Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №129, 2014

Александр Дмитриев
Прогульщики и активисты

T r o m l y B. MAKING THE SOVIET INTELLIGENTSIA:

Uni­versities and Intellectual Life

under Stalin and Khrushchev. —

N.Y.: Cambridge University Press, 2014.

— XIV, 295p. — (New Studies in European History).

В конце романа Юрия Трифонова «Студенты» (напечатанного в 1950 г. в «Новом мире» у Твардовского и принесшего молодому автору, сыну репрессированного партработника, Сталинскую премию) один герой по дороге на филологическую конференцию в Ленинград, беспокоясь о своем докладе про последний роман «бу­ревестника революции», спрашивает у однокашника: «Слушай, а как ты думаешь: почему Горький избрал героем своей эпопеи именно образ такого человека, как Клим Самгин?»

Роман-эпопея Горького, основоположника соцреализма, и в самом деле представлял для сталинизма немалую загадку, ибо слишком много отдавал места детальному, живопис­ному изображению даже не «Руси уходящей», а, казалось бы, списанного самой историей слоя интеллигенции, к которому безусловно принадлежали не только герой, но и сам автор четырехтомного сочинения.

Среди слушателей этого гипотетического доклада в городе на Неве наверняка мог бы оказаться вполне реальный биограф и коррес­пондент Горького (а также один из возмож­ных прототипов Самгина) — литературовед Василий Десницкий. В молодости — видный социал-демократ, после отхода от активной по­литики (в годы Гражданской войны) он пере­ключился на изучение литературы и с 1920-х гг. был заметной фигурой ленинградского лите­ратуроведческого истеблишмента[1]. Даже в условных декорациях романов сталин­ского времени (включая и «Русский лес» Леонова, и «Открытую книгу» Каве­рина, начатую еще при жизни Сталина и отсылающую к деятельности репресси­рованного брата писателя, микробиолога Льва Зильбера) просвечивала недавняя и весьма противоречивая, далекая от заданной схемы история — она напоминала косвенно, как будто невзначай, о той прошлой реальности, «преодолением» ко­торой новая эпоха пыталась быть. И эта история не отпускала даже образцовых героев наступившей эры[2].

Герои Трифонова и его «Студенты»[3], снискавшие немалую популярность после выхода, справедливо упомянуты в недавно вышедшей книге преподавателя Университета Паджет-Саунд (США) Бенджамина Тромли о советских универ­ситетах и интеллектуальной жизни при Сталине и Хрущёве. Другая тема Трифо­нова, которая останется с ним до конца, — вопрос об исторической преемствен­ности советской интеллигенции — является одной из самых важных для этого серьезного труда. Почему эта монография, на мой взгляд, представляет интерес не только для знатоков исторических обстоятельств середины прошлого века? Книга рассматривает важнейший стартовый этап социальной и умственной жизни нескольких поколений советской интеллигенции в первые два послево­енных десятилетия. Диссиденты и партийные чиновники, учителя и ученые, охра­нители и радикалы времен перестройки — деятели, прямо причастные к финалу советской эпохи, — нередко были «выходцами» из одних и тех же студенческих аудиторий, где сначала штудировали «Краткий курс...», а потом убирали порт­реты или цитаты вождя со стен (здесь уместно напомнить, что Мераб Мамар­дашвили и Михаил Горбачёв были отдаленно знакомы еще со студенческих лет — первой половины 1950-х гг.). Это, в общем, известно на уровне common knowledge, но, кажется, только в последнее время становится предметом внима­ния — еще даже не интереса.

