Журнальный клуб Интелрос » Русская жизнь » №12, 2008
Это было очень пьяное лето.
У меня бывало так: однажды случилось целое лето путешествий; чуть раньше лето музыки было. Всегда нежно помнится лето страсти; и другое лето не забывается — лето разлуки и совести. Они очень легко разделяются, летние месяцы разных лет: если помнить их главный вкус и ведущую мелодию, которой подпевал.
А еще ведь осень бывает, и зима, и весна.
Была зима смертей. Потом зима лености и пустоты. Следом зима предчувствий. (Первая промозглая, вторую не заметил, третья — теплая, без шапки.)
Осень ученья случалась, осень броженья, осень разочарованья.
Впрочем, темы могут повторяться в разных временах года. Случалось и лето смертей, и осень лености бывала.
А весну я никогда не любил.
Совпало так, что на те летние месяцы пришлось много алкоголя.
Им замечательно легко было пользоваться тогда: алкоголь приходил кстати, потреблялся весело и неприметно покидал тело во время крепкого сна, почти не одаривая утренней ломкой и дурнотой.
Утром было приятно просыпаться и видеть много света. Казался вкусным дым бессчетных вчерашних сигарет: мы снова все вместе курили в той комнате, где я замертво пал восемь часов назад.
Я люблю запах вчерашнего молодого пьянства; я даже нахожу это эстетичным: когда из-под простыни встает вполне себе свежий человек и бежит под душ, внутренне ухмыляясь над собой, вчерашним, но без презренья, без уничиженья.
Силы сердца казались в то лето бесконечными, сердце брало любую высоту, не садилось в черном болоте, не зарывалось в жирной колее. Выбиралось отовсюду, только брызги из-под колеса, и снова бодро гудит.
Было правило: не пить до двух часов дня. Иногда, в качестве исключения, позволял себе не пить только до полудня. Проснувшись утром, я всегда с легкостью определял, когда начну свое путешествие. Но в любом случае слово держал неукоснительно: либо с двух, либо с двенадцати, но не минутой раньше.
Помню эти попытки отвлечь себя, когда на часовой стрелке без четверти двенадцать, без двадцати минут... без семнадцати... черт. Как долго.
Похмеляться нужно в кафе. Если у вас нет денег на то, чтобы похмелиться в чистом кафе — не пейте вообще, вы конченый человек. Кафе хорошо тем, что позволяет уйти; из квартиры, похмелившись, выйти сложнее; а если выйдешь — то пойдешь во все стороны сразу, дурак дураком.
Без трех минут двенадцать я, свежий и с чистыми глазами, заходил в кафе, заказывал себе пятьдесят грамм водки и пятьсот грамм светлого пива.
Я садился всегда на высокий табурет напротив бармена; лучше, если бармен — женщина, но и мужчина приемлем. Нельзя пить с пустой стеной и тем более в тишине, это еще одно правило, даже два правила, которые нельзя нарушать.
(А водку с пивом пить можно, в этом нет ничего дурного.)
Бармен передвигался на быстрых ногах, никому не улыбаясь, — в России бармены не улыбаются, они уже с утра уставшие.
Я смотрел на него иронично: он работает, а я еще нет. Я ждал, когда мозг мой получит животворящий солнечный удар и все начнется снова, еще лучше, чем вчера.
Выход из похмелья — чудо, которое можно повторять и повторять, и оно всегда удивляет; ощущения совсем не притупляются. Это, наверное, подобно выходу из пике. Гул в голове нарастает, тупая земля все ближе, настигает дурнота, и вдруг — рывок, глаза на секунду смежаются, голова запрокидывается, в горло проникает жидкость, и вот уже небо перед тобой, просторы и голубизна.
Я вышел из пике и двинул на вокзал встречать героя рок-н-ролла.
Мы не были знакомы раньше, но изображение его курчавой башки украшало мою подростковую комнату в давние времена, половину моей жизни назад.
