Еду в такси под «Радио Шансон» и слушаю, как бодрый мужской голос поет: «Водочку пьем, водочку льем, водочкой только живем». Водитель кивает головой в такт. Сразу после запевает Верка Сердючка: «Выпьем по чуть-чуть и будет хо-ро-шо!» И так вкусно поет, что действительно верится: от «хорошо» нас отделяет лишь полстакана водки.
Водка как русская самость и особость. Убого, так что слезы на глаза наворачиваются, но для алкогольных деградантов в десятом поколении сойдет на ура — надо же чем-то гордиться? Красоты нет, порядочности нет, здоровья нет, на улицах грязь, балет уже давно лучше в Нью-Йорке, зато наши люди умеют пить очиститель для стекол. Съели, америкосы?! И слезы при виде этой убогости, горькой этой гордости — эти убогие слезы дают даже некий катарсис, дрожит внутри струна: «Но люблю эту бедную землю оттого, что другой не видал».
На остановке у МАИ пацаны в шапочках петушком гогочут с бутылками пива, и все стоящие рядом слышат хвастливое: «Да я, да мы! Да мы с Васьком в гараже так нажрались, что там же и упали». Стариков на остановке нет, мужчины старше семидесяти для наших улиц редкость, стоят женщины средних лет, девушки в джинсах, заправленных в сапоги, пара мужиков неопределенного возраста, парни вот эти в темной немаркой одежде. Полюби их черненькими, трезвыми-то, умными, порядочными — их любой полюбит. Полюби их за убогость, за то, что жить им осталось два понедельника до среднестатистических 59 лет, и на пенсию выйти не успеют. Полюби и почувствуй, как бьется в тесной печурке огонь — в сердце, то бишь, дрожит чувство любви к Родине, где дороги расползаются, как раки, и никогда не ясно, что делать, — не потому, что действительно непонятно, а потому, что на самом деле делать никто ничего и не хочет. Розы вырастут сами, а не вырастут, так и хрен с ними. Наше дело маленькое — палец о веретено и в отруб до понедельника.
Анекдоты сочиняют: «Если в России исчезнет вся водка, но, по закону сохранения материи, появится где-то в другом месте, то там и будет Россия». Громкий одобрительный гогот. Россия! Оле-оле-оле! Мы пьем! Из предвыборных обещаний Вольфовича четырнадцатилетней давности, когда он только начинал свою громкую карьеру: «Каждому мужику — по бутылке водки, каждой бабе — по трезвому мужику!»
Когда пойдете за трезвыми мужиками, не забудьте засунуть золотую рыбку в хрустальную туфельку, чтобы два раза не вставать. Впрочем, теперь такого не обещают.
Горбачева с его антиалкогольной кампанией вспоминают не иначе, как с усмешками и ругательствами: «Он хотел отнять у нас самое дорогое — водку». «Ха-ха, не вышло». Прохожий, плюнь на его портрет.
Между тем я прекрасно помню, как в 1986-м изумлялась очередям «за водкой», в которых ломились какие-то дикие лицами люди. Водка тогда, положим, действительно пропала, зато коньяк стоял в винных отделах совершенно свободно. Дороже раза в два, не спорю, ну так выпей в два раза меньше, в чем проблема. Проблема была в том, что народ привык водку не пить, а жрать, причем каждый день, а на каждый день по бутылке коньяка не напасешься — кармана не хватит. Вот и появились через полгода после начала кампании в парфюмерных отделах скромные таблички: «Одеколоны продаются с 2 часов дня». Трогательно и заботливо. Мое правительство меня бережет, я у него придурок, готовый лакать все, что пахнет спиртом. Встанет утром юный начинающий алкоголик, а винные закрыты. Кинется в парфюмерный, а там тоже засада. Плюнет и пойдет на работу или учебу, не похмелившись.
Зверствовали коменданты в общежитии: обходили комнаты студентов, выискивая винные или пивные бутылки, и горе тем, кто попался — два однокурсника так вылетели и из общежития, и с факультета, причем нашли у них всего пару пустых пивных бутылок.
Надо сказать, что, несмотря на то, что потом с легкой руки Ельцина над горбачевскими идеалистическими программами по отрезвлению нации стали смеяться, припоминая ему и вырубленные виноградники в Крыму (сам он их, что ли, вырубал? Небось опять местные власти по привычке торопились прогнуться пониже), статистика показывает взлет продолжительности жизни и снижение числа смертей именно в эти первые горбачевские четыре года. По некоторым оценкам, 2 миллиона бедных, печальных уродцев, населяющих наши серенькие просторы, спас товарищ Горбачев, ставропольский отличник и трезвенник. Потом-то, в новые блаженные времена, они, надо думать, дорвались до заветной жидкости и все же померли, испортив статистику (добросовестно отметившую продолжающееся и сейчас сокращение продолжительности жизни, начиная с 1990 года).
И вот воют над алкоголиками, как над павшими героями. «Ах, бедные, — причитает пожилая, интеллигентная учительница, и сын ее, зашившийся алкоголик с иссохшим лицом, кивает согласно, — вот в деревнях-то, в Сибири, что же им и делать, если не пить?»
Господи, сейчас расплачусь. Может, им выйти и забор починить? Может, корову завести, свиней, детей, наконец, — тоже дело. Заняться birdwatching-ом, увлечься охотой на бабочек? Сочинять рассказы? Мастерить онучи? Изучать английский, как Ленин в ссылке? Да у них же, небось, и телевизор есть — или провода уже срезали и пропили? Нет, повадились выть на луну, словно оборотни: деревенские женщины, мол, вынуждены идти на трассу в , потому что нет другой работы (а пахать, сеять, пушных зверей разводить нам лень, у нас руки заточены только у соседа корову отравить или сарай спалить, чтоб был как все — пьяный и нищий). Мужики вынуждены пить, женщины вынуждены торговать телом. Не страна, а расплодившаяся семейка Мармеладовых, и вечно кто-то другой сбоку, трезвый и зловредный, виноват. Наливай, братан, выпьем против америкосов, чурок, китайцев, евреев и прочей инородной нечисти, чтоб им припухнуть. Замаскируемся получше, как в анекдоте: «Пей, Петька. — Василь Иваныч, так белые близко! — Пей. Теперь говори, ты меня видишь? — Н-н-нет... — Отлично, значит, замаскировались». Замаскируемся и проживем эту зиму, проживем эту жизнь. Нас не догонят, нас не поймают.
«Мир ловил меня, но не поймал», — это про них, про укротителей зеленого змия и мастеров высокого градуса. Они вроде есть, а вроде и нет. «А смерть пришла, меня дома не нашла, а я была в кабаке и бутылка у руке», как поется в частушке. Жалобы на нехватку кадров звучат все громче, потому что народонаселение мерцает: в списках значится, а дойдет до дела, так и делать некому.
Вот, помню, гостила я у знакомых в деревне под Ряжском, в трехстах километрах от Москвы, за Рязанью. Простудилась, перекупавшись в речке, заработала ангину с высокой температурой. Местная фельдшерица, деваха лет двадцати, сразу твердо сказала: из лекарств — только активированный уголь. Посоветовала ехать в Ряжск, в больницу. Кое-как, в полубреду, добрались мы до больницы в Ряжске, где врачи так же твердо сказали: «Из лекарств — только хлористый кальций или аспирин внутривенно». Выбрав аспирин, я осталась до утра в двухместной палате ждать обратного утреннего поезда. За окном стемнело. На соседней койке лежала бледная молодая женщина, которой медсестра, придя с капельницей, сказала со вздохом: «Куда ж тебя колоть, ума не приложу. У тебя даже подключичной нет». Так и не поставив, унесла свое оборудование куда-то в дебри. Мы с девушкой разговорились.
— Я тут, — сказала она, — а малая там голодная, замурзанная, босиком по дороге.
Семья их оказалась из числа чернобыльских «отселенцев», переселенных под Рязань из загрязненных при аварии на АЭС деревень, дочери три года. На вопрос, почему она думает, что «малая» бродит голодной, если дома остался муж, ответила, как о само собой разумеющемся:
— Да нужна она ему! Он глаза зальет и валяется. А она голодная, босая... только на соседей надеюсь, да тоже... они сами пьют.
Сказала, что с зимы (разговор шел в июле) сделала уже два аборта.
— Зачем я девок послушалась? Бабы меня накрутили, говорят, твой-то с Зинкой хороводится, что ты зеваешь, смотри, как идем доить, он из своей будки выходит, Зинка отстает, и они с ним там, в будке, стоя... чего ты, мол, молчишь? Накрутили меня, я ему вечером и говорю: ты, мол, с Зинкой, я, мол, знаю, не стыдно ли? Как он схватил топор, как начал меня им по голове бить!
Я переспросила, не веря: «По голове топором?» Она не расслышала и продолжала, глядя в белый больничный потолок:
— У меня аж звезды из глаз! Бегу и думаю, зачем полезла? Мне же еще и лучше! Пусть Зинка от него аборты делает. А теперь я тут, он там, а малая босиком, по улице, голодная, плачет...
В той же деревне, когда у знакомых разбился на машине глава семьи, сосед, кривоногий Васька-тракторист, сказал доверительно сыну покойного:
— Это ему за то, что когда деньги были, он на них гараж построил, вместо того, чтобы пропить с нами по-соседски.
