никакой революции вообще нет. Светлейший князь Лопухин-Демидов, кирасирский полковник, говорит: «Да что такое за беда, революция какая-то! Вот пошлю им два полка с фронта, вот и кончится все это дело».

После этого я откланялся и пошел к Думе, но пробиться туда было уже совершенно невозможно, все улицы были забиты солдатами: полками, какими-то войсковыми объединениями, полевыми кухнями, которые почему-то привезли туда, матросами и совершенно диких размеров толпой. Тут я понял, что пробиться в Думу мне не удастся, я никого там не знал. Керенского я никогда не встречал, с социал-демократами не был знаком, а что кто-нибудь из наших маленьких революционеров, вроде Флеккеля, Гизетти или Иванова, бывшего каторжанина, будет в Думе, я не допускал.

Первого марта нам удалось соединиться, и решено было, что мы начнем какую-то работу. Встреча состоялась на квартире Флеккеля. Там были все, кого я назвал, был Питирим Сорокин и еще какие-то люди, имен которых я не знал. Мы решили устроить Петроградский комитет партии социалистов-революционеров. Работу разделили по районам. Мне достался Адмиралтейско-Казанский район.

Когда я вспоминаю о революции семнадцатого года и о себе самом, мне кажется, что у меня были счастливейшие дни — март и начало апреля. С двадцать третьего февраля до середины апреля я был счастливейшим человеком, как и тысячи и тысячи людей вокруг. Мы верили, что настала заря новой счастливой жизни для всей России. В этот момент казалось, что народ идет за нами, а не за большевиками.

В Петрограде было два политических центра помимо Смольного — дворец Кшесинской на Петербургской стороне, где обосновались большевики во главе с Лениным, и дворец Великого князя Владимира Александровича на Дворцовой набережной, который заняли эсеры, там в это время сформировался Центральный комитет партии. И вот это были два полюса — большевики и эсеры. Совершенно ясно было, что начинается борьба между этими силами. Все остальные не имели большого значения. Социал-демократы и меньшевики, например, Чхеидзе и Церетели, играли значительную роль в Петроградском Совете, а потом и в Центральном Совете. Но масс за ними совершенно не было, за ними почти никто не хотел идти. Недаром они получили в Учредительном собрании при выборах шестнадцать мест из семисот трех. Большевики все-таки получили сто шестьдесят восемь, а эсеры четыреста.

В тот момент главная борьба была между большевиками и эсерами. Причем стратегическую гибкость и возможность маневрирования очень ограничивало левое крыло партии. Как только эсеры хотели сделать что-нибудь определенное, сейчас же поднимались возмущенные голоса Камкова, Спиридоновой и десятков других. Интеллигенция очень часто не знала, куда ей пойти. Потому что, с одной стороны, она была против большевиков, а с другой — не хотела быть с правыми эсерами или оборонцами. Такова была позиция Блока и, скажем, Есенина, которого я знал: он был женат на девушке, состоявшей в одном из моих кружков, она была секретаршей Центрального комитета партии эсеров, звали ее Зинаида Райх. Она была первой женой Есенина, а потом была женой Мейерхольда. Вся группа Есенина, вся группа Иванова-Разумника, так называемые «Скифы», они все на эсеров и оборонцев взирали с некоторым подозрением. Они полагали, что это люди, которые, в конце концов, будут смыты массой. Что, в общем, оказалось правильно. Но в тот момент, в апреле 1917 года, это было не так ясно, но уже были крупные тучи.

Очень хорошо я запомнил один день — первое мая. На Марсовом поле было устроено двадцать шесть трибун для ораторов. Ораторы должны были быть назначены партиями или Петроградским советом, им были даны определенные часы, когда они смогут выступить. Так что все выступления на Марсовом поле были заранее подготовлены. И мой возраст сыграл со мной дурную шутку. Меня решили назначить оратором от Центрального комитета из-за молодости. Мне было тогда двадцать три. Я был назначен на трибуну номер девятнадцать. Рядом была трибуна, с которой говорил Ленин, сбоку говорил Троцкий, а напротив — Коллонтай. Погода утром была великолепная. Только я прихожу — облака, и начинает сыпать мелкий противный снежок. Все заволокло, солнце скрылось. Такое тяжелое настроение, ощущение неминуемой беды и крик Троцкого. Он говорил с непокрытой головой и кричал, и изливал, а я стоял и слушал, потому что черед мой еще не пришел. Слушал его, а не нашего оратора Чечеркина, рабочего Ижорского завода. И ирония, и гнев, и инсинуация — все было в речи Троцкого, я кипел и в то же время думал, что плохо дело. Вот такое было тяжелое впечатление.

