Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Credo New » №2, 2008

А. Э. Петросян
ДЫХАНИЕ ВРЕМЕНИ

Статья вторая КАК ВОЗМОЖНО ЖИЗНЕСПОСОБНОЕ НОВОЕ

Любая эпоха в науке весьма неоднородна. По сути, она представляет собой суперпозицию нескольких эпох. Одни ветви науки, соприкасающиеся с передовой линией исследований, прорываются в будущее, зарождая семена ее переустройства. Другие, наоборот, застывают на классическом уровне, почти не испытывая влияния происходящих в ней «тектонических сдвигов». А между ними лежит вереница промежуточных форм, причудливо сочетающих последние открытия с традиционными концептуальными моделями.[1] Поэтому содержание научной эпохи определяется равнодействующей линией, итоговым вектором ее ориентаций.

Не является монолитом и концептуальный фон. Он не требует унификации творческих установок. Концептуальный фон достаточно «размыт», чтобы позволить субъекту варьировать источники в поисках решения своих проблем. Зачастую в недрах культурного фона схватываются различные и даже полярные тенденции, раскалывая его жесткий каркас и высвобождая поле для исследовательского маневра. В этом каркасе возникают трещины, в которые проникает чужеродный материал и, ассимилируясь с культурным фоном, сам превращается в «регулятор» творческого поиска.

Так, европейские ученые эпохи Возрождения, начавшие применять разум к изучению природы, больно задели христианскую традицию, по которой явления - это не что иное, как плод божественного промысла. Стремление найти простые законы, управляющие ходом вещей, выглядело для средневековой ментальности недопустимым кощунством. Да и само беспристрастное исследование не могло не считаться предосудительным занятием.

Однако в европейском сознании была и концептуальная начинка античности. А в соответствии с ней в основе явлений лежат математические принципы. Философия, по мнению Галилея, написана в книге Вселенной на математическом языке. Ее буквы – это треугольники, дуги и другие геометрические фигуры. И, разобравшись в них, можно понять формы ее существования.

Это столкновение двух, на первый взгляд, взаимоисключающих культурных линий оказалось спасительным для европейской науки. Их удалось не только совместить, но и сделать первокирпичиками новой ментальности. Да, бог сотворил мир, и в нем царит божественный промысел. Но этот план творения был основан на простых, математически выразимых соотношениях. Недаром сказано в Священном писании, что все создано богом сообразно мере, числу и весу. Вот почему математика - это и есть тот язык, на котором написана книга природы.

Человек проникает туда, откуда бог смотрит на мир. Восстанавливая божественный план, он постигает законы бытия, принципы, которым подчиняются явления. А потому научное творчество есть не что иное, как религиозное искание. Ученые священнодействуют, раскрывая загадки природы.

В особенно отчетливой форме выразил эту мысль И. Кеплер. В своей работе о мировой гармонии он подчеркивал, что бог создал мир в соответствии с собственными творящими идеями (наподобие платоновских), которые являются не чем иным, как архетипическими формами, постигаемыми человеком в виде математических соотношений. Мы способны понять их смысл лишь потому, что сами сотворены богом по его образу и подобию, в том числе и духовному. Стало быть, в физике выражаются божественные идеи, и она оказывается не чем иным, как служением богу.

Другим – и еще более наглядным – примером совмещения «несочетаемого» является первый научный труд Я. Бернулли. Летом 1676 г. он отправился из Базеля в длительное путешествие по Европе, в ходе которого посетил, в частности, Францию и Италию. Там ему приходилось не только зарабатывать на жизнь (в качестве домашнего учителя), но также изучать нравы народов, а также совершенствоваться в языках. Вернувшись в конце весны 1860 г. в родную Швейцарию, Бернулли опубликовал работу о кометах, в которой подверг критике расхожее мнение о том, что это «воздушные феномены», и настаивал на их «телесности». По его мнению, комета представляет собой материальное образование, которое находится в движении и соответственно обладает некоторой траекторией.

Естественно, такое выступление не могло не вызвать резкой отповеди богословов. Ведь, по их версии, кометы были признаками гнева господнего. Низведение их до положения материальных тел, хотя и небесного происхождения, выглядело святотатством и означало вызов божественным предначертаниям. Тем самым Бернулли оказался перед трудным выбором. С одной стороны, ему не хотелось отказываться от собственной блестящей догадки, а с другой – он не мог позволить себе вступить в опасный спор с представителями церкви. Нужно было как-то совместить столь противоположные утверждения. И Бернулли нашел остроумный выход из кажущегося тупика.

Кометы и в самом деле перемещаются в небе по определенным путям. Однако сами траектории и законы движения комет определяются так, чтобы они могли прийти в согласие с волей господней. Вот почему кометы являются землянам именно тогда, когда богу угодно выказать свое неудовольствие.

Во втором издании своей статьи о кометах Бернулли пошел еще дальше. Он совместил научный взгляд с религиозной догмой не только функционально, но и структурно. Отбросив в сторону первоначальную идею о том, что господь приурочивает свой гнев к появлению кометы, Бернулли подразделил ее на две части: ядро и хвост. При этом ядро рассматривалось им как обычное небесное тело, подчиняющееся тем же законам, что и планеты. Что же касается хвоста, то именно он и должен был олицетворять собой божий гнев. Причем сила этого гнева считалась им пропорциональной размеру хвоста. Таким образом, Бернулли умудрился свести воедино два тезиса, изначально находившихся в состоянии непримиримого противоречия, и добился не просто внутренней связности собственной позиции, но и ее сопряжения с весьма неоднозначным концептуальным фоном своей эпохи.

Как удается совместить несовместимое? Какой механизм лежит в основе «подгонки» новой идеи к противостоящему ей концептуальному фону? Что позволяет ей избежать отторжения и встроиться в, казалось бы, враждебное окружение?