Утром я вернулась назад. От ангины с перепугу не осталось и следа, впереди была еще неделя каникул. Вокруг деревни расстилались поля с ромашками и лютиками, в километре текла узенькая и чистая речка с плакучими, как положено, ивами. И цветы, и шмели, и лазурь, и что там еще у Бунина, — и трава, и полуденный зной. Ушла в поля и лежала на берегу речки с книжкой. Вечером, когда хозяева уселись на диван смотреть очередную серию «Марьяны», как называли там сериал «Богатые тоже плачут», на улице раздались душераздирающие вопли, и кто-то стал ломиться в дверь и стучать в окно. Бабка Наталья, бойкая, несмотря на свои 82 года, вылетела на улицу и вернулась с оханьем: горит сарай с сеном у соседей через два дома. «Марьяну» бросили, побежали на улицу. Сарай полыхал уже так, что к нему невозможно было подойти. Мужики подносили ведра с водой, лили на землю, на рядом стоящее дерево. Пожарная машина была вызвана из Ряжска, но доехала только спустя сорок минут. Рядом с огнем билась в истерике женщина в халате, рыдала: «Это Лешка! Он баловался со спичками, ой Господи-и-и-и!» Ее утешали, что ребенок, может быть, где-нибудь играет. «Да нет его нигде-е-е, — рыдала она, — ой, Лешечка-а-а». «Они пьюшшие, — сказала бабка Наталья, подобравшись ко мне сбоку, — у них пятеро детей, Лешка этот младший. Старший в прошлом году на мотоцикле разбился...» Она смотрела на женщину с тем выражением равнодушной скорби, с которой очень старые деревенские женщины смотрят на все вокруг. «Господи, — крестилась, — спаси младенца, четыре года ему, такой шустрай».
Приехали пожарники, залили остатки сарая водой. Местные остались разбирать обгоревшие завалы, я пошла домой, боясь, что они правда что-нибудь найдут. Бабка Наталья осталась, пришла часа через два, утирая морщинистой рукой мелкие слезы.
Нашли. Вечером слышала, как она перед сном, помолясь и расплетая седую косу, поет сама себе на мотив колыбельной:
— Это как же он горел, такой ма-аленькяй...
Нашел ребенка тот же кривоногий Васька-тракторист, добрая душа. Сидел вечером на лавке у своего дома, жаловался всем: «Не могу, как вспомню, даже водка внутрь не лезет». Через день были похороны. По улице медленно несли маленький гроб, дети, братья и сестры погибшего мальчика разбрасывали перед ним цветы. Мать, рыдавшую так, что валилась с ног, поддерживали соседки. Бабка Наталья смотрела на процессию с порога.
«У них ведь он один раз уже поджигал вясной-то. Слядить надо было. Дак они ж пьють, не слядять», — заплакала и ушла в дом. На следующий день я уехала, поняв, что впечатлений от деревенских каникул уже хватает. Местные знакомцы провожали до электрички. По дороге, на отшибе деревни, стоял заброшенный дом, заросший по уши крапивой и лопухами, с проломленной крышей.
— Видишь этот дом? — сказали они. — Тут такая интересная история с ним. Здесь Михаил Федорович жил, пасечник, такой, знаешь, трезвый, деловой мужик. Жена у него была и двое детей, Маринка и Ваня, мы с ними играли, когда маленькие были. Они такие были ухоженные всегда, толстомордые, дома у них было чисто и интересно. Книги по пчеловодству, соты... Михаил Федорович на пасеку брал, учил с пчелами обращаться. Жена у него была красивая, молодая тетка.
— И что случилось?
— Он ее старше был, умер скоропостижно, то ли от инсульта, то ли от инфаркта. А она как-то быстро спилась и пропала без вести. Детей забрали в детский дом, мы их больше и не видели.
На заседании Торгово-промышленной палаты в прошлом году долго обсуждали, как предотвратить отравление народа водкой. Беседовали о паленых водках, о бутиловом спирте в средстве для мытья ванн (раньше был этиловый, и алкоголики привыкли употреблять это средство, а потом рецептуру поменяли, не отразив на этикетке, народ и слег с массовыми токсическими поражениями печени).
— Да что мы обсуждаем, — сказал кто-то с места, — не бывает неядовитой водки.
Все задумались: не бывает, точно. Но пить-то ее все равно НАДО.
Цирроз печени, деградация, нищета и ранняя смерть как патентованный русский метод ускользания от мира. На остановку трамвая выйдешь, вглядишься в глаза и ахнешь.
Не живете вы водочкой, охламоны, вы водочкой умираете. Убогие, родные дураки.