На другой день оно улучшилось, потому что одним из моих подопечных был броневой дивизион на острове Голодай, куда я ездил, чтобы проводить там митинги. Митинги там были нелегкими, они обыкновенно длились 5-6 часов в текучей аудитории: в начале весь дивизион был, а потом приходили-уходили. И задавали всякие вопросы. С голодаевцами у меня были очень хорошие отношения, они меня возили и туда, и обратно на бронированных автомобилях. Я бросил «Асторию» и переехал в гостиницу «Европейская». Деньги у меня были, и я мог себе это позволить.

Я прошел через революцию в белом воротничке, галстуке и чисто вымытым. И не признавал подделывания под народ. Вероятно, из-за этого уцелел. Потому что этот самый народ, под который большинство подделывалось, уважал, не старался показать, что я из народа и что я есть пролетариат. И ни своего происхождения не скрывал, ни белых рук не скрывал. «А вы кто такой?» — «А я — интеллигент». И голодаевцы спокойнейшим образом меня к «Европейской» гостинице подвозили на бронированном автомобиле, к ужасу старого швейцара.

В мае 1917 года я уехал на юг России и там некоторое время участвовал в работе Румчерода — это был Комитет румынского фронта Черноморского флота и Одесской области. Участвуя в этой работе и будучи выбранным членом Одесского комитета партии эсеров, я натолкнулся на некоего Павла Деконского, левого эсера, который пользовался большим влиянием в области. В июне уже начались разговоры о кандидатах в Учредительное собрание. И было ясно, что мои более старшие товарищи в Одессе выдвинут меня в качестве кандидата, но несомненно было также, что выдвинут и Деконского. Отношения у меня с ним были очень плохие. Мы спорили по всем вопросам текущего дня. Он был демагог, пользовался большим влиянием и на моряков, и на рабочих, и на городских обывателей, имел диктаторские наклонности и был чрезвычайно левым вплоть до соглашения с большевиками. На этой почве у нас происходили сильные размолвки. И так как в это время меня очень просили приехать для работы товарищи из Румынского фронта и из Бессарабии, которая была тылом этого фронта, я решил распроститься с Одессой и просил Центральный комитет разрешить мне выставить мою кандидатуру в Учредительное собрание в Бессарабии. Это было мне разрешено, и я уехал на Румынский фронт. Это была партийная работа, но во фронтовых условиях — я жил так же, как все солдаты на фронте.

Судьба Деконского очень печальна. До выборов в Учредительное собрание не дошло, перед началом их Деконский был разоблачен как бывший агент полиции, состоявший на службе в сыскном отделении. Его арестовали, судили, и он был приговорен к тюремному заключению. Я же продолжал свою работу в Бессарабии и, в конце концов, там мы создали очень сильную организацию, так что на выборах в Учредительное собрание в конце ноября 1917 года (в Бессарабии выборы были позже, чем в остальных частях России) мы получили триста двадцать тысяч голосов из шестисот двадцати трех тысяч. Абсолютное большинство. Во всяком случае, мы провели семь делегатов. Большевики не провели ни одного.

— Когда и где вы услыхали в первый раз, что произошел октябрьский переворот?
— Я был в Кишиневе. Туда стали доходить слухи о беспорядках в Петрограде. Я немедленно выехал в Одессу, потому что Кишинев был маленьким городом и был отрезан от остальной России. И там я узнал, что командующий Одесским военным округом генерал Маркс созвал партийных лидеров, а также представителей профсоюзов к себе для сообщения новостей чрезвычайной важности. Мы пришли к нему, и в приемном зале он заявил о происшедшем в Петрограде перевороте. В течение трех дней мы буквально висели на телеграфе, узнавая обо всех перипетиях борьбы в Петрограде. Там-то мы и узнали, что власть перешла к Ленину, Троцкому и большевикам.

Надо было ехать в Петроград. Это было дело довольно трудное. Я выехал в Одессу и там встретился с доктором Лордкипанидзе, который был выбран в Учредительное собрание от Юго-Западного фронта, впоследствии он стал министром путей сообщения независимой Грузии. Лордкипанидзе приехал с фронта в отдельном вагоне первого класса, с комиссией по выборам в Учредительное собрание. Она везла все документы в Петроград, так как по закону требовалось, чтобы все делопроизводство по выборам было доставлено в столицу и утверждено мандатной комиссией. С Лордкипанидзе была охрана из двенадцати солдат-татар. Только тот, кто ездил по России в эти месяцы, знает, что представляло собою путешествие с юга в Петроград. Это было время демобилизации. Десятки тысяч солдат брали штурмом поезда, шла гражданская война между Украиной и Великороссией, все вагоны были забиты до отказа. Ездили люди на крышах, на ступеньках вагонов, в тамбурах, забивали проходы до такой степени, что если у кого-нибудь случался обморок, то он не падал, а оставался стоять, потому что со всех сторон его окружала тесная толпа. Естественные отправления осуществлялись через окна. Входили, влезали в вагоны тоже через окна. И это при двенадцати-пятнадцати градусах мороза. На каждой станции толпа совершенно озверевших людей, которые всех ругали: Керенского — за то, что он хотел войны, большевиков — за то, что не дали распоряжений, какие полагалось, железнодорожников — за то, что они не пускали поезда, торговцев — за то, что магазины пустые, — и вся эта голодная, вшивая, яростная толпа бросалась на поезда, громя и руша все. А в некоторых случаях поезда не могли идти правильно из-за того, что рельсы были разворочены. Мы ехали пять дней из Одессы в Петроград.

— Это было в ноябре 17-го года?
— Это было уже в конце декабря. Учредительное собрание никак не могло начать работать, поскольку не было кворума, крайней датой было назначено пятое января 1918 года. Любопытно, что в декабре месяце большевики себя выставляли главными защитниками Учредительного собрания. Они говорили, что созвали бы давно Учредительное собрание, но вот Керенский и реакционеры не хотят. Но когда дело подошло к созыву, тогда музыка стала иной. Да это было и естественно.

Итак, мы попали в Петроград. Это был город страха и разорения. Трамваи почти не ходили, город был занесен снегом, извозчики стоили от тридцати до пятидесяти рублей, так что надо было всюду ходить пешком. Продовольствия почти не было, друг у друга вырывали куски черного хлеба с соломой, я сломал себе зуб, пытаясь съесть кусок колбасы, до того твердой она была. Поселили нас в одном из госпиталей на Болотной улице. Там же рядом был городской ресторан, где мы и питались. 200 человек — членов Учредительного собрания были помещены в этом дортуаре. Начались бесконечные заседания и предварительные совещания. Положение было очень тяжелое и напряженное. У эсеров не было сил принять какое-нибудь определенное решение. Мы прекрасно понимали, что большевикам Учредительное собрание не слишком нравится. Мы также понимали, что они захотят его разогнать. Что нужно было сделать?

Здесь обнаружились два течения. Одни говорили, что мы должны провести законы о земле, о мире, о республике и этим показать свое истинное лицо народу, что этого будет достаточно. Другие считали, что необходимо принять какие-нибудь военные меры. Для того чтобы понять, почему было такое расхождение, надо вспомнить, что до самого октябрьского переворота и эсеры, и эсдеки все-таки видели в большевиках социалистическую партию и не верили, что если даже они придут к власти, начнется террор. Многие в это не верили. Все-таки они не освободились от ощущения, что большевики — это бывшие товарищи по революционному движению и борьбе против царизма. Но уже в конце декабря семнадцатого — начале января восемнадцатого года большевики начали применять террор. Многие из депутатов Учредительного собрания, в том числе четыре кадета, были арестованы. Аресты продолжались довольно широко перед нашим приездом. И многие из эсеров чувствовали, что нужно создать какую-нибудь силу для защиты Учредительного собрания. Были созданы кружки и союзы защиты Учредительного собрания. На каждом заседании появлялись проекты один фантастичнее другого. И часть депутатов решила, что надо действовать, не ожидая одобрения Центрального комитета. Началась широкая подпольная работа. Она заключалась в том, что мы пытались перевести одну из дивизий, которую мы считали преданной нам, в Петроград. Но ничего не вышло из-за гражданской войны. Это была, очевидно, одна из дивизий Юго-Западного фронта.

Мы, приехавшие в Петроград члены Учредительного собрания, были распределены по разным районам, чтобы вести пропаганду. План был такой. В день открытия Учредительного собрания будет устроена огромная манифестация. В этой мирной манифестации примут участие военные подразделения, которые нам преданы и которые за нас будут стоять. По нашим предположениям, в манифестации должны были пойти не менее ста тысяч человек, и как бы самокатом добраться до Таврического дворца. Потом представители фабрик и заводов должны были войти во двор Таврического дворца и заявить, что они оставляют здесь какую-то вооруженную силу для защиты Учредительного собрания. Такой план мы приняли. Важно было, с одной стороны, не допустить, чтобы некоторые преданные большевикам части выступили против нас. А с другой стороны, чтобы колеблющиеся все-таки отправили на демонстрацию хотя бы небольшие отряды. Для этого мы и разъезжали по полкам и морским экипажам. Меня отправили в Шестой запасной кавалерийский полк. И вот сцена митинга. Огромное помещение, низкий потолок. Там скопилось почти полторы тысячи человек. Едва я произнес несколько слов, как вскочил какой-то солдатик с чубом и закричал: «Товарищи, а вы спросите его, от какой губернии он в Учредительное собрание?» Я сдуру говорю: «От Бессарабской». — «Товарищи, знаете, какая это губерния? Это губерния Пуришкевичей и Крупенских, вот он откуда идет! С черной сотни!» И тут начинается дикий вой, кричат: «Не давать говорить этому реакционеру. Буржуй, черная сотня!»

Шесть часов продолжался этот митинг, и половина времени ушла на то, чтобы доказать, что, хотя я от Бессарабии, но я не товарищ Пуришкевича и Крупенского. И, конечно, никаких результатов от этого митинга ожидать не приходилось.

Когда нужно было голосовать резолюцию, то огромным большинством голосов прошла большевистская, а за нашу подняли руки пятнадцать или шестнадцать солдат. Провал был полный.

И даже некоторые удачи не слишком нас радовали. Например, нас послали в тот самый Второй Балтийский флотский экипаж, который когда-то был ареной моей деятельности. И меня узнали. И то обстоятельство, что я там вел пропаганду еще до революции, имело свой вес. Меня не только выслушали, но выслушали с интересом. И я, как и товарищи мои, которые приехали со мной, употребил все усилия, чтобы доказать матросам, что они не должны выходить в день Учредительного собрания. Если они не хотят поддержать, то они, во всяком случае, не должны присоединиться к тем частям, которые будут, наверное, разгонять демонстрацию. И вот представьте себе, что матросы после митинга, длившегося восемь часов, вынесли резолюцию: пятого января на улицу не выходить. Когда об этом узнали большевики, то через час туда приехали Дыбенко, Володарский и Коллонтай, но было уже поздно, им не удалось переломить настроение. Так Второй Балтийский флотский экипаж не вышел пятого января. Но, повторяю, радоваться было нечему, потому что в это время большевики делали все приготовления для разгона демонстрации.

И вот утром пятого января в двенадцать часов должно состояться открытие Учредительного собрания. Мы собрались все в девять часов утра в ресторане на Кирочной улице, и там были сделаны последние приготовления. И затем мы двинулись к Таврическому дворцу. Все улицы были заняты войсками, на перекрестках стояли пулеметы, город походил на военный лагерь. К двенадцати часам мы пришли к Таврическому дворцу, и перед нами скрестили штыки караульные. Началась перебранка, почти кончившаяся дракой, потому что нас не пускали, а мы лезли. В это время прибежал комендант дворца Благонравов, который сказал солдатам, чтобы нас пропустили, и объяснил, что мы не можем войти в зал, потому что там еще не кончены приготовления. Мы столпились во дворе, прекрасно понимая причины этой задержки. Причина была простая — с девяти утра колонны манифестантов двинулись от петербургских пригородов к центру. Манифестация была очень большая, по тем слухам, которые до нас доходили (почти каждую минуту кто-нибудь прибегал), было свыше ста тысяч человек. В этом отношении мы не ошиблись. И некоторые военные части тоже шли в толпе. Но это были не части, а скорее отдельные группы солдат и матросов. Их встретили специально посланные против толпы отряды солдат, матросов и даже конников, и когда толпа не захотела расходиться, в них начали стрелять. Я не знаю точного количества убитых и раненых, но мы слышали, стоя во дворе Таврического дворца, трескотню пулеметов и оружейные залпы. Помню, что кто-то прибежал и сказал, что убит депутат Логинов, крестьянин из Тверской губернии. К трем часам все было кончено. Несколько десятков убитых, несколько сотен раненых, демонстрация была разогнана, Учредительное собрание можно было открыть. В три часа дня, зная, что дело кончено, потому что помощи ждать неоткуда, мы вошли в Таврический дворец и разместились в зале. В министерской ложе, развалясь в кресле, подчеркивая своей позой все презрение к Учредительному собранию, сидел Ленин. У него было утомленное желтое лицо. Швецов, как старейший депутат, взошел на трибуну и объявил об открытии. В это время к нему бросился Благонравов и начал его толкать, повсюду матросы и солдаты, заполнявшие зал и хоры, начали щелкать ружьями, курками, а Крыленко так бил кулаком о пюпитр, что раскровянил себе руку. Поднялся совершенно невероятный шум, Швецова оттолкнули, на трибуну вошел Свердлов, который был председателем Исполнительного комитета Советов, и заявил, что от имени Советского правительства он открывает Собрание.

Началось это знаменитое и единственное заседание, длившееся до четырех часов ночи. Трудно представить себе ту обстановку, в которой мы были. Нас было свыше четырехсот человек — сто пятьдесят четыре большевика и левых эсера и около двухсот пятидесяти эсеров, несколько кадетов, хотя в это время кадеты боялись присутствовать на заседании после ареста Кокошкина, Шингарева и других. Весь зал, все проходы, каждые полметра пространства были заполнены вооруженными людьми. Стоял дикий шум и вой. Когда приступили к выбору председателя заседания, и выбран был Виктор Чернов, результаты голосования были встречены диким воем, на хорах мальчишки-солдаты издевались над депутатами или же вскидывали ружья и кричали: «Ну, а сними-ка этого контрреволюционера». И вот под такую музыку мы должны были заседать. Председателем стал Чернов, секретарем — Марк Вишняк. Речей никто не слышал и не слушал, и только время от времени наступали какие-то просветы, тишина на несколько минут, когда какой-нибудь из представителей правительства делал какое-нибудь заявление или же когда кто-нибудь из депутатов выносил законопроект. У нас было четыре законопроекта: о войне и мире, о земле, о республике и о труде.

Единственная речь, которую более или менее выслушали, и эта единственная речь была преисполнена огромного мужества и благородства, — это была речь Церетели. Он заставил себя слушать. У него была необычайно благородная и спокойная ораторская манера. И начало было очень удачное. Он вошел на трибуну и сказал: «Быть может, мы совершили много ошибок…» И в это время Троцкий крикнул ему: «Преступлений!» Тогда он повернулся и сказал: «Может быть, и преступлений. Но все преступления, которые мы совершили, — ничто по сравнению с тем, которое вы совершаете». Тут раздался дикий крик, но все-таки это произвело большое впечатление. Но после началась совершеннейшая свистопляска.

Трудно было расслышать, что происходило в зале. И — ирония судьбы — я сидел рядом с Виссарионом Яковлевичем Гуревичем, который должен был внести законопроект о депутатской неприкосновенности. Он склонился ко мне и говорит: «Хороша неприкосновенность!» О неприкосновенности, конечно, нельзя было говорить.

К двенадцати часам ночи все члены Советского правительства, сидевшие в ложе, один за другим вышли и покинули Таврический дворец. Для нас было совершенно ясно, что это начало конца. Рассказывали тогда, что к двенадцати часам, после ухода правительства, к Таврическому дворцу начали стягивать грузовики, и прислан был еще один отряд надежных солдат. И Благонравову было сообщено, что придется произвести арест всех депутатов, оставшихся в зале. Через десять минут после ухода правительства все депутаты-большевики и левые эсеры также покинули зал заседаний, остались только эсеры и несколько кадетов, и вот мы сидели, ожидая развязки. Когда пришли грузовики и когда Благонравову по телефону сообщили, что придется приступить к аресту, он ответил, что в зале царит такая атмосфера, что он ни за что не ручается, если произойдут аресты. И он снимает с себя ответственность.