1. Концептуальное напряжение

В 20-е гг. прошлого столетия гештальт-психолог М. Коканда изучала затруднения, испытываемые студентами при заполнении пробелов в предложениях. Им предлагались два типа задач, которые должны были проверить их способность восстанавливать пропуски. В одном случае смысл предложения был «единым», направленным на выражение единственной идеи, а в другом – «расходящимся», где требовалось совместить друг с другом некоторую идею и концептуальное основание, на которое она должна опираться.[2]

В примерах первого типа «реконструкция» пропущенной части была призвана уточнить, конкретизировать и без того ясный, определенный контекст. Вставляя недостающие слова, испытуемый как бы «замыкал», «закруглял» смысл, доводил его до логического завершения. Это вовсе не значит, что взаимосвязь между контекстом, создаваемым предложением, и пробелом в нем является однозначной и допускает лишь один-единственный вариант его восполнения. Например, предложение: «Я не могу купить эту книгу, поскольку у меня нет …» - можно дополнить как «деньгами», так и «желанием». Это зависит от личности испытуемого, его жизненных установок и возможностей. Но, какой бы ни была такая вставка, она «выскакивает» почти автоматически, как черт из табакерки, как только испытуемый доходит до места пропуска. В результате он легко справляется с этим тестом, не встречая практически никакого «сопротивления материала».

Гораздо сложнее обстояло дело во втором случае. Тут требовалось восполнить пробел в предложении, где сталкивались друг с другом два не просто разных, но и противоположных смысловых вектора. На первый взгляд, их нельзя было «примирить» между собой. Выражение: «Печь стала горячей … у меня было мало угля» - ставило в тупик многих испытуемых. Они смутно ощущали смысловой конфликт обеих составных частей предложения. В самом деле, печь раскаляется, когда ее хорошо топят. Но вряд ли можно этого добиться, если не хватает угля. Тем не менее, она разогрелась докрасна. Почему? Что лежит в основе столь нелогичного, неестественного явления?

Наиболее сообразительные испытуемые заполняли пробел словом «хотя», что является всего лишь языковым смягчением смыслового противоречия. Тут нет попытки разрешить его; дело ограничивается констатацией сюрприза – неожиданного эффекта. Налицо два несовместимых факта, которые, несмотря ни на что, совместно пребывают в воображении испытуемого. Следовательно, так и запишем: печь раскалилась, хотя угля мало.

Видимо, задача перед студентами была поставлена несколько поверхностно. Поэтому они считали свою миссию исчерпанной, когда само предложение становилось осмысленным, хотя смысловой конфликт в нем по-прежнему сохранялся. Это «нормальная» реакция обычного студента, поскольку он стремится минимизировать свои усилия в поисках правильного ответа.

В связи с этим вспоминается старый анекдот про урок древней истории в лондонской школе. Учитель обращается к одному из учеников: «Джон, что ты предпочитаешь – два простых вопроса или один сложный?» - «Конечно, один сложный», - не раздумывая, отвечает ученик. «Хорошо, Джон», - продолжает учитель. – «В каком месте земного шара впервые появился человек?» - «Что за вопрос, сэр?» - изумленно произносит ученик. – «Конечно же, в Лондоне». – «Как, Джон?» - в свою очередь, выказывает свое удивление учитель. – «С чего ты взял?» - «Извините, сэр, - замечает ученик примирительным тоном, - но это уже второй вопрос».

Так и испытуемые Коканды – вряд ли им улыбалось без особой команды («даром») вникать в смысловые глубины тестового предложения. Но, если бы экспериментатор потребовал от них объяснения причин совмещения, казалось бы, несовместимых фактов, то пришлось бы поискать то, что делает возможным их «переплетение», одновременное существование в одном и том же месте.

Скажем, в качестве основания столь необычного сочетания горячей печи и недостаточного количества угля можно представить особое качество печи. Она настолько хорошо «расщепляет» топливо, что раскаляется докрасна, даже когда ее не очень сильно топят. Это обстоятельство во многом нивелирует значение объема потребляемого топлива, который перестает быть критически важным фактором для нормального функционирования печи. Тем самым ослабляется зависимость «количество топлива – температура печи», что притупляет противоречие между частями тестового предложения.

В языковой форме это новое концептуальное содержание можно выразить минимальными средствами: «Эта печь сильно разогревается, хотя потребляет мало угля». Фактически, помимо союза «хотя», который намекает на противоречие между двумя смысловыми компонентами предложения, тут добавляются лишь местоимение «эта», подчеркивающее индивидуальную особенность печи, и глагол «потреблять», который переносит акцент с самого по себе наличия угля на его использование в отопительных целях. Тем не менее, смысл предложения полностью изменяется. Из демонстрации удивления по поводу слияния трудно совместимых фактов оно превращается в «мотивировку» их соединения.

Таким образом, в отличие от первого типа задач, поставленных Кокандой перед испытуемыми, задачи второго типа предполагают не просто дополнение и разъяснение контекста, задаваемого предложением, а реструктуризацию этого контекста, «внедрение» в него фактора, снимающего противоречие, обеспечивающего противоречивое единство предложения. Модификация обеих его противонаправленных компонент затушевывает те элементы, которые выпячивают их несовместимость, и, наоборот, более выпукло представляет, конкретизирует и углубляет элементы, сближающие эти компоненты. Тем самым разнонаправленная конструкция предложения, не утрачивая полностью своей внутренней конфликтности, подчиняется перестроенной части контекста (концептуального фона), что, в свою очередь, придает предложению новую направленность, внутри которой прежнее противопоставление частей естественным образом переходит в «законное» напряжение между несущими элементами единой конструкции.