Меня давно занимает вопрос о том, почему университеты и вузы «зрелого» со­ветского времени явно обделены вниманием исследователей — особенно если сравнить довольно немногочисленные публикации о них с количеством и, глав­ное, многообразием работ, посвященных истории дореволюционных вузов. Это проблема не только дня сегодняшнего. Как будто и само позднесоветское высшее образование оказалось для тогдашней культуры сюжетом попросту малоинтерес­ным (в отличие от внешнеполитических перипетий и кризисов, для которых были зарезервированы авторы вроде Юлиана Семенова или Александра Проханова). Не профессорам и студентам уготованы были вечные метания героев Шукшина или обретенный покой персонажей «деревенской прозы». Едва ли стоит это объ­яснять одной только цензурой. В отличие от «школьных» фильмов или книг, где проблемность и поисковость уже в 1960-е была открыто заявлена, — доста­точно напомнить о повестях Тендрякова или фильмах Асановой, — вузовская жизнь оказалась как бы вне зоны «серьезной» культуры. Довольно поздний и из­вестный роман И. Грековой «Кафедра» (1978) на этом фоне стал скорее исклю­чением, подтверждающим правило[4]. Даже в исповедальной, а потом и городской прозе главные герои или еще только собирались в институт, или были уже его выпускниками (ср. «Звездный билет» и «Коллеги» Аксёнова, «Хронику времен Виктора Подгурского» Гладилина). А что было внутри?

Едва ли книга зарубежного исследователя (даже самая хорошая и интригующе написанная) могла бы претендовать на то, чтобы заменить это «белое пятно» ис­торической памяти картиной иной — полнокровной, интересной и объемной. Между тем монография Тромли написана с редкой тщательностью и знанием предмета. Более того, ее можно считать частью важного «поворота» к изучению «оттепели», который наметился в западной русистике в последние несколько лет, особенно на фоне все(х)поглощающей волны изучения сталинизма (и этой по­следней вряд ли скоро предстоит вернуться в «свои берега»)[5]. Среди посвящен­ных хрущевскому периоду книг стоит особенно отметить книги П. Джонс и Д. Козлова (а также сборники, изданные под их руководством)[6]. Книга Тромли особенно интересна попыткой охватить одним взглядом оба десятилетия совет­ской послевоенной истории, а также стремлением объяснить динамику развития университетов в контексте становления советской интеллигенции как особого социокультурного образования (где конец прежней фазы режима в 1953 г. не от­менял общих, сквозных тенденций развития этого слоя и советской политики об­разования в целом). В обрисовке сталинской интеллигенции он следует за рабо­тами Этана Поллака[7], но дополняет картину некоторыми важными деталями, касающимися именно университетской жизни. Например, он использовал хра­нящуюся в личном архиве стенограмму резонансного комсомольского собрания студентов-физиков МГУ осени 1953 г., после которого наиболее одиозные лич­ности из числа борцов с космополитами были, при содействии вовлеченных в атомный проект академиков, удалены от руководящих постов на факультете или вообще из университета; тогда же были существенно обновлены и пересмот­рены учебные курсы[8]. Прежние испытанные методы — клеймление «критиканов» как «троцкистов» или «бухаринцев» — вдруг перестали работать...[9]

Уже во Введении автор обозначил три главные особенности изучаемого фе­номена: а) использование властью знаний и умственного багажа «трудовой ин­теллигенции» во имя построения более совершенного общественного порядка и преодоления извечной «российской отсталости»; б) продолжение замеченной еще Н. Тимашевым в середине 1930-х гг. линии «Великого отката», возврата к доре­волюционным нормам и ценностям; в) важность контекста «холодной войны», акцент на укрепление социалистических отношений и ценностей в противостоя­нии (или, в более умеренной версии, соревновании) с западным миром (см. с. 5— 7). Книга состоит из трех больших частей: «Университеты и советское общество», «Возникновение сталинской интеллигенции» и «Революционное воображение и размежевания среди интеллигенции», которые, в свою очередь, подразделяются на восемь глав, и среди них особенно интересными мне показались те, что по­священы общей специфике университета в воспроизводстве советской интелли­генции, попыткам конца 1950-х гг. вновь «орабочить» вузы и национальной спе­цифике студенческой и университетской жизни 1950—1960-х гг. Главными объектами описания (в том числе по материалам интервью с бывшими выпуск­никами) стали университеты Москвы, Саратова и Киева.

Советскую интеллигенцию и университеты как базовый ее «инкубатор» Тромли показывает одновременно и в качестве наследника интеллигенции доре­волюционной, и уже в качестве нового, специфически советского — социально привилегированного, но также и духовно контролируемого — слоя. Тему исто­рических корней этого нового старого класса (каждое из трех слов требует кавы­чек) следует понимать многообразно. Тромли справедливо указывает и на связь с традициями дореволюционной интеллигенции (которая была в оппозиции цар­ской власти, но зато близка радикалам и большевикам по общему лозунгу «про­свещения народа»), и на продолжение специфической лояльности новому строю, берущей начало в 1930-х гг. Эта лояльность включала в себя новый пакт с госу­дарством и даже возможность, уже после войны и на волне «русского патрио­тизма», для бывших «остатков прошлого» (как их аттестовали комсомольская пе­чать и неистовые ревнители времен НЭПа и культурной революции начала 1930-х) превратиться в «наших уважаемых наставников»[10]. В этой связи Тромли справедливо приводит детали из биографий Гудзия, Оксмана (упоминая искрен­нее и далекое от официоза почитание его саратовскими студентами), не забывая напомнить и о преследованиях уважаемых ученых во времена позднего сталиниз­ма. Хотя автор много и детально говорит о сталинском антисемитизме и ждановщине, фокус его повествования, на мой взгляд, все-таки в другом. В первую оче­редь Тромли хотел выявить статусные особенности интеллигенции, попытаться «схватить» социальные и даже служебные, материальные ожидания и притязания; иными словами, это взгляд Пьера Бурдьё, а не Исайи Берлина[11]. Он не стремился акцентировать оппозиционные черты этого слоя и еще раз ностальгически пропеть ему прощальную песнь; он хотел показать власть не только гонителем интелли­генции, но и гарантом ее бытия, и бытия порой довольно благополучного.

В соответствии с этим акцентом на социальную историю интеллигенции много места справедливо уделено в книге расширенному (вос)производству этой груп­пы — тому, как она пыталась воспроизвестись «в детях», а провозглашаемый прин­цип эгалитарности приходил в противоречие с советской реальностью общест­венного расслоения и выделения привилегированных групп[12]. Особенно ярко это проявлялось в проблеме доступа к обучению (и «равенства шансов» на входе в систему высшего образования) и уже на выходе — в момент распределения. Меритократический принцип приема самых способных, при высоких конкурсах в столичные вузы или университет, автоматически оставлял за их порогом тех аби­туриентов с периферии, которые не могли похвастаться качественной школьной подготовкой. Однако все послевоенные годы прием в вузы неуклонно рос, и это расширение «охвата» (а также возможность поступить на следующий год, получив «рабочий стаж») отчасти снимало остроту проблемы. Для современников даже в сталинские годы никакой тайны не составлял «блатной прием» ряда отпрысков номенклатуры, о чем Тромли упоминает, ссылаясь на многочисленные мемуары.

Автор подробно останавливается на одном из важных элементов советской школьной реформы 1958 г., который должен был обеспечивать поступление 80 процентов абитуриентов в вузы лишь после получения необходимого рабочего стажа[13]. Тромли показывает, как благодаря настойчивости авторитетных акаде­миков — например, А.Д. Сахарова и А.Н. Колмогорова — эти ограничения были отменены для двух ведущих университетов страны (в качестве «последнего до­вода короля» ученые ссылались на интересы обороноспособности страны и же­лание набирать способных физиков и математиков прямо со школьной скамьи). Это начинание властей в духе «великого перелома» не встретило никакого пони­мания в вузовской среде сверху донизу. Тромли цитирует выступление на объ­единенном заседании парткома и комитета комсомола МГУ в 1962 г. тогдашней активистки филфака М. Ремнёвой — явно будущего декана — о нерациональнос­ти требований рабочего стажа как условия поступления в вуз для специалистов по языку (с. 170). Хотя вряд ли можно представить спор о правомерности той или иной правительственной меры еще десятью годами ранее.

Под занавес правления Хрущёву вновь пришлось возвращаться к идеям пере­стройки школы. Недавно опубликованная стенограмма заседания Политбюро в конце 1963 г. с участием академика Лаврентьева, создателя новосибирского Ака­демгородка, хорошо иллюстрирует логику и стиль подхода высшего руководства (на этот сборник Тромли ссылается, но упускает этот очень колоритный эпизод):

Товарищи дорогие, давайте возьмем списки окончивших высшие учебные за­ведения, персонально, и давайте мы возьмем фамилии и посмотрим, чьи они дети. <...> Товарищи, будет очень нерадостная картина в этих списках: там простых людей очень мало. Там будут [не] простые люди по происхождению, но дети родителей, занимающих высокое положение или близких тем, которые занимают высокое положение.

<...>

Вот поэтому, когда эти «генеральские петухи и куры» оканчивают вузы, воз­никает проблема, куда их послать. Потому что послать туда, куда надо — зна­ний он не имеет, и он не хочет туда ехать. И поэтому он устраивается там, где он хочет, так сказать, стараниями кумушки-лисицы. Это можно по Крылову. <...> Сейчас, товарищи, времена другие, но басня Крылова, к сожалению, и до сих пор жива. И поэтому нам надо в нашем социалистическом доме содержание перестроить, чтобы не только «я хотел бы», а чтобы другого выхода не было[14].

В итоге, несмотря на неостывшие эгалитарные побуждения на самом верху, уже с середины 1960-х гг. ряд прежних радикальных идей насчет «связи школы с жизнью» начинают пересматриваться в духе возврата к критикуемым прежде «классицистским» установкам[15]. Тромли убедительно показывает, что желание Хрущёва и его сподвижников «орабочить» вузы и университеты хотя и привело к некоторым сдвигам в плане статистики представительства в них выходцев из пролетариата и крестьян, но так и не смогло переломить общей тенденции к со­циальной дифференциации советского общества через институт образования.

Распределение, обязательная отработка молодыми специалистами нескольких лет по своей специальности, связанные с этим переживания выпускников и ро­дителей, хлопоты, а порой и интриги — непременные атрибуты советской «ин­теллигентской жизни». На основании множества архивных документов автор по­казывает, что эта система стала предметом переговоров, большинство которых диктовались — вопреки мобилизационным усилиям и упору на «гражданский долг» — понятным нежеланием многих понижать свой статус на старте карьеры. Исключение, столь отрадное для тогдашней пропаганды, составляли представи­тели некоторых популярных профессий вроде геологов.

Еще одна важная особенность книги Тромли: он учитывает знаменитую тео­рию «советской субъективности», связанную с именами и работами Й. Хелльбека и И. Халфина, и пытается показать, как эта концепция может быть применена и к послесталинской эпохе, и к тому слою, который, конечно же, сильно отличался как раз повышенной рефлексивностью от относительно наивных авторов днев­ников и агентов первичного «самовоспитания» 1930-х. Интеллигенция после­военного времени широко развила и воплотила собою ту пресловутую культур­ность, которой были столь озабочены любимые герои Хелльбека, — и именно поэтому так стремились во «дворец знаний» на Ленинских горах выпускники и провинциальных, и, конечно же, московских средних школ в 1950-е гг. и после­дующие десятилетия. Эсхатологические переживания, столь важные для кни­ги Халфина о «красных студентах» 1920-х гг.[16], в книге Тромли не фигурируют, что и соответствует изменившемуся мирочувствованию. Зато обращает на себя внимание другое: если на уровне профессоров «перекличка эпох» между доре­волюционным, раннесоветским и послевоенным периодами наличествует и осо­знается, то в плане студенческой жизни в советские годы этой преемственнос­ти субкультур — в отсутствие закрепленных ритуалов, практик посвящения и выпуска, — похоже, для описываемого времени не наблюдалось. Отмечали ли «Татьяну» московские студенты 1948, 1955 или 1963 г.? Из книги мы об этом не узнаём. Возможно, доступные на сегодняшний день источники об этом тоже молчат. Ссылка на интересную книгу П. Конечного о ленинградских студентах 1920—1930-х гг.[17] так и остается служебной справкой о том, «как раньше было», без развернутого сравнения (если не считать близости тематической: борьба с «антисоциальными» проявлениями, теснота в общежитиях и т.д.). Две главные студенческие когорты: те, кто был связан с фронтом или тылом в годы войны, и вчерашние школьники последующих, более благополучных лет — имели, веро­ятно, мало общего с рабфаковцами 1920—1930-х.

Комсомол, как показывает Тромли, выступал не только как надзирающая «сверху» инстанция, но нередко и как форма самоорганизации низовых студен­ческих коллективов, позволяя гасить или снимать потенциально острые кон­фликты. «Сознательность» советских студентов была для их кураторов явно под вопросом — и Тромли не случайно уделяет так много места в книге (с. 123—128) борьбе с прогульщиками и дискуссии осени 1956 г. о возможности введения сво­бодного посещения в вузах (об этом спорили даже на страницах «Литературной газеты»). Возможно, воспитание лояльности «снизу» держалось и на многолетней деятельности университетской комсомолии[18]: еще со второй половины 1920-х именно она задавала не просто основной, но единственный тон «интеллектуаль­ной жизни». Это определяло отличие советского строя от лишь недавно навязан­ных извне коммунистических режимов Восточной Европы. Собственно, это и проясняет тот важнейший вопрос, который в книге обозначен, но не поставлен, на мой взгляд, с необходимой заостренностью. Почему университеты в СССР так и не стали генератором оппозиционного духа (или хотя бы самой умеренной фронды) — после 1953 г. и до перестройки включительно, — в отличие от учебных заведений Восточной Европы (если вспомнить Польшу, Хорватию как самые яркие примеры). Тромли ссылается, запечатлевая общий контекст советизации системы высшего образования, на известную компаративную работу Дж. Конноли об университетах Восточного Берлина, Праги и Варшавы[19], но так и не раз­ворачивает это очень перспективное сравнение. Он верно отмечает в источниках лояльность студентов государству и объясняемый недавно закончившейся вой­ной патриотизм, который мог вполне уживаться с интересом к потребительским стандартам жизни среднего американца и скептицизмом по отношению к офи­циальной прессе. Добавлю уже от себя: в годы сталинского террора и покаяний даже лучших наставников были уничтожены и переиначены (в отличие от боль­шинства восточноевропейских стран) ценности и традиции духовной автономии, сама позитивная память о перспективах до- и антикоммунистического устрой­ства. Студенчество не приходилось, судя по всему, держать под особо присталь­ным надзором извне и сверху, поскольку достаточно эффективно работали уже внутренние механизмы политического и идеологического самоконтроля, парт­комы и активисты[20] (скорее академическая среда виделась куда менее лояльной, особенно в 1970-е гг.). Хотя сказанное выше, конечно, только одно из возможных объяснений природы устойчивости советской идеологии в сфере образования[21].

Чего в книге будет недоставать читателю, быть может, чересчур придирчи­вому? Изображения общих рамок меняющегося студенческого семейного быта (ведь это как раз реальность вполне представимая) — отношений мужчин и жен­щин, студентов-родителей и их детей, обратных связей студентов со своими семь­ями в провинции и родителями «попроще». Зарисовки нравов общежитий в книге есть, но в отдельных ремарках, отсылках к протоколам комсомольских собраний или колоритным документам вроде шуточной поэмы начала 1950-х «Евгений Стромынкин» физика Герцена Копылова[22]. Не показана и другая инстанция — бюрократы и управленцы уровнем выше ректора. В самом деле, что представлял собой Вячеслав Елютин, бывший министром высшего образования почти от Ста­лина до Горбачёва? Или президент Академии педагогических наук Иван Каиров, также одно время бывший руководителем образовательного ведомства (о нем кратко, но колоритно писали в своих мемуарах и Борис Райков, и Георгий Щедровицкий)? Из чуть более поздних упомянем парторга МГУ экономиста Генна­дия Ягодкина, вдохновителя «жесткой» линии в идеологии начала 1970-х гг., ко­торого потом с поста секретаря Московского горкома КПСС по идеологии понизили (именно так!) до первого замминистра высшего образования... Этих и им подобных деятелей на страницах книги нет, но они же были очень значитель­ной частью идейного пейзажа послевоенного времени!

Автор вообще избегает практики цитирования (может быть, из-за ограничен­ного объема?), однако, право же, пусть взвешенным, но поневоле схематичным пояснениям социального воспроизводства интеллигенции, на мой взгляд, порой стоило бы предпочесть «голос источников». В итоге слишком многое оказывается упрятано в сноски, а сами по себе «глухие» отсылки к протоколам или справкам уровня ЦК или местных партийных комитетов хотелось бы видеть хоть мини­мально расшифрованными (почему и при каких обстоятельствах, в какого рода документе было сказано то или другое?). Стремление автора оставаться в рамках жанра нейтральной социальной истории, избегать «насыщенного описания» ни­как нельзя объяснить ограниченностью его знания культурных деталей ушедшей советской цивилизации. Свой материал, в том числе и закат исходного больше­вистского антиинтеллектуализма в послесталинское время, он ощущает очень хо­рошо. Так, Тромли тонко отмечает, что реплика скандальной жены управдома: «Интеллигент несчастный, выучили вас на свою голову!» — из сценария популяр­нейшего гайдаевского «Ивана Васильевича.» (в оригинальной пьесе Булгакова ее не было!) совсем не выглядела такой глупо-безобидной еще двумя-тремя де­сятилетиями раньше.

Обращение к украинскому (преимущественно киевскому) университетскому контексту, стремление раздвинуть горизонт повествования за границы РСФСР тоже можно отнести к безусловным удачам книги[23]. Тромли справедливо уделяет внимание открытой для украинцев возможности второго издания национал-ком­мунизма 1920-х в годы «оттепели» — включая возвращение к преподаванию на украинском языке (с разными оговорками к этому опыту апеллировали многие идеологические и комсомольские работники из университетской среды; см. с. 225—230)[24]. Отдельно рассматривает Тромли еврейский вопрос в годы стали­низма и «оттепели» — применительно к университетам (с. 84—101, 240—242)[25]. Зато в русском варианте проблематика «национального возрождения» была или строго дозирована, или артикулировалась в специфическом регистре — стала предметом главной озабоченности уже в так называемой «русской партии», но с более отчетливым для молодежной среды антикоммунистическим акцентом, в духе Ильи Глазунова и его единомышленников. Затем, уже в 1970-е гг., зало­женные во времена студенческой жизни национальные напряжения скажутся и на развитии диссидентского движения в СССР. Разумеется, автор не мог объять необъятного, но хотя бы общая специфика обширной географии советских уни­верситетов (от Тарту и Одессы[26] до Ташкента и Новосибирска), мне кажется, могла быть описана и более развернуто. Автор только коротко упоминает несво­димость всей системы советского вузовского образования к университетам (они охватывали примерно 10% общего количества учащихся, хотя и по праву счита­лись наиболее привилегированной его частью). Но существовали ли напряжения и нестыковки между университетской элитой и жизнью прочих, в том числе и ве­домственных, вузов, например в борьбе за ресурсы, внимание властей, интерес общественности? Когда окончательно закрепился элитный статус МГИМО? Все ли принимали университетскую гегемонию безоговорочно? Ведь жесткость конт­роля именно над университетами обеспечивала приток перспективных препода­вