Журнальный клуб Интелрос » Русская жизнь » №12, 2008
Я помнил, как он выглядит: большой, в луже пузырящихся сливок, с шариком мороженого. Таким он был в Москве, в Берлине, в Нью-Йорке, в Барселоне, в Стамбуле, в Санкт-Петербурге. И еще где-то. В Вене мне принесли суховатый пирожок с яблоком, слегка присыпанный сахарной пудрой. Маленькое блюдце, сбоку тоненькая неудобная вилочка. Я вооружился ею и отделил от штруделя кусок. Яблочное пюре оставило на блюдце некрасивый густой след.
Любой десерт — излишество, причем не только с точки зрения диетологов. Кто ест сладкое? В основном малые дети и старики. Посередине находятся поедающие фруктовый салат обезжиренные дамы и господа. Ну или здоровый образ жизни со свежевыжатым сельдереевым соком. Каждый получает удовольствие по-своему. В сладостях есть что-то сибаритское, неподвижное, бесконечно эгоистичное и бесконечно одинокое. Не зря в мусульманской культуре женщина не имеет почти никаких прав, кроме права на сладости. Султанский гарем — десятки бессловесных ртов, жующих рахат-лукум. Не зря бодрая советская детская литература и не менее бодрая киностудия детских и юношеских фильмов им. Горького так измывались над злоупотребляющими шоколадом школьниками, наказывая их диатезом, зубной болью и кишечными коликами. В поедании сладостей было столько гедонизма, что этот пир следовало заслужить, будто дачу или машину. Венские специалитеты никоим образом не вписывались в советское гастрономическое сознание, но все же проникли в него через страны СЭВ. Яблочный штрудель явился в образе спартанской шарлотки, а Sacher Torte получил благонадежное название «Прага» и решительно отринул взбитые сливки. В таком виде им был разрешен въезд в пресную советскую действительность. Как в этой действительности существовал темный горький и очень неплохой шоколад фабрики «Красный Октябрь», может и впрямь показаться загадкой, если не помнить о крепкой дружбе советского режима с африканскими странами, щедро снабжавшими СССР какао-бобами. Ну да ладно, дело прошлое, хоть и показателен тот факт, что после крушения советской власти при помощи шоколада обреталась национальная идентичность: его сравнивали с молочным швейцарским, и сравнение было не в пользу швейцарского.
Словом, я удивился тому, что венский штрудель — это не шарик мороженого, не жирные сливки и не сироп. Что вместо всего этого на тарелке лежит какой-то минимализм. Народу в кафе было мало, а те несколько человек, что сидели за столиками, были как скульптуры: почти не двигались, бесшумно попивая свой кофе и поедая свое сладкое. Кто-то еле слышно шуршал газетой. Это было знаменитое Cafe Museum, неподалеку от Secession, как сказали бы в Москве, «одно из культовых мест». Тут можно было читать газеты и сидеть с собаками. Прекрасный образец модерновой архитектуры, модернового интерьера. Все оставлено как было, а главное, привычки. Три официанта, один характернее другого. Первый — пузатый, огромного роста, в очках, изгибающийся с подобострастной улыбкой. У него гигантские ручищи, он ловко держит ими маленький карандаш и крохотный блокнот, в котором молниеносно делает пометы, принимая заказ. Потом еще шире улыбается желтоватыми крупными, как у лошади, зубами, и, ловко повернувшись своим громоздким телом, исчезает за ширмой. Второй — в черной двойке, белой крахмальной рубашке и черной бабочке. Неправильной формы голова, похожая на диетическое яйцо первого сорта, шарообразный живот и пухлые сардельки вместо пальцев. В журнале «Крокодил» так изображали капиталистов. Он двигается по залу сценически, играет роль в серьезном фильме, разговаривая, делает паузы, и улыбается будто в воображаемую камеру. И, наконец, третий. Семидесятилетний старик, порхающей походкой перемещающийся по залу. Дряблый зоб, серая кожа, волосы ежиком. Что-то щемящее чувствуется в том высоком профессионализме, с которым он принимает заказ, в мгновенности его улыбки и почти снисходительном наклоне головы. На лице его колеблется смесь из двух выражений — подобострастия и высокомерия.
— Apfelstrudel, bitte, — говорю я ему.
Он кивает и в несколько шагов преодолевает расстояние до двери. А через пару мгновений выпархивает из нее, держа на вытянутой руке тарелку. Он несет ее, мечтательно заведя глаза под лоб и счастливо и тонко мыча: «M-m-m-m-m-m!.. M-m-m-m-m-m!» Он ставит передо мною эту тарелку, и вместо сливок, мороженого и сиропа я вижу суховатый пирожок, слегка присыпанный сахарной пудрой.
В окно видна залитая солнцем площадь и угол Secession? a. Габсбургам он явно казался уродливым и стыдным, как, впрочем, и вся модерновая архитектура. Ей они пытались противопоставить кондитерскую пышность Хофбурга, Бельведера и Шёнбрунна. Но власть их художественного вкуса не распространялась за пределы Ring? a, а вскоре и вовсе закончилась: империя, застывшая в конных памятниках и колоннадах, пала. Огромный город в стиле модерн, выстроенный за Ring? ом, уже возник к тому времени и, что любопытно, вопреки вкусу Франца-Иосифа, которому и в голову не приходило навязывать свой вкус. Потому-то, возможно, австро-венгерская монархия и кажется такой инфантильной. Дворцы — как большие детские: чего стоит один Бельведер принца Евгения Савойского с садомазохистcкими скульптурами в фонтане. В Kunsthistorisches Museum Франц-Иосиф поместил коллекцию живописи, а в его точной копии, Naturhistorisches Museum, — коллекцию минералов, чучел и скелетов. Огромный учебник природоведения. Дети приходят в восторг. Есть что-то детски-непосредственное и в этом абсолютно равном делении мира на историю искусств и естественную историю — таком ясном и таком наивном, таком заведомо проигрышном. Хотя бы потому, что есть еще политическая история. На том же, что и фауна, этаже в Naturhistorisches Museum — зал, демонстрирующий внутреннее устройство человека: распиленные пополам пластиковые тела, подробно выписанные жилы, отвратительный серый кишечник, печень. На специальном экране — мозг, 3D-изображение, такое Францу-Иосифу и не снилось, наверное, ему было бы интересно взглянуть. А может, и не очень интересно: последний австрийский монарх со страшным скрипом согласился провести в Хофбург электричество, а телефон так и не провел — не любил прогресса, уважал, как бы сейчас сказали, вечные ценности. Собственная империя, такая всесильная при Марии Терезии, тоже, видать, казалась ему вечной.
В Национальной библиотеке — бюст барона Герарда ван Свитена, личного врача Марии Терезии. Его сын Готфрид, по легенде, умертвил Моцарта слишком большой дозой ртути, модного в те годы лекарства от сифилиса, изобретенного его отцом. Легенда не столь романтическая, как про Сальери, но столь же неправдоподобная: по весьма приблизительным, но многочисленным свидетельствам врачей (а Моцарта лечили лучшие венские врачи), скорее всего, композитор умер от инфекционного эндокардита с осложнением на мозг. Французский нейропсихолог и органист Бернар Шевалье написал книгу «Мозг Моцарта», в которой пытался доказать уникальные способности этого композиторского органа — фотографическую память, привычку к быстрой систематизации информации. Интеллектуалы тоже имеют право на свою желтую прессу и свою бульварную литературу. Смерть от сифилиса, отравление завистливым Сальери, заговор жены Констанцы и жениного любовника (по совместительству собственного ученика) Зюсмайера — пожалуй, недурственно, а? Якобы Зюсмайер с Констанцей подмешивали Моцарту в еду ртуть, покуда у него не развилась почечная недостаточность. Тем более что фамилия Зюсмайер переводится как «очень сладкий», а при такой фамилии приятно и правильно быть отравителем. Конспирология тащит за собой страшную и опять же претендующую на правдивость историю тяжелого, трудного безденежья: великий композитор жил впроголодь, умер в нищете. Но и это не так: квартира Моцарта находилась в тридцати секундах ходьбы от Stefansdom, за каждый концерт он брал не меньше 1000 гульденов (для сравнения: его служанка получала 12 гульденов в год). В пересчете на сегодняшние деньги Моцарт получал не менее четверти миллиона долларов в год. Причиной похорон по третьему разряду и колоссальных долгов, оставшихся после покойного, была не жадность венской аристократии, эксплуатировавшей почем зря великий гений своего современника, а пристрастие Моцарта к бильярду и картам, а также его масонство. Несмотря на то, что все эти факты широко известны, туристам представлен образ куда более пошлый. В музее-квартире Моцарта на первом этаже огромный портрет пятилетнего композитора — толстощекого розового пупса в раззолоченном камзоле. Видать, так проще: приехавший в Вену уже в куда более зрелом возрасте Моцарт должен целиком уместиться в этой квартире, как он целиком умещается на CD «The best of Mozart». Второй и третий этажи Mozartwohnung обильно украшены анимацией: на одном из экранов Тамино, борясь со змеем, поет: «Zu Hilfe! Zu Hilfe!», что, конечно же, должно натолкнуть толпы японцев на мысль, будто композитор, страдающий от заговоров, сифилиса и безденежья, имел в виду самого себя, но его просьбы о помощи так и не были услышаны, а когда он умер, даже от тела предпочли поскорее избавиться, спихнув его в общую могилу. Единственный по-настоящему заслуживающий внимания музейный экспонат — копия посмертной маски Моцарта: маленькое лицо с тонкими чертами, вовсе не такое длинноносое, каким его малюют («Он лежал, вытянув красивые руки с тонкими пальцами вдоль тела. Лицо его, при жизни столь живое, наконец, успокоилось. Нос вытянулся, заострился».) Рядом под стеклом — медицинский инструмент того времени, которым отворяли кровь в надежде облегчить страдания. С точки зрения сегодняшней медицины, Моцарт потерял около двух литров крови, что было в его положении совершенно губительно. Моцарта убили врачи.
Но жить с этим некрасиво. Неловко. Это примерно как столкнуться впервые с настоящим венским штруделем — простым и суховатым. Невозможно с мыслями об инфекционном эндокардите, почечной недостаточности и несовершенстве медицины XVIII века выйти из Mozartwohnung и оказаться в кафе Mozart, и сесть на один из венских стульев под портретом композитора (в профиль) с нескончаемым носом и глупыми куриными глазами, глядя на литографию на противоположной стене, изображающую Папагено и Папагену с идиотически открытыми ртами, и заказать себе кофе по-венски, и заметить, как за соседним столом сидит компания пенсионерок, фотографирующих заказанные ими десерты, и пить кофе, слушая несущуюся из динамиков «Eine kleine Nachtmüsik». Нет уж, думает турист, пусть лучше Моцарт остается таким, каким мы его знаем: нищим, маленьким, длинноносым сифилитиком (!), отравленным алчной супругой и ее любовником, итальянским жиголо Антонио Сальери, который и нот-то толком не знал, а мы спокойно поедим, выйдем и пойдем по улице, дойдем до сувенирной лавки и купим магнитик на холодильник.
Странно, однако, что этот марципановый, слащавый, не имеющий ничего общего с действительностью образ растиражирован в Вене с куда большим усердием, чем образ, казалось бы, куда более для того подходящий. Все так, ни один новогодний концерт Венского филармонического оркестра не обходится без вальсов Штрауса, более того, из них он состоит процентов на девяносто. Всякий раз одно и то же, меняются лишь дирижеры — Карлос Кляйбер, Клаудио Аббадо, Сайджи Озава, Марис Янсонс. А программа не меняется: полька, вальс, полька, «На прекрасном голубом Дунае», «На охоте», «Сказки венского леса», «Радецки-марш». Зал рукоплещет всегда одинаково, с удовлетворением, как всегда с удовлетворением едят десерт. Памятник Штраусу в Вене сделан будто из конфетной фольги золотого цвета: он блестит, как игрушка, с игрушечной скрипочкой в игрушечных руках. Топорщатся золотые усы. Он похож на официанта, а его скрипка — на Apfelstrudel, каким мы привыкли его видеть в Москве, в Берлине, в Нью-Йорке, в Барселоне, в Стамбуле, в Санкт-Петербурге. И еще где-то.
Вот что должно было нравиться Францу-Иосифу. Эти плоские, повторяющиеся, роскошные и бессмысленные, как цветы на обоях, музыкальные фразы. Это катание в коляске с бубенчиками по дорожкам Burggarten, мимо, мимо пошлейшего памятника Моцарту — белого, как молочный шоколад, с инфантильно разведенными руками. Кондитерские излишества Штрауса не требовали дополнений, не нуждались в легендах и конспирологических версиях: Штраус умер в возрасте сорока пяти лет, через год после вступления Франца-Иосифа на престол, но смерть его не вызвала ни кривотолков, ни слухов, мало того — на месте одного Штрауса сразу выросло еще три, как это бывает с бородавками после неудачной попытки вытравить их жидким азотом. И эти трое целый век были символом музыкальной культуры Вены и всей Австрии. Их господство было столь же подавляющим, сколь подавляющим стал стиль историзм в Хофбурге: от старого, XVIII века, дворца Габсбургов, воздушного и летящего, осталось одно жалкое крыло, все прочее место заняли колонны, скульптуры и тяжеловесные арки, которые, как ни зажмуривайся, не навевают мыслей ни о вальсах, ни о мазурках, ни о польках, ни даже о маршах. Они вообще были поставлены не для полек и мазурок, а для вечности — в вечной империи.
Шофер повернул на улицу Франца-Иосифа. Ему объяснили, что он едет неправильно. Он начал медленно разворачивать машину. В этот момент машину заметил Гаврило Принцип, покупавший в соседнем магазине бутерброд. Он подбежал к машине и выстрелил беременной Софи в живот, а затем Францу-Фердинанду в шею. Он попытался отравиться, и его вырвало. Затем он попробовал застрелиться, но набежавшие люди отобрали у него пистолет.
Когда за четверть века до этого единственный сын Франца-Иосифа кронпринц Рудольф застрелился в замке Майерлинг, император написал всем европейским монархам, что причиной гибели стал случайный выстрел на охоте. Последние десятилетия царствования династии Габсбургов служили обильной пищей для разнообразных конспирологических теорий, сплетен и даже детективных романов. Но убийство Франца-Фердинанда не оставляло для этого ни места, ни времени. Оно было простым, пошлым, оглушительно примитивным, без флера и прочих красивостей, как яблочный штрудель без сливок и мороженого. Так и должна была завершиться пышная, витиеватая, бесконечно подробная история — кратко, четко, сухим, как кашель, выстрелом.