Если вернуться к нашему примеру, можно сказать, что противостояние «разогрев печи – потребление угля» никуда не исчезает. Оно сохраняется в качестве стержня контекста, общего правила, управляющего функционированием печи. Однако в данном случае мы сталкиваемся с «модифицированной» печью. Ей нужно гораздо меньше угля для надлежащего разогрева. Поэтому, хотя мы экономим на топливе, кулинарные задачи она позволяет решать ничуть не хуже других печей.

В принципе в таком преодолении концептуального противоречия нет ничего принципиально нового. Вольно или невольно оно применяется всеми новаторами, которым удается «встроить» свои идеи в концептуальный фон эпохи.

О чем-то подобном догадывался уже Сократ. Известно, что одно из обвинений в его адрес состояло в том, что он вводит в заблуждение народ, заявляя, будто знает лишь то, что ничего не знает. Но ведь дельфийский оракул возвестил о том, что Сократ – мудрейший из эллинов. Следовательно, либо неправ оракул, что не вписывается в строй древнегреческой мысли, либо лукавит мудрец, желая выгадать для себя нечто, хотя и не вполне ясное для окружающих, но определенно важное для него самого. Ибо глупо предполагать, что такой человек, как Сократ, не имеет должного представления о своем собственном уме.

Как реагировал на это Сократ? Он парировал это обвинение, не посягая на достоверность дельфийского оракула. Мудрец объявил, что правы оба – и он сам, и оракул, - и между ними нет никакого противоречия. Оракул справедливо назвал его мудрейшим из эллинов, и, в то же время, он знает лишь то, что ничего не знает. Как? Очень просто. Сократ понял хотя бы это, тогда как остальные эллины и того не уразумели. Тем самым удалось примирить противоположные тезисы, которые находились между собой в кричащем и, казалось бы, неразрешимом противоречии.

Правда, самого Сократа это не спасло от казни. Уж слишком запальчиво и откровенно он выносил свои заключения. Афиняне решили, что мудрец изворачивается, стремясь избегнуть заслуженного наказания. Тем не менее, это был единственный непосредственный способ уберечь свою новую идею от лобового столкновения с концептуальным фоном эпохи.

Методологический скептицизм, привнесенный Сократом в умонастроения афинян, подрывал вековые устои греческого мышления. Ставить под сомнение испытанные знания – означало покушаться на саму организацию жизни. Не говоря уже о том, что единственное подлинное знание - в том, что ничего знать невозможно. Ладно бы, если эти слова вылетели из уст городского сумасшедшего. Но выслушивать их от признанного мудреца – не просто унижение. Это прямое издевательство над афинским народом.

Сократ поставил под сомнение поверхностное отношение к вещам. Он понял, что за ними скрываются особые смыслы, в которых и заключается их подлинное бытие. И это в то время, как все остальные пребывают в плену теней и фантомов, искренно веря, что непосредственно воспринимаемое и составляет суть окружающего мира. Странно ли, что дельфийский оракул признал Сократа мудрейшим из эллинов? Скорее тот должен был бы признать его единственным мудрецом. Ибо трудно считать мудрецами тех, кто не сумел проткнуть завесу обманчивой видимости и заглянуть в мир истинных сущностей.

Сократ не строил иллюзий по поводу того, как будет воспринята его согражданами идея методологического скептицизма. Поэтому он пытался найти лазейку между ней и концептуальным фоном и так перестроить контекст их взаимоотношений, чтобы она перестала казаться антагонистом привычному. Но ему так и не удалось притереть их друг к другу, ослабить напряжение между ними в глазах афинского обывателя.

2. Совмещение несовместимого

В отличие от Сократа, Бернулли вполне справился с этой миссией. Он тоже был вынужден «склеивать» два трудно совместимых утверждения: «Кометы являются телами, «гуляющими» по небу, и, в то же время, они выражают гнев господний». Формально он сохранил оба тезиса, не отказываясь ни от одного из них и даже не меняя сколько-нибудь значительно их формулировки. Все, что сделал Бернулли, - это лишь некоторое усложнение взаимоотношения противоположных утверждений, включение в него дополнительного фактора, обеспечивающего их единство. Да, кометы движутся по небу как естественные тела, но отнюдь не произвольно, а по божественному предначертанию. Они появляются там и тогда, где и когда господь желает продемонстрировать свой гнев. Тем самым расширяется контекст смысловой конструкции «естественные тела – божественные знаки», и два ее противоположных направления оказываются подчиненными новому, третьему вектору, который внутри себя примиряет несовместимые полюсы (комета как естественное выражение божественной воли). Хотя и при такой формулировке сохраняется некоторое внутреннее (скрытое) напряжение между обеими частями «синтетического» решения. Но она, если и не встраивается полностью в концептуальный фон эпохи, во всяком случае уже не противостоит ему и выказывает готовность «выстроиться» вдоль его «силовых линий».

Венгерский психолог Л. Секей поставил перед своими испытуемыми нехитрую задачу. Посреди наклонной площадки он установил маленькую тележку, привязанную за веревочку, которая, в свою очередь, была перекинута через блок, закрепленный у верхнего края площадки, к металлическому грузилу, частично погруженному в стеклянный сосуд с водой. При этом грузило и тележка были заранее уравновешены и находились в покое. А рядом с первым сосудом располагался другой, наполовину заполненный водой, куда была опущена пипетка. Цель заключалась в том, чтобы поднять тележку вверх по наклонной плоскости, не касаясь ее руками и пользуясь только пипеткой.[3]

Для многих испытуемых эта задача оказалась неразрешимой. Они понимали, что нужно опустить грузило, но никак не могли взять в толк, как это сделать, манипулируя уровнем воды (на что намекал второй сосуд с пипеткой). «Разве, добавив или отобрав воду, можно сместить груз?» - спрашивали одни. «Надо утяжелить груз, но это вряд ли удастся с помощью воды», - замечали другие. А третьи и вовсе заявляли, что, поскольку груз висит на шнурке, вода не в состоянии повлиять на него.