Как водится, подростком я и представить не мог себя рядом с ним и подобными ему: к чему героям рок-н-ролла нелепый юноша из провинции. Впрочем, и мне они незачем были: музыки вполне хватало для общения.
Тот самый, кого я встречал сегодня, с курчавой башкой, был одним из, пожалуй, трех самых буйных, самых славных в свои времена рок-н-рольных героев. В те годы злое лицо его отливало черной бронзой, а в голосе возможно было различить железный гул несущегося на тебя поезда метро; причем голос звучал настолько мрачно, что казалось: поезд идет в полной темноте и света больше не будет. С ужасом в подростковых скулах я чувствовал, что вот-вот сейчас, всего через мгновенье меня настигнет стремительная железная морда и раздавит всмятку. Мне едва удавалось спастись до конца песни, но тут начиналась следующая, и вновь было так же радостно и жутко.
Поезд так и не настиг меня, он унесся в свои гулкие, позабытые тоннели и затерялся на долгие времена. Изредка, по уже совсем другим делам проходя по земле, я вдруг слышал этот железный, подземный гул, и сердце ненадолго откликалось нежностью и подростковым эхом: ты все поешь еще, мой обожаемый некогда, мой черный, курчавый, растерявший, как мне мнилось, звонкую бронзу...
Слава его больше не клокотала в глотке у поперхнувшейся и сплюнувшей под ноги страны.
Два иных его певчих собрата избрали иные пути. Первый въехал под «Икарус», отчего умер честным и замечательно молодым, а второй, долгое время блуждавший по тонким белым дорожкам, неведомой теплой звездой был приведен в Гефсиманский сад, переночевал там и остался жить, уверовавший в нечто несравненно большее, чем героин. В обмен за жизнь у него отобрали дар, но он того не заметил.
Я не держал на них зла за то, что они оставили меня: слыша их голоса, я прожил несколько нервных, но полных сладостными надеждами лет, — с кем еще было жить подростку, как не с героями рок-н-ролла. Распечатав красивые рты, они почти десятилетие смотрели на меня со стен, а потом сотни их фотографий вместе с обоями были оборваны со стен моей мамой, пока сын ее бродил неведомо где.
Нелепо испытывать обиду на то, что юность не подтверждает надежд. Все должно быть как раз наоборот: юность обязана самочинно пожирать свои надежды — оттого, что продливший веру в них никогда не исполнит судьбы своей.
У меня отличные отношения с моей юностью: мы не помним друг друга и не вспоминаем никогда; то же самое случилось бы и с героями рок-н-ролла, если б один из них не вернулся ко мне, обретший, наконец, плоть и даже место в поезде, прибывавшем к вокзалу того города, где неизменно счастливый, а в то лето еще и пьяный обитал я. Прозвание ему было Михаил.
Он оказался высок и улыбчив — пожав его руку, я смотрел на него внимательно и задумчиво: вряд ли можно привыкнуть к тому, что призраки оживают.
Михаил был один, команду свою он не привез — это оказалось бы слишком дорого.
Едва перевалило за полдень и солнце уже расходилось, накручивая жар.
— Куда пойдем? — спросил он, поглядывая то на меня, то на небо, то на проводника.
Вид у него был под стать жаре: словно он не бледнолицый герой рок-н-ролла, а гость с юга, породистая помесь казачины и персиянки, презирающий, впрочем, всякое кровное родство.
— Нас ждет машина, — наконец ответил я, улыбаясь.
Оказывается, с призраками можно даже разговаривать.
В здании вокзала его встретили пять подростков в майках с изображениями курчавой головы. Меня умилил их прием; хотя пятнадцать лет назад таких подростков было бы пять тысяч, и среди них — я, конечно.
Концерт Михаила устраивал мой друг, и на время до начала выступления мы определили героя рок-н-ролла ко мне домой, чтоб не тратиться на гостиницы. Я жил один тогда, и спал один: иначе какое может быть пьяное лето. Обремененные женщиной пить не умеют: они не пьют, а мучают женщину. Это очень разные занятия.
Мы ловко прошуршали по городу на красивой черной машине, вползли во дворик, похлопали дверьми авто, и вот уже топтались в моей прихожей.
Михаил сбросил сумку, порылся в ней и, разыскав нужный пакет, попросил убрать его в холодильник:
— Там котлеты у меня, — сказал он.
— Может быть, выпьем? — предложил я.
— Перед концертом... нет... — ответил Михаил и посетовал на то, что сорвет голос.
Он вел себя скромно, передвигался, огромный, под потолок, по квартире, несколько рассеянно оглядываясь, осматриваясь, ничего не касаясь руками. В моей квартире есть картины на стенах и многие пыльные тысячи книг — но звезда рок-н-ролла, с почтением пройдя мимо всего этого ласкающего мое сердце роскошества, не зацепился взглядом ни за единый корешок, ни за один рисунок.
Мы сели за стол и выпили чаю; конечно же, я еще раз предложил водки, или спирта, или коньяка, — но все отказались, и я выпил спирта один. И еще раз, разбавив немного теплой водой, — холодной и кипяченой не было.
Михаил искоса проследил движенья моих рук и кадыка.
Мы поговорили о дороге, музыке, погоде и немного о политике; собрались и отправились смотреть город, подкрепиться в кафе, проветривать головы — его, недавно снятую с верхней полки купейного вагона, и мою, получившую семидесятиградусный ожог.
Сделали круг по горячим асфальтам; церкви и стелы оставили Михаила равнодушным; было безветренно; потом, нежданный, посыпался кислый дождик, и мы забежали в кафе.
Меня все время не покидало одно странное ощущение, которое я не умел сформулировать тогда и не могу сейчас: как он здесь оказался, Михаил, отчего я сижу рядом, зачем он ест салат и огурцы в нем, и пьет кофе затем.
«А что ему еще делать?» — спрашивал себя.
Я расплатился за всех, и мы двинули в большой кабак, где застолбили концерт.
По кабаку бродили нетрезвые хозяева, и в их желтых плывущих лицах непоправимо просматривались порочные половые наклонности. Они курили повсюду, я сразу принялся делать это вместе с ними, прикуривая одну сигарету от второй; хозяева пододвигали пепельницы и громко хохотали своим борзым шуткам. Отчего-то они были приветливы со мной.
Звезда рок-н-ролла стоял на сцене и, проверяя звук, изредка начинал петь те песни, что построили мою физиологию: хрипло произносил несколько строк и стеснительно просил немного пьяных людей за пультом править звук.
Находившиеся у пульта делали свое дело раздраженно, и мне хотелось их убить, всю эту клубную шваль. Они будто бы мстили Михаилу за то, что один его солнечный корейский братик стал жертвой ДТП, второй, по совести сказать, сошел с ума, при жизни познакомившись с ангелами, а этот стоял тут и настраивал звук, чтобы все еще петь.
Я поднялся в бар и выпил сто грамм водки, закусив лимоном.
В фойе уже бродили от стены к стене редкие люди, решившие посетить концерт.
Михаил казался встревоженным, и это снова удивило: я же помнил его давние фотографии, сделанные со сцены, — спина и жестко выбритый затылок звезды рок-н-ролла, а впереди, пред и под ним — несколько тысяч людей, смотрящих вверх, в кричащий рот; и у каждого подняты руки со взорванными пальцами. Он так долго питался этими бесноватыми душами, насквозь бы мог пропитаться их страстью и вожделением: кто его теперь может напугать — вот эти полста вялых людей, половина из которых пришли посмотреть на человека, чью фамилию слышали черт знает когда и даже успели забыть ее.
До начала концерта мы еще успели посидеть за столиком — Михаил был приветлив со мной, а куда деваться, он же вообще тут никого не знал, — хоть какой-то человек, известный ему около суток, оказался поблизости. Пред выходом на сцену ему нужно было запастись самым малым теплом, тем более что тепла во мне становилось все больше: я успел выпить еще темного, со вкусом сеновала, пива, и теперь с удовольствием бы обнял по-дружески звезду рок-н-ролла: всякое быдло склонно как можно скорее наверстать разницу между собой и объектом восхищения — будь то сладкая женщина или сердечно почитаемый человек. Мы уже разговаривали с ним запросто; он цепко, скорым взглядом оглядывал зал, который был далеко не полон, полупуст, рассеян, и звезду рок-н-ролла едва ли кто признавал в лицо. Лишь некоторые косились, сомневаясь: «Вроде, он...»
Вбежали, будто опаздывая, те, что встречали Михаила на вокзале: потные, в потных майках, юные, белолобые ребята — они сразу двинулись к Михаилу здороваться за руку, и это, конечно, привело меня в некоторое раздражение — ладно я, мне-то уже можно, — а они кто такие? Им надо стоять в отдалении и не дышать, пошмыгивая носами, ловя каждое движение своего кумира и смертельно завидуя мне, как я сижу тут с ним и перешучиваюсь.
Впрочем, поздоровавшись, ребята дальше все сделали, как я и хотел: встали неподалеку и начали смотреть на нас пристально, словно мы были два поплавка, и вот-вот должен был пойти бешеный клев.
Понемногу люди собрались, и в зале возникла та самая, вроде бы расслабленная, но уже готовая к началу предстоящего действа, чуть искрящаяся атмосфера. Люди еще разговаривали меж собой, но в любое мгновение готовы были легко, хоть и без подобострастия, замолчать. Но вот того остро сосущего чувства, когда пустота на сцене становится совершенно невыносимой и всякий желает, чтоб она была немедленно заполнена, — его не возникало.
К тому моменту, как Михаил образовался на сцене, я успел принести себе еще пару тяжелых и холодных, как гири, бокалов пива. Несколько десятков людей несколько раз ударили ладонью о ладонь, приветствуя большого черноволосого человека, который выставил на стойку слева от клавиш белые листы с текстами песен.
Тяжелые пальцы звезды рок-н-ролла, который, конечно же, давно забыл быть звездой и почти никем так не воспринимался, — его, говорю, тяжелые пальцы деревянно коснулись клавиш. Раздался пока еще не распевшийся, напряженный голос, который проводил прямые линии в воздухе.
Отпивая из бокала пиво, уже невкусное — оно всегда невкусно, когда чрезмерно, — я ревниво оглядывал зал: как они реагируют на моего гостя, все эти люди, сидевшие вокруг за столиками, — и медленно пьянел, отчего ревность моя становилась не очень искренней, но гораздо более агрессивной.
Не в силах усидеть, я сделал несколько кругов по залу, заглядывая людям в лица, но ничего так и не умея определить.
Голос Михаила набирал крепость, и линии, пересекавшие зал, становились все более резкими и сложными.
Мое пиво никто не тронул, зато за столик подсели две девушки, по всему было видно — сестры, хотя одна светлая, а другая наоборот. Я немного посмотрел на них, сверяя скулы и разрез глаз, все более доверяя своей догадке.
— Сестры? — спросил я, когда голос Михаила смолк на минуту.
Они кивнули головой, словно бы отразившись друг в друге, светлая в темной, темная в светлой.
И я кивнул им в ответ. Сестры озирались по сторонам, явно далекие от произносимого высоким человеком на сцене. Отчего-то их поведение вовсе не смущало: порой девочкам положено быть рассеянными, неумными, невнимательными.
Но Михаил снова запел, и, допивая второй бокал с пивом, отдававшим странным кислым вкусом — словно жуешь рукав джинсовой куртки, — ну вот, дожевывая рукав, я заметил, как сестры, очарованные чем-то еще не ясным для них самих, обернулись к сцене, забыв обо мне.
Вместе с тем, на площадке в центре зала по одному, как заблудившиеся, стали собираться люди. Они стояли, подняв вверх удивленные головы, и в плечах их будто таилась готовая ожить судорога.
Этот двухметровый зверь медленно возвращал себе власть — сегодня, сейчас, у меня на глазах, — и власть эта все более казалась абсолютной и непоправимой. Сестры медленно встали и тоже пошли к сцене, мне очень понравились их джинсы, они были замечательно заполнены. Встав напротив Михаила, сестры делали бедрами плавные, почти неприметные движения, словно рисуя два мягких, плывущих круга — белый и черный.
Неожиданно пришалевший от выпитого, равнодушно оставив без вниманья круг черный и круг белый, кривя губы, я, по пьяному обыкновению, начал разговаривать с собой, в каком-то полубреду произнося: «Это опять звезда рок-н-ролла, вы же видите, слепцы... это опять звезда... вот он превращается из никчемного козыря в черного кобеля, которого не отмоешь до бела... ни бесславием, ни забвением, ни презрением не отмоешь его...»
Михаил действительно был похож на огромного, курчавого, умного пса, спасателя, и вот он взрывал лапами черные липкие почвы — за шиворот, крепкими зубами, вытаскивая одного за другим слабых людей в белый круг.
В белом кругу возле сцены толпилось уже жаркое множество, и общая, из плеча в плечо, судорога, наконец, надорвалась, вырвалась, раскрыла рты и грудные клетки, и после очередного вскрика звезды все закричали в ответ, требовательные и влюбленные.
Михаил впервые улыбнулся — наверное, в очередной раз поняв, что — он еще в силе, еще в голосе, и снова овладел тем, на что издавна имел все основанья.
Мальчики возле сцены, слушая требовательный голос, напрягали мышцы и жаждали сломать кому-нибудь голову.
Сестры рисовали круги один за другим, и движения их становились несдержанней и сложнее, — теперь, в каждом кругу, они изящно выводили крест, или некий иероглиф, требующий разгадки.
Даже порочные хозяева кабака начали дергать щеками, словно из них выходил бес, погоняемый черным псом.
— Сыт по горло! — выкрикивал свой древний боевик человек на сцене. Он, казалось, стал вдвое больше, и ненасытное его горло затягивало всех будто в черную воронку. Собравшиеся пред ним кружились все быстрее и быстрее — сумбурные, растерявшиеся, набирая сумасшедшую скорость, сшибаясь и расшибаясь. И когда глотка заглотила всех, собравшиеся словно вышли разом в иной свет, где глаза развернуты настежь, и хочется кричать так, чтоб легкие вместили и выместили всю ярость сердца и всю радость плоти.
Звезда рок-н-ролла, вернувший за сто минут свое званье, стоял на сцене, потный яростным потом землепашца, искателя и трудяги.
Всякий бушующий у сцены, срывая голос, требовал, чтоб он не уходил и не оставлял нас теперь, когда мы вновь признали его. Сестры прекратили рисовать круги и застыли, оледенев.
— Я устал, ребят, — сказал Михаил, и, переступая провода, сдувая чуб с лица, пошел в сторону гримерки.
— Правда, устал, — повторил он хриплым голосом, взмахнул рукой и шагнул за сцену.
Вслед ему раздался топот, свист и вой.
Кричали долго и требовательно, — но теперь уже звезда была в своем праве — ему приходилось слышать и не такой свист, и не такой гай.
— Упроси! — кинулись ко мне неожиданно несколько человек, я стоял на сцене, слева, смотря за тем, чтоб никто не кинулся без спросу к моему гостю.
Я кивнул, отчего-то уверенный в том, что все будет правильно.
Заглянул в гримерку, Михаил пил воду и явно никуда не собирался идти.
— Спой еще одну, — сказал я просто.
Михаил посмотрел на меня внимательно, ни слова не говоря, встал и вернулся на сцену.
«... Если бы здесь было десять тысяч человек, их вопли взорвали бы сердца нескольких ангелов, рискнувших пролетать неподалеку», — думал я, глядя на раскрытые рты людей, когда музыка закончилась.
Дождавшись, пока возбужденная и удивляющаяся сама себе публика разойдется, мы вылезли из гримерки, загрузились в машину и приготовились двинуть в магазин, где хранилось много разнообразного спиртного.
Неподалеку от кабака все еще стояли сестры, переступая на плавных ногах, словно выстукивая четырьмя каблуками очень медленную мелодию ожидания.
— Какие... — сказал Михаил хрипло, усаживаясь на переднем сиденье, и не находя подходящего определения.
Я на секунду задумался и решил для себя, что нам они не пригодятся.
«Прощайте, овцы тонкорунные», — подумал я нежно, и, мягко взвыв, машина оставила их, наглядно опечаленных.
Я не люблю устраивать дома разврат. Пить можно какой угодно непристойной толпой. Но если у меня дома, в разных углах, будут совокупляться посторонние люди, пусть даже хорошие, это глубоко оскорбит мои эстетические чувства.
После первого же светофора я забыл о них, и Михаил тоже. И они, думаю, нашли, как себя развлечь, кого запустить рассматривать иероглиф в круге черном и в круге белом.
Бодрые, мы высыпали из авто, прошли внутрь магазина и шли какое-то время вдоль полок, касаясь чувствительными ладонями прилавка. Когда я, наконец, остановился, разглядывая товар, Михаил полез за деньгами с предложением вложиться. Пришлось сказать, что он у меня в гостях, и... Ну, в общем, я сам всего купил, — естественно, мне было радостно его угостить. К тому же, большую часть алкоголя я собирался выпить сам.
Мы ввалились в квартиру, вспоминая о концерте, и я очень искренне в который уже раз говорил Михаилу, как все было хорошо. Он внимательно улыбался.
С нами было несколько моих друзей мужеского пола. Я быстро наварил креветок, насыпал маслин, порезал сыр, порезал хлеб, распечатал всевозможные водки и вина, вскрыл глотку десятку пивных бутылок, и через полчаса мы были уже шумны и радостны. Радостны и шумны. И потом только шумны, шумны, шумны.
Он лег спать не раздеваясь и поднялся, едва встал я: мы проспали хорошо если пять часов.
Михаил выглянул из комнатки, где в иные времена обитал мой маленький сын; вчера вечером Михаил отчего-то улегся именно на его кроватку, удивительным образом подобрав и перегнув ноги, — хотя рядом была нормальная постель; так и проспал.
С утра мне было весело и привычно, ему несколько хуже. Он вышел мне навстречу с бутылкой пива, на полусогнутых ногах — они явно разучились за ночь разгибаться.
— Ты как? — спросил я.
— О-о-ой, — ответил он.
— А у тебя что, нет похмелья? — поинтересовался он, вглядевшись в меня спустя минуту.
— Почему нет? Есть.
Быстренько собрал столик с яишенкой и позвал звезду рок-н-ролла, всполоснувшую лицо, завтракать. Две хрупкие, напуганные рюмки выставил меж нами.
— Нет-нет, — запротестовал Михаил, — чаю.
Чаю так чаю. Я выпил спирта один. Ради такого прекрасного случая решил позабыть о своих правилах. Не каждый день неподалеку от меня спит звезда рок-н-ролла. Начнем раньше, к черту этот день, пропьем его, какой с него толк.
Михаил старательно уселся за стол, поставил рядом так и недопитую, едва початую бутылку с пивом, которую он унес в ванную и принес оттуда на кухню. Дуя на чай, зацепился за бутылку ненавидящим взглядом и переставил пиво на подоконник, чтоб не видеть.
— Ничего, что я выпью еще? — спросил я с искренней бодростью.
Михаил только головой покачал.
Понемногу проснувшись, мы обрадовались бурному возвращению наших вчерашних ночных друзей. Они пришли забрать нас и вывезти на обильный воздух.
Загрузили все, что могли, в их машину и отправились к реке, на рыжие берега, потреблять жареное мясо.
Глядя там на нас, щедро и часто запрокидывающих головы, Михаил не сдержался и присоединился к принятию новых порций спиртного.
День, начинавшийся так медленно и закостенело, вскоре нежданно, словно взмыв вверх перед самыми глазами, разом потерял формы и очертания; взлетая, мы умудрились несколько раз провалиться в странные ямы, где подолгу хохотали, грубо толкали друг друга веселыми руками — и время тем временем не двигалось вовсе.
Где-то к полудню мы были так первозданно и нежно пьяны, словно никогда не знали иных состояний, и это было органичным донельзя, настолько органичным, что сердце кувыркалось от счастья, а мозг мягко пылал.
День можно было скомкать небрежно, а можно вновь развернуть, как скатерть, и любовно расставить в приятной последовательности чаши и стаканы, разложить пахучие мяса.
Не помню, как все остальные, а я твердо впал в то редкое и замечательное состояние, когда от каждой новой рюмки трезвеешь, поэтому пьешь, не останавливаясь, насмешливо ожидая, когда же тебя, пьяную рогатину, прибьет, наконец.
... Миша ты мой Миша, чему же ты научил меня, ничему хорошему...
С рыжего берега мы скатились к реке, чтобы омыть холодной водой горячие лица.
И здесь я не удержался и спросил:
— Миш, почему? Отчего? Как так? Почему ты, заслуживший свою славу, все ее радостное тело державший в руках, — отчего ты теперь бухаешь здесь со мной, на глупом летнем бережку, — а не где-нибудь, не знаю, на прозрачных небесах с вечно молодым корейцем или в просторных номерах, брезгливый и наглый, накануне вечернего выхода не в блеклый танцзал, а на взвывающее при виде тебя неистовое воинство, тысячеглазо заполнившее будто бы воронку лунного кратера.
Михаил сделал вид, что не понимает, о чем я говорю. В своей басовитой манере посмеялся и не ответил. Мы пошли вдоль берега, в руке у меня боязливо вытягивала горло бутылка водки, наполовину, ну, может, почти наполовину полная.
— Будешь? — произнес я одно из самых важных слов, определяющих судьбы русской цивилизации.
— Не буду, — ответил он.
— А я буду, — сказал я и в дурацком хулиганстве залил в горло сразу добрые двести грамм.
Выдохнул и поставил пустую бутылку на асфальт. Она звякнула благодарно — вообще-то после случившегося только что между мной и ей бутылку обязаны были жахнуть о землю.
— Интересно, сколько ты проживешь? — спросил Михаил задумчиво и спокойно, измеряя меня глазами.
Я не ответил и пошел дальше, внутри меня все было внятно, на местах, без изменений.
— «Мы дети, которых послали за смертью и больше не ждут назад», — спустя минуту ответил я звезде рок-н-ролла строчкой его же песни.
— Нравится? — спросил он, имея в виду сложенные им слова.
— Нет, конечно, — ответил я, и мы оба захохотали.
«Когда я умру, а, — думал я, кривясь, — когда же я умру. А никогда...»
Зимой я заехал к нему в его дальний, сырой, просторный город, где он, бродя по ледяным улицам, сочинял свои великолепные злые песни, которые по-прежнему почти никто не слушал.
В дороге долго смотрел в потолок поезда: я лежал на верхней полке. Потолок ничего не сообщал мне, и взгляд соскальзывал.
Меня давно забавляет механика славы, и думал я именно об этом. Все, что желалось мне самому, я неизменно получал с легкостью, словно за так. Вряд ли теперь я пугался потерять ухваченное за хвост, однако всерьез размышлял, как себя надо повести, чтоб, подобно звезде рок-н-ролла, тебя обобрали и оставили чуть ли не наедине со своими желаниями.
Мне стало казаться, что не столько дар определяет успех и наделяет трепетным возбуждением всех любующихся тобой, а последовательность твоих, самых обычных человеческих решений и реакций. Только каких, когда...
Устав думать, я отправился в ресторан и последовательно напился, так что на обратном пути потерял свой вагон и напряженно вспоминал, в каком именно месте я свернул не туда.
На следующее утро мы сидели со звездой рок-н-ролла за квадратным столиком, улицы были преисполнены предновогодним возбуждением, и даже в нашем кафе люди отдыхали несколько нервно, как будто опасаясь, что вот-вот ударят куранты, и собравшиеся здесь не успеют вскрыть шампанское.
«Где же ты свернул не туда? — размышлял я, с нежностью глядя в лицо звезды рок-н-ролла. — В какой тупик ты зашел? Или это я в тупике, а ты вовсе нет?»
Он уехал из нашего города, и, был уверен я, все полюбившие его на другой день — вновь забыли о нем. И в городе, куда он вернулся, никто его особенно не ждал.
Звезда рок-н-ролла, мой спокойный и вовсе не пьющий сегодня собеседник, никем в кафе не узнаваемый, рассказал под чашку кофе, что ненавидел отца, который бил его и заставлял петь про черного ворона. Впрочем, отец вскоре сам шагнул с балкона, в попытке нагнать свою белочку.
«При чем тут отец? — думал я. — Отец тут — при чем?»
Я догонялся, каждые полчаса заказывая себе ледяную посудку с белой жидкостью, и пытался зацепиться хоть за что-то, понять его хоть как-то.
Он ненавидел мобильные телефоны, и его номер не знал никто, кроме матери. Но мать ему не звонила. Он жил один и на вопрос о детях ответил: «Бог миловал...» Хотя и в богов он не верил, ни в каких.
Быть может, он слишком сильно хотел быть один — и вот остался, наконец. Но, быть может, и нет.
Ни в чем не уверенный, я снова радостно пьянел, потому что иные состояния уже давно не были мне достаточными для простого человеческого отдохновенья, — но вот он, сидевший напротив меня, казалось, был способен бесконечно терпеть мир, видя его трезвыми очами.
А я любил мир — пьяными.
В углу кафе загорелся синий экран, и вскоре там ожили тени, выкрикивающие цепкие, как семена дурных растений, слова.
— Миша, — снова не сдержался я, — а ты не хочешь снова стать... как они?
Он чуть повернул голову, заглядывая в экран, и тут же насмешливо воззрился на меня.
— Как они, я уже умею. Это просто.
Я помолчал, пережевывая сказанное, и не поверил.
Мы вышли на улицу, оба без шапок, шагнули в потемневшую улицу, едва не потерявшись сразу средь прохожих. Перешли дорогу, глубоко вбирая в себя воздух, немного растерявшиеся от его обилия после прокуренного, многочасового сумрака.
Шел легкий снежок, чистыми линиями, почти горизонтальными.
На ступенях возле магазина сидел мальчик, совсем почти еще малыш, на корточках. Его раздраженно обходили, постоянно задевая, взрослые люди.
— Эй, парень, — спросил я, присаживаясь рядом, — ты чего тут копошишь?
Он поднял на меня серьезные глаза, сухие и чистые.
— Снег собираю.
В руке у него действительно был бумажный кулек, и он ссыпал туда что-то.
— Какой... снег? Зачем?
— Как зачем? — удивился мальчик. — Для праздника.
— Но он же растает, парень! — сказал я растерянно.
— Не растает, — ответили мне твердо.
Звезда рок-н-ролла стоял над нами, высокий и строгий.
— Это искусственный снег, — объяснил он мне, подумав. — Сейчас такой продают.
— Ты его рассыпал, да? — быстро спросил я, обращаясь к ребенку.
Тот молча кивнул головой, черпая ладонью маленькие пригоршни снега, где быстро оттаивал снег настоящий и оставались колючие пластмассовые крупинки.
— Ты пойдешь дальше? — спросил Михаил.
— Не... здесь буду... парню вот помогу... — ответил я и зачерпнул снега.
Я только сейчас понял, что наступила зима, и мне еще предстояло уловить ее главную мелодию, которая не отпустит, ни за что не отпустит, пока не иссякнет.