В это время левые эсеры, которые тоже об этом узнали, бросились в Смольный, и началась торговля. Они заявили, что выйдут из правительства, если депутатов не выпустят из дворца. Я думаю, они боялись резни, того, что будет много убитых и раненых. Настроение было вообще такое, что те, кого начали бы арестовывать, оказали бы просто физическое сопротивление. Слишком напряжено все было. И вот причина того, что с двенадцати до четырех Благонравов и отдельные начальники отрядов пытались нас как-то выставить, а мы сидели и не давались.

Но к четырем часам утра нам сообщили, что через десять минут будет погашен свет. И вот, прав был Чернов или не прав, это судить будет история, к нему подошел Благонравов и сказал: «Солдаты и стража утомлены, мы не можем больше продолжать быть здесь. Закрывайте». Чернов ответил: «Депутаты тоже утомлены, но они должны выполнить свой долг». И тогда начался дикий крик и шум, опять эти взводимые курки, удары прикладами о пол, и Чернов сказал: «Закрываю сегодняшнее заседание. О месте и времени следующего заседания депутаты будут оповещены». И сквозь строй под градом ругательств мы начали выходить на улицу. К пяти часам утра в туманном, холодном Петрограде мы вышли на обледенелые улицы, не говоря ни слова, и молча разбрелись по нашим пристанищам. Где уже никто, конечно, спать не ложился, и часа через два мы узнали об убийстве Кокошкина и Шингарева, произошедшем в ту же ночь.

Почти немедленно после разгона Учредительного собрания начались аресты. И здесь я должен рассказать о некоторых личных приключениях. Совершенно было ясно, что оставаться в дортуаре на Болотной улице, где, как всем было известно, живут социалисты-революционеры, неразумно. Поэтому на другой же день я начал искать для себя помещение, где можно было бы в безопасности укрыться. И мне пришла в голову несколько дикая идея. Я пошел на Николаевский вокзал отыскивать тот самый вагон, в котором мы приехали. Зная, что происходит на железных дорогах, я почему-то подумал, что, пожалуй, вагон этот стоит где-то на запасных путях и еще назад, на юг, не двинулся. Так оно и оказалось. Благополучно на одном из путей я нашел этот прекрасный вагон первого класса, стоявший одиноко. Из двенадцати человек нашей стражи осталось только четверо, и секретарь комиссии Румынского фронта по выборам в Учредительное собрание сидел благополучно там со всеми бумагами, которые он не знал, кому сдавать. Большевикам сдавать не хотел. И вот я переселился в вагон и жил в течение нескольких дней на запасных путях Николаевского вокзала в совершенной безопасности.

Восьмого января двадцать один эсер был арестован, положение сильно ухудшилось. Расскажу смешную историю, типичную для того времени. Восьмого января было воскресенье. В ресторане на Болотной, где мы питались, мне сказала одна из студенток-официанток, что в воскресенье будет гусь.

К двенадцати часам дня у меня в душе случилось совершенное раздвоение. Я прекрасно понимаю, что это довольно глупо — идти на Болотную, есть там гуся. Но в тоже время — кусок гусятины, а еще обещали подливку к нему. Не выдержал. В час дня явился в ресторан, где были еще человека два. И когда меня эти официантки увидели, они в ужасе всплеснули руками: да что вы! с ума сошли!

— Гуся дайте! И вот, быстро заглатывая куски, я съел этот совершенно исключительной пышности обед и выбежал на улицу вовремя, в тот самый момент, когда грузовики окружали здание на Болотной. Я побежал, и никто меня не останавливал. И в этот самый час всех, кто был на Болотной, арестовали. Аресты ширились, и нужно было смываться.

Вступительная заметка, подготовка текста и публикация Ивана Толстого

Архив журнала
№13, 2009№11, 2009№10, 2009№9, 2009№8, 2009№7, 2009№6, 2009№4-5, 2009№2-3, 2009№24, 2008№23, 2008№22, 2008№21, 2008№20, 2008№19, 2008№18, 2008№17, 2008№16, 2008№15, 2008№14, 2008№13, 2008№12, 2008№11, 2008№10, 2008№9, 2008№8, 2008№7, 2008№6, 2008№5, 2008№4, 2008№3, 2008№2, 2008№1, 2008№17, 2007№16, 2007№15, 2007№14, 2007№13, 2007№12, 2007№11, 2007№10, 2007№9, 2007№8, 2007№6, 2007№5, 2007№4, 2007№3, 2007№2, 2007№1, 2007
Поддержите нас
Журналы клуба