Но ситуация в корне менялась, когда металлическое грузило заменялось деревянным. Даже те, кто не нашел подхода к первоначальному варианту задачи, легко справлялись с ее модификацией. Они тут же предлагали отобрать часть воды пипеткой и, понизив уровень воды и тем самым опустив деревянное грузило, подтянуть тележку к краю наклонной площадки. Более того, когда вариант с металлическим грузилом предлагался после решения «деревянной» задачи, большинство испытуемых и тут находило правильный ответ.

Почему же два варианта этой задачи оказываются столь несимметричными? Почему вариант с деревянным грузилом решается сразу и легко, а с металлическим – вызывает большие затруднения? А главное – почему то, что не давалось испытуемым само по себе, становилось доступным, как только им удавалось справиться с более «естественной» задачей (с деревянным грузилом)?

Вообще говоря, мы тут имеем дело в миниатюре с тем же противостоянием «концептуальный фон – новая идея». Разве что в данном случае речь идет не об эпохе в целом, а об отдельно взятых испытуемых, да и сама идея представляется новой только для них, но никак не для человечества. Однако механизм ее ассимиляции испытуемым мало чем отличается от того, как она воспринимается «коллективным разумом» эпохи.

Что вызывало у испытуемых особые проблемы при осмыслении задачи?

То, что металлическое тело должно быть опущено посредством снижения уровня воды. Деревянное и металлическое грузила казались принципиально разными объектами – можно сказать, двух противоположных видов. Металл тонет, а дерево всплывает. Значит, они по-разному взаимодействуют с водой. И, если, изменив ее уровень, можно подкорректировать высоту деревянного груза, то это не может принести требуемый результат в случае с металлическим. Его высота определяется шнурком, на котором он висит. Обрежь его – и металлическое грузило окажется на дне сосуда. Иначе говоря, как ни варьируй уровень воды, он никак не скажется на положении тележки.

Но тогда возникает естественный вопрос: почему же часть испытуемых изначально сумела справиться с «металлическим» вариантом задачи? Что позволило им добиться перевеса над своими коллегами? Имелись ли какие-либо особенности в их личном концептуальном фоне?

Опрос таких испытуемых показал, что они отталкивались не только от здравого смысла и общих соображений, но и непосредственно основывались на гидростатическом эффекте Архимеда. Им было ясно, что плавучесть не является неотъемлемым свойством тела, не зависящим от условий взаимодействия со средой. Будет ли оно плавать или пойдет ко дну – определяется тем, каково соотношение его веса с весом вытесненной воды. Следовательно, одно и то же тело, помещенное в различные среды, может продемонстрировать различные свойства. То есть погружение и всплывание – не противоположные характеристики тела, а всего лишь две стороны одной медали, чьим общим знаменателем является удельный вес самого тела и той среды, в которую оно помещается. Вот почему этим испытуемым было безразлично, какова природа грузила – сделано ли оно из металла или из дерева. В любом случае, чтобы поднять тележку, достаточно отобрать пипеткой часть воды из сосуда, в котором находится груз.

Что же касается испытуемых, чей личный концептуальный фон не содержал ясных гидростатических понятий, то для них погружение и всплывание оставались непосредственными свойствами самих тел, а потому носили противоположный характер. Телу присуще либо одно, либо другое из этих качеств; одновременно обоими оно не может обладать. А потому решение двух вариантов этой задачи требует различных и даже противоположных действий – смотря по тому, какое грузило – деревянное или металлическое – в них фигурирует.

Но почему же тогда, решив «деревянную» задачу, те же испытуемые справлялись затем и с «металлической», хотя чуть раньше она оказывалась им не по зубам? Что изменилось в их концептуальном фоне? И насколько ближе к нему и приемлемее стала идея обобщения понятий плавучести и погружения?

Решение варианта с деревянным грузилом было для испытуемых не просто нахождением правильного ответа. В ходе него уточнялись, «отчеканивались» основания концептуального фона. Хотя взаимосвязь между уровнем воды и положением деревянного грузила, а следовательно, и тележки казалась очевидной, она вряд ли была сформулирована в отчетливой форме. Придя к выводу, что необходимо понизить уровень воды с помощью пипетки, испытуемые акцентировали свое внимание на том, что веревочка служит не для поддержания груза, а для регулирования положения тележки. Чем ниже опускается груз, тем выше поднимается тележка. И, наоборот, если приподнять грузило, тележка откатится вниз.

А как же природа грузила? Разве она не влияет на перемещение тележки? Если, например, заменить деревянный груз камнем или куском металла, которые тонут в воде, сохранится ли взаимосвязь положения тележки с ее уровнем?

Разумеется, да. Ведь вода так или иначе поддерживает погруженные в нее тела, даже те, которые в конце концов опускаются на дно. Мало того, чем больше погружается в воду тело, тем выше поднимается ее уровень. Так что, отобрав из сосуда часть воды и тем самым понизив ее уровень, можно дальше «утопить» груз, а значит, и подтянуть тележку к краю наклонной плоскости. То есть, если даже предположить, что в голове испытуемого не происходит обобщение понятий утопления и всплывания как частных случаев взаимодействия тел с водой – в зависимости от их удельного веса (то есть веса воды, вытесненной их объемом), - все равно складывается ясное понимание того, что положение тележки зависит от высоты груза, которая, в свою очередь, коррелирует с уровнем воды. А стало быть, отобрав воду из сосуда с грузилом, мы в любом случае можем поднять тележку.

Таким образом, исходное концептуальное противоречие: «Воздействие плавающего груза на тележку связано с уровнем воды в сосуде, куда он помещен, - тонущее тело непосредственно воздействует на тележку с помощью веревочки, которой оно к ней привязывается» - значительно смягчается. Правда, определенное напряжение между этими полюсами пока еще сохраняется, ибо полностью не устранено разделение тел на плавающие и тонущие. Однако теперь уже оно не в состоянии оказать определяющего влияния на поиск решения, так как сделан главный шаг к обобщению понятия взаимодействия тел с водой. Испытуемыми усвоено то, что, каким бы ни было тело, выступающее в качестве груза, ключевым фактором его взаимодействия с тележкой является уровень воды, в которой оно находится. Остается ли оно на поверхности или опускается на дно – от этого зависит лишь «скорость» движения тележки, или количество воды, которое следует отобрать, чтобы передвинуть тележку на данное расстояние. Но сама взаимосвязь уровня воды с положением тележки становится частью перестроенного концептуального фона. Вот почему замена деревянного грузила на металлическое уже не вызывает особого затруднения у испытуемых. Противостояние фактически снято, и оно довольно легко вписывается в обновленный понятийный каркас.

3. Неприятие и оттторжение

Такая локальная перестройка концептуального фона с точки зрения новой идеи, превращающая их конфликт в «лукавое» подчинение этой идеи фону, создает определенную почву для ее усвоения. Ассимиляция идеи, ее внедрение в умственный строй эпохи означает не только и не столько модификацию нового и его приспособление к сложившимся понятиям и господствующим установкам, сколько «необъявленное», подспудное и малозаметное преобразование ближайших к «спорной» идее элементов концептуального фона. Если удается добиться этого, новая идея приобретает достаточный смысл в рамках существующей ментальности и позволяет глубже раскрыться каким-то ее доминантам. Тогда открывается возможность для ее ассимиляции. Более того, в ней начинают испытывать нужду.

Если же идея противостоит концептуальному фону, и при этом остается неясным, что с ней делать и к чему применить, происходит ее отторжение – вплоть до полного забвения. Такая идея обрекается на бесплодие. Какими бы ни были ее масштаб и глубина, она вытесняется на обочину духовного развития как фантом творческого сознания. И про нее впоследствии говорят – если вообще вспоминают, - что она не оказала практически никакого влияния на ход человеческой мысли.

Такие случаи - отнюдь не редкость. Причем это происходит не только с революционными идеями, чья новизна сразу же бросается в глаза современникам.[4] Даже гораздо более умеренные идеи сплошь и рядом сталкиваются с неприятием, когда ученые, выдвигающие их, заостряют их достоинства и настаивают на своем приоритете. А. Купер, один из тех, кто разработал понятие валентности, испытывал большие затруднения в связи с тем, что, представляя свое открытие, с самого начала выбрал вызывающий тон. А Ю. Либих призывал молодого ученого Ш. Жерара не заставлять «стариков» учиться по новым законам. Иначе, если тот продолжит создавать теории, то, как и Лоран и Персо, нападавшие на авторитеты, лишь приведет в раздражение окружающих и вместо продвижения разрушит свое будущее.

Резюмируя эти химические сюжеты, Г. В. Быков замечает, что для тех, кто выступает с новыми идеями, целесообразно признать (пусть даже неискренне), что их труд «чуть ли не автоматически вытекает из работ предшественников, что в нем нет никаких претензий на новую теорию».[5] В этом случае удастся значительно смягчить сопротивление научного сознания. В результате выдвигаемая идея встретит гораздо более спокойный или даже благожелательный прием со стороны коллег и в конце концов относительно безболезненно войдет в состав устоявшегося знания.

Так, А. Кекуле в заключение своей статьи 1858 года, в которой впервые были изложены положения о валентности, химической связи, цепеобразном соединении углеродных атомов и некоторые другие идеи, специально подчеркивал, что сам он придает этим соображением подчиненное значение. А А. М. Бутлеров завершил свой доклад о теории химического строения (1861 г.) словами о том, что он далек от мысли предлагать новую теорию и надеется, что выражает идеи, принадлежащие многим химикам. При этом ни тот, ни другой не собирались отказываться от своего приоритета на эти идеи, и впоследствии оба настойчиво подчеркивали и упорно отстаивали его. Но зато им было вполне понятно, что, подавая свои идеи под флагом новых химических теорий, они рискуют вызвать их отторжение научным сознанием. Как это и случилось со статьей Купера, которая именно так и называлась. А ведь она во многом перекликалась со взглядами, изложенными в работах Кекуле и Бутлерова.

Может показаться, что дело заключается в критичности и придирчивости научного сознания. Мол, оно предъявляет к новым идеям (в отличие от уже прижившихся) столь жесткие требования, что они, невзирая на всю свою глубину, не в состоянии им соответствовать. Получается, что любая новая идея обречена на неприятие. Будучи новой, она просто не может «нагулять» нужного веса.

Конечно, научное сообщество не терпит чужаков, вторгающихся в его внутренние дела. И не только потому, что они своими идеями вносят сумятицу в господствующие представления о мире. Ученым трудно принять, что на их «святыни» посягают «дилетанты», не прошедшие через горнило цеховых испытаний. И любая попытка таких «дилетантов» сказать новое – пусть даже незначительное – слово в науке воспринимается как угроза сложившимся порядкам. А потому она пресекается без всякого углубления в существо высказываемых идей.

Ассиро-вавилонскую клинопись расшифровал Г. Ф. Гротефенд, школьный учитель, впоследствии ставший директором лицея в Ганновере. 27-летний молодой человек, чьим единственным развлечением было разгадывание ребусов, побился об заклад со своим другом Фиорелло, секретарем геттингенской библиотеки, что расшифрует это письмо, если ему удастся добыть хоть какие-нибудь образцы текстов. Гротефенд не знал, на каком языке сделаны надписи; каков характер самого письма – звуковой, слоговый или идеографический; в каком направлении оно читается, и как должен быть расположен текст. К тому же он являлся филологом-германистом и не был знаком ни с одним из восточных языков. Тем не менее, он справился с поставленной задачей.

Что же позволило Гротефенду добиться столь значительного результата?

Во-первых, привычка работать методично, готовность к последовательному, систематическому решению поставленной задачи. Во-вторых, здоровое честолюбие и желание выиграть пари. Наконец, в-третьих, Гротефенд не был совсем уж посторонним человеком в этой области. Не говоря уже о полученном образовании, нельзя забывать, что письмо входило в число его научных интересов. Еще в 1799 г., вскоре после окончания Геттингенского университета, он издал книгу «О пасиграфии, или универсальном письме», И, хотя, разгадывая древнюю клинопись, Гротефенд фактически решал уравнение со всеми неизвестными, он сумел раскрыть значения десяти знаков.

Это открытие стало ключом к древнеперсидскому языку, к другим месопотамским клинописям и наречиям. Но, как ни странно, оно не принесло Гротефенду академических почестей. Его попросту не замечали, если не сказать – игнорировали.

Ученый совет Геттингенского научного общества вроде бы выразил желание заслушать доклад об этих результатах. Но как мог предстать перед ним не член Академии? Пришлось выступить с докладом профессору О. Г. Тихсену. Причем интерес к открытию Гротефенда был настолько слабым, что сообщение о нем растянулось аж на три заседания – с сентября по ноябрь 1802 г. А когда тот же Тихсен попытался опубликовать полный текст доклада, этому воспротивился Геттингенский университет. Он не мог допустить, чтобы работа, называющаяся «К вопросу о расшифровке персепольских клинописных текстов», была издана под именем человека, не являющегося востоковедом.

Зато «своему» человеку научное сообщество готово простить какие угодно шалости – вплоть до выдвижения бредовых идей, не просто кажущихся бессмысленными, но и не имеющими никакой опытной почвы. Например, в отличие от Гротефенда, априорно выступавшего в качестве отверженного, лорд Рэлей обладал «индульгенцией» на вольнодумство и правом высказывать любые пришедшие в голову мысли. Но и он мог себе позволить это только под собственным именем.

Как-то Рэлей представил в одно из научных обществ статью о некоторых парадоксах электродинамики. Но так получилось, что при ее подготовке было опущено имя автора. И статью отвергли как сочинение какого-то «любителя парадоксов». Правда, вскоре, когда имя Релея было восстановлено, ее приняли с многочисленными извинениями. Как будто оно само по себе могло послужить гарантией качества материала или изменить его оценку на противоположную.

Однако представление о высокой требовательности научного сознания, мягко говоря, преувеличено. Временами оно настолько увлекается наукообразным бредом, что уступает в критичности даже обыкновенному здравому смыслу. И приходится лишь удивляться, с какой легкостью занимают в нем место не просто слабые, но и вовсе пустые идеи.

История знает неисчислимое множество примеров научного суесловия. Но, быть может, такое случалось лишь в далеком прошлом? И теперь научное сообщество, изрядно повзрослев и став более критичным, с легкостью отличает блестящую идею от нелепицы, а ученого мужа – от шарлатана? И, значит, новые идеи уже принимаются или отвергаются не потому, что они исходят от цехового собрата («полноправного» коллеги) или «постороннего» человека, пытающегося вторгнуться в святая святых науки, но лишь на основании их собственных достоинств?

К сожалению, все обстоит гораздо сложнее. Жизнь науки постоянно сопровождается не только систематическим отторжением «чужаков», но и случаями массированного бреда. С той лишь разницей, что такие «новые» идеи становятся все более абсурдными.

Так, Дж. Мак-Коннелл из г. Анн-Арбор (шт. Мичиган, США) в 60-е годы XX в. опубликовал в научных журналах целую серию материалов, подробно описывающих опыты с плоскими червями. Они подвергались воздействию света в сочетании с электрическим ударом. Считалось, что тем самым у них вырабатывалась условная связь между светом и действием тока. Затем таких червей разрезали на мелкие кусочки и скармливали их необученным собратьям. Как утверждал Мак-Коннелл, черви, полакомившиеся «просвещенными» особями, начинали вести себя так, будто «помнили» усвоенные теми рефлексы. Что же касается червей, съевших «малограмотных» особей, то они своего поведения не меняли.

Упоминания об этих опытах несколько лет мелькали в различных изданиях. Но вскоре выяснилось, что у плоских червей крайне трудно – если вообще возможно – вызвать «ассоциацию» между световым стимулом и электрошоком, не говоря уже обо всем остальном. И лишь после этого интерес к данным, представленным Мак-Коннеллом, начал спадать.

Но это еще не конец истории. Дальше Мак-Коннелла пошел его ученик А. Джекобсон из Калифорнии. Он обучал крыс подходить к кормушке при вспышке света или щелчке, после чего забивал этих животных, экстрагировал из их мозга РНК и вводил ее в пищеварительный тракт необученных особей. Стоит ли говорить, что и опыты Джекобсона вызвали в научном мире «естественный» интерес?

По словам экспериментатора, «отсталые» крысы, вкусившие РНК убиенных «мудрецов», приобретали склонность реагировать на соответствующий сигнал. И это при том, что их собственная кормушка была пуста, и они не получали никакого подкрепления. Мало того, Джекобсон настаивал, что ему удалось передать таким путем навык от крыс к хомячкам.[6]

Однако, возможно, апофеозом ученого ханжества и невменяемой доверчивости стало отношение коллег к результатам английского психолога сэра С. Берта. Они касались умственных способностей однояйцевых (генетически идентичных) близнецов и получили широкое признание.

Общая идея казалась вполне правдоподобной. Идентичные близнецы должны быть одинаковыми по своим умственным способностям, независимо от условий их существования. Тем более, что за ней стояла определенная литературная традиция. «Братья-корсиканцы» А. Дюма, разлученные при рождении, одновременно переживали и боль, и удовольствие, хотя их разделяли огромные расстояния.

Считалось, что С. Берт вместе со своими сотрудниками на протяжении двадцати лет провел серию исследований с разлученными близнецами и показал, что нет значимых корреляций между их умственными способностями и экономическим статусом воспитывавших их семей. Казалось, что данные, подкрепленные многочисленными наблюдениями, убедительно свидетельствуют о наследственном характере этих способностей. И лишь после смерти Берта выяснилось, что подавляющее большинство его результатов было подделкой. Он доказывал свою теорию, описывая выдуманные случаи и при этом ссылаясь на никогда не существовавших сотрудников.

Первым почувствовал неладное Л. Кэмин. Он тщательно проверил отчеты Берта и обнаружил весьма любопытные подробности. Во-первых, размеры выборок в различных сообщениях указывались по-разному, а иногда и вовсе не упоминались. Во-вторых, не было детальной информации о тестах IQ (измеряющих коэффициент интеллектуальности), хотя их результаты использовались для того, чтобы подтвердить адекватность восприятия интервьюерами сходства близнецов. В-третьих, коэффициенты корреляции, подсчитанные для разных групп близнецов, совпадали вплоть до третьего знака после запятой. Наконец, в-четвертых, оказалось, что первичные данные, по-видимому, были утеряны во время пожара, случившегося в лаборатории. Все это, наряду с более поздним анализом, проведенным О. Гиллисом, позволяло заключить, что близнецовые исследования Берта были сфабрикованы от начала и до конца. Тем более, что названные им сотрудники, как и близнецы, выступавшие в качестве объекта исследования, так и не были найдены.

Но фальсификации Берта этим не ограничивались. Он был редактором научного журнала, и ему ничего не стоило организовать хвалебные обзоры своих работ. Однако Берт составлял их сам и публиковал под вымышленными именами.

Казалось бы, разоблачение Берта должно было вызвать эффект разорвавшейся бомбы. Однако этого не случилось. Несмотря на целую серию публикаций, срывавших покров респектабельности с его работ, реакция психологов и психогенетиков оказалась невозмутимой. Вместо того, чтобы разобраться, как стал возможным столь масштабный обман, и почему он был принят научным сообществом, коллеги Берта попытались найти объяснения «нестыковкам», обнаруженным Кэмином и Гиллисом. Причем эти объяснения выглядели еще более двусмысленными, нежели сами результаты Берта.

Так, некоторые заявляли, что никакой подтасовки результатов не было. Просто Берт отнесся к их публикации небрежно. Но о какой небрежности могла идти речь, если коэффициенты корреляции совпадали почти абсолютно? Столь высокая точность настолько невероятна, что она-то первоначально и вызвала подозрения в фальсификации.

Другие ссылались на преклонный возраст Берта. Мол, что возьмешь со старика? Быть может, он что-то и перепутал. Но это же не повод для развенчания всей его деятельности. Однако такого рода несоответствия встречались и в ранних работах Берта. Они являлись скорее «функцией» не возраста, а самой его личности.

Наконец, кое-кто из старших коллег Берта признался, что его статьи всегда вызывали сомнения. Но открыто высказать их не представлялось возможным. Уж слишком довлел его авторитет, и пойти против Берта казалось чуть ли не равнозначным бунту против науки как таковой.[7]

Концептуальный фон эпохи можно представить не только как механизм переработки поступающей информации, но и как оболочку, сдерживающую апперцепционные возможности субъекта. Все, что находится внутри этой оболочки, в принципе усвояемо. С легкостью или с трудом, поверхностно или глубоко, плодотворно или бесплодно – это зависит от конкретных субъектов, их личного концептуального багажа. Хотя по мере приближения идеи к линии горизонта им приходится затрачивать все больше усилий. Но, как только идея оказывается у границы концептуального фона и тем более прорывает его оболочку, ситуация круто меняется. Ибо она как раз и становится по-настоящему новой, а ее усвоение перестает быть рутинной процедурой и начинает нуждаться в серьезных творческих усилиях.

Просто новая идея не совершает концептуального переворота. Тем не менее, она трансформирует старую картину явления, представляя ее части в ином порядке, объясняет неожиданные события или подает в необычном свете в принципе известные факты, которые ранее игнорировались или недооценивались.

Чтобы придумать новую идею, нужно, подобно цыпленку, проклевывающему скорлупу яйца, в котором он сидит, проткнуть завесу концептуального фона и хотя бы одним глазком взглянуть на то, что за ней скрывается. А поскольку субъект видит при этом то, что недоступно взору обычного человека, между ними возникает некоторое отчуждение. Конечно, оно еще не является непреодолимым. Но, чтобы усвоить такую идею, необходимо покрыть разделяющую их дистанцию, а точнее – расстояние, которое отделяет «нормального» человека от границы концептуального фона.

Что же касается «сверхновых» (революционных) идей, то они и вовсе оказываются за рамками апперцепции и с трудом встраиваются в концептуальный фон эпохи. Их авторы, в отличие от творцов новых идей, не только пробивают его оболочку, но и высовывают голову наружу и оглядываются по сторонам. Они видят более широкую (панорамную) картину явлений и охватывают своими идеями факторы, которые не содержались в предшествующем опыте человечества. При этом по крайней мере в некоторых местах разрывается пуповина, связывающая эти идеи с концептуальным фоном. Тем самым затрудняется их усвоение и понимание окружающими людьми.

Судьба «сверхновых» идей весьма трагична. Они обречены на неприятие и отторжение или по крайней мере на временное забвение. Им суждено остаться вне столбовой дороги, по которой движется человеческая мысль. «Ушедший слишком далеко вперед, - справедливо замечают Я. Б. Зельдович и М. Ю. Хлопов, - часто отрывается от современной науки и практически не оказывает влияния на современников и на общий, поступательный ход развития науки».[8] О нем если и вспоминают, то как бы невзначай и гораздо позже, когда расширение самого концептуального фона позволяет интегрировать его идеи в умственный строй эпохи. А многие и вовсе остаются невостребованными даже в качестве «музейных экспонатов».

Наконец, если «сверхновые» идеи еще сохраняют какие-то нити, связывающие их с дыханием времени, и потому могут через какое-то время получить настоящее (хотя и запоздалое) признание (если, конечно, этого удостоят их те, кому удастся заново «переоткрыть» эти идеи), то участь «сверхсверхновых» гораздо печальнее. Те, кто их придумывает, не только удаляют завесу концептуального фона, но и вырываются за его пределы, освобождаются от навязанных им оков. Это не просто гении; это пророки, оказавшиеся вне времени и сумевшие заглянуть так далеко, что никто из современников не в силах поспеть за ними. Они разрывают почти все связи с концептуальным фоном и отрываются от него, попадая в совершенно иной мир и обозревая то, что станет доступным обыкновенным людям через сотни, а то и тысячи лет. О таких идеях и тем более их творцах, как правило, никто и не вспоминает – по той простой причине, что как те, так и другие практически не остаются в анналах истории. Пример таких людей, как М. Нострадамус или Р. Бартолини, - скорее исключение. Ибо изложить свои мысли на бумаге – для них большая редкость. Впрочем, сам факт, что их идеи подвергаются обсуждению и даже анализу, свидетельствует о том, что они не так уж далеко вырвались за пределы концептуального фона.

Авторы «сверхновых» и особенно «сверхсверхновых» идей обычно страдают от внутреннего одиночества, не находя общего языка с окружающими. Подчас они и вовсе перестают нуждаться во внешнем общении, производя впечатление людей «не от мира сего» или даже юродивых. Это, конечно, не значит, что все они живут отшельниками. Среди них встречаются и такие, кто ведет веселую, деятельную, иногда бесшабашную жизнь, наполненную событиями и живым общением. Но это касается других сторон бытия, не связанных с их идеями. И даже близкие почти не догадываются, какими думами поглощен их мозг, и насколько возникающие у них идеи опережают умственное развитие человечества. Потому-то формулу: «Несть пророка в своем отечестве» - стоит расширить, включив в понятие отечества не только пространственную общность, но и временное единство окружения, чье дыхание постоянно обжигает субъекта и не дает ему возможности превратить свою «сверхновую» (революционную) идею во всеобщее достояние.



[1] Cм.: Jannière A. Qu'est-ce que la modernitй? // Etudes. 1990. T. 272. № 5. P. 508 - 509.

[2] См.: Kokanda M. Psychologische Analyse des Erganzungstestes // Psychotechnische Zeitschrift. 1926. H. 4. S. 409.

[3] Секей Л. Знание и мышление // Психология мышления. М., 1965. С. 350 – 351.

[4] См., напр.: Петросян А. Э. В саду расходящихся тропок (Ценностные основания научного творчества). Тверь, 1994. С. 86 - 90; Петросян Ю. С., Петросян А. Э. «Факторы наследственности» Менделя: Бесславный конец и второе рождение // Вестник ТвГУ: Сер. Биология и экология. 2006. № 5 (22).

[5] Быков Г. В. Проблема восприятия научного новшества и история химии // Научное открытие и его восприятие. М., 1971. С. 250.

[6] См.: Роуз С. Устройство памяти: От молекул к сознанию. М., 1995. С. 218.

[7] См.: Левонтин Р. Человеческая индивидуальность: Наследственность и среда. М., 1993. С. 126.

[8] Зельдович Я. Б., Хлопов М. Ю. Драма идей в познании природы (Частицы, поля, заряды). М., 1988. С. 18.

  • Илия

  • 05 мая 2008
  • Группа: Гости
  • ICQ:
  • Регистрация: --
  • Статус:
  • Комментариев: 0
  • Публикаций: 0
^
Неверные предпосылки и, следовательно, все построение. Именно христианство дало возможность научного исследования природы, утвердив догмат о том, что мир не Бог, хотя и сотворен Богом. Античное язычество придерживалось иных взглядов. И для языческого мировоззрения были невозможны научные исследования, которые в то время были бы кощунственными исследованиями "духов леса, воды" и т.п.
Архив журнала
№4, 2020№1, 2021кр№2, 2021кр№3, 2021кре№4, 2021№3, 2020№2, 2020№1, 2020№4, 2019№3, 2019№2, 2019№1. 2019№4, 2018№3, 2018№2, 2018№1, 2018№4, 2017№2, 2017№3, 2017№1, 2017№4, 2016№3, 2016№2, 2016№1, 2016№4, 2015№2, 2015№3, 2015№4, 2014№1, 2015№2, 2014№3, 2014№1, 2014№4, 2013№3, 2013№2, 2013№1, 2013№4, 2012№3, 2012№2, 2012№1, 2012№4, 2011№3, 2011№2, 2011№1, 2011№4, 2010№3, 2010№2, 2010№1, 2010№4, 2009№3, 2009№2, 2009№1, 2009№4, 2008№3, 2008№2, 2008№1, 2008№4, 2007№3, 2007№2, 2007№1, 2007
Поддержите нас
Журналы клуба