Журнальный клуб Интелрос » Теория моды » №23, 2012
Монография «Написанное на теле: татуировка в европейской и американской истории», успевшая стать классической за десятилетие, прошедшее с первого издания, представляет собой интереснейший путь через эпохи: переход из времени во время — одновременно переход из одного мира в другой мир, географические и социальные скачки. Но это не просто драматическая история наименее легального из всех искусств в истории Европы: начиная читать новую главу, мы переживаем смену аспекта, оказываясь в эпицентре той социальной практики, о которой раньше нам было известно только понаслышке. Татуировка выступает как экстремальная часть социальной жизни: как способ первичной социальной стратификации в архаическом обществе, как род клеймения или обыгрывания этого клеймения в раннем Средневековье, как способ репрезентации другого (дикаря) в эпоху Великих географических открытий, как метод легитимации или делегитимации неофициальных практик на социально-географическом фронтире (армейские и тюремные татуировки), наконец, как контролируемый эксперимент со своим телом в современном обществе.
Несмотря на то что авторы книги пытаются выстроить строгую линию преемства от истории к современности, подчеркивая прежде всего маркирующую функцию татуировки (татуировка подлавливает человека, заставляя его отдать искусству самое дорогое, свое тело, принуждая открыть собственную повседневность еще не устоявшимся социальным нормам), сам стиль разговора о прошлом и настоящем разнится. Прошлое описывается как ряд явлений, каждое из которых достаточно выразительно для того, чтобы даже поверхностное объяснение, первая догадка оказались вполне убедительными. Тогда как современность — это мир неготовых смыслов, подорванных репутаций: наш современник, нанося на тело татуировку, хочет покончить с прежней репутацией тела как медиума потребления. Но в результате его кожа оказывается одновременно рекламным щитом для того, что невозможно продать, и ощерившимся протестом. Противопоставление татуировки и пирсинга, важное для общей методологии книги, вдруг исчезает: оказывается, что любой эксперимент с кожей — способ обойти чужой взгляд, создание иллюзии, своего рода барочной обманки, не дающей другому навязать тебе свою волю.
Многие исторические сюжеты в коллективной монографии изложены неожиданно и даже смело. Так, поражает, как раскрывается смысл христианского «изглаживания греха» через явление рабского клейма в главах М. Густавсона и Ч.-У. Маккверри. Рабское клеймо было не просто печатью владельца, оно было «стигмой», позорным пятном, видимым издали. И тогда исповедание христианства — это не просто смывание позора греха, но и готовность принять на себя «клеймо» креста. В этом свете необычную трактовку получает эпизод византийской истории: клеймение византийскими императорами-иконоборцами иконопочитателей — по сообщению житий, клеймо представляло собой эпиграмматические тексты, что заставляло историков сомневаться в достоверности этого эпизода. Но Густавсон показывает, что этот рассказ подчинен строгой семиотике власти: как тело императора можно было оскорбить только непочтительной надписью на его портрете, так и император, объявляющий вне закона священные изображения, но требующий почтения к изображениям императорским, сам делает себя единственной инстанцией оскорблений.
Более чем примечательна глава Дж. Флеминг «Ренессансные татуировки». Строго говоря, ренессансная симпатическая магия и астрология не допускали татуировок: тело было прежде всего чувственным медиумом воздействия исторических сил и не могло поэтому быть деформировано без того, чтобы тем самым не нарушить гармонию в мире. Но именно запрет на искажение внешнего облика европейца обусловил гипертрофированную репрезентацию татуировок при взгляде на другого: на тех разрисованных дикарей, которых европейцы встретили на незнакомых континентах. Цезарь в своих величественно-лаконичных «Записках» упоминал пиктов, татуированных людей севера, которые, казалось бы, своим именем взывают к тому, чтобы быть не только испещренными узорами, но и раскрашенными в разные цвета. Именно такими казались и дикари: вынесенное на обложку рецензируемой книги изображение дочери туземного правителя мы бы назвали «дикарской Венерой» (причем этот расхожий поэтический штамп следует понимать совершенно буквально) — мы видим златовласую круглолицую девушку, с тонкими чертами лица, на коже которой как на гобелене разбросаны пестрые цветы. Очевидна семиотика визуальной репрезентации другого: другой выступает как субъект, лишенный собственных границ, а значит, и стыда — он может выставить напоказ все свое тело, со всеми срамными частями, как выставляют на продажу дорогой ковер.
Неожиданно эта же тема—татуировки как цветного ковра — возникает в богато иллюстрированном рассказе о европейских и американских татуированных артистах начала ХХ века. Автор главы С. Эттер- манн указывает на то, что артисты шоу, испещрявшие себя цветами и узорами с головы до ног, равнялись на тот образ «индийского факира», который стал одним из первых универсальных образов европейской массовой культуры — маг, который может выступить с разоблачением собственной магии. Так и эти татуировки, временные или постоянные, разоблачают свою иллюзорность: это, казалось бы, грубейшее вмешательство в жизнь телесной поверхности издали выглядит как одежда. Тем самым в условном мире сценического обмана зрительная иллюзия выступает как разоблачение любой иллюзии.
В самой Индии в это же время клеймили преступников, и, как показала К. Андерсон, эта система клеймения была непохожа на клеймение рабов и каторжников: скорее, преступник, на лице которого обозначали его вину, приобретал новое лицо, своего рода паспорт, от которого он хотел избавиться, но не мог. То есть по сути дела перед нами введение норм гражданства в стране, социальная система которой не была готова к применению таких категорий: дисциплинарные практики растворяются в бюрократическом контроле, оставляя следы в частных судьбах людей.
Интересна еще одна особенность репрезентации другого в Европе, о которой пишет А. Гест: дикарь изображался чаще всего в профиль: так что собственно мы не видели ни одной татуировки полностью. Смысл в этом типе изображения тот же, что в подгонке лиц племенных вождей под греческий профиль: освободить лицо от посторонних, чужих значений, от его семиотического вооружения, и сделать чистым выражением «другости» другого человека.
Эта категория другости сохранялась в западной культуре и там, где татуировка выступала как отличительный знак — в армии и в тюрьме. Несколько важных глав книги (Х. Максвелл-Стюарт и И. Дюффельд об австралийских каторжниках, Дж. Бредли о британской армии в колониальных гарнизонах, Дж. Каплан о татуировках в европейских тюрьмах XIX века и А.-М. Шредер о татуировках в СССР в 1920-е годы) вскрывают смысл таких татуировок. Эти татуировки — не только знак положения, но и принятие своей судьбы; в них гораздо больше сходства с каторжными клеймами, чем с эполетами и медалями. Простой пример: отец криминалистики Чезаре Ломброзо считал, вопреки данным исследований, что чем больше татуировок на теле, тем больше это лицо склонно к преступлениям. Если мы посмотрим иллюстрации в книге Ломброзо, то увидим, что татуировки были в основном вотивного толка, напоминали приношения святыне в виде сердца или венка, только теперь святыней оказывалось тело преступника. Жестоко испытывая судьбу, преступник готов был остаться единственной святыней для самого себя. К этому же примыкают тонкие замечания авторов глав о тюремном фольклоре. Мотив жалости к себе, который мы привыкли считать специфически отечественным стержнем блатной песни, оказывается тематической сердцевиной криминального татуирования.
Равно как якоря, голые женщины, «не забуду мать родную» (In Memory of Mother) и прочие татуировки американских моряков — это не признаки моряцкой доблести, а скорее символическое выражение желанного отдыха. Желанного времени, когда можно будет сделать свое тело знаменем, а память — вместилищем души другого: души моря, души матери, души любимой женщины. Свою душу при этом нужно вывернуть кожей наружу. Не случайно, как доказывают авторы сборника, мотивы этих татуировок перекинулись в массовую культуру пин-апа, в которой выворачивание души наизнанку ради любимой — доведенное до мультипликационного автоматизма дело. Такая получается оптимистичная трактовка татуировок — но может такой оптимистичной и должна быть любая книга, в которой совместными усилиями вскрывается важность визуальных репрезентаций для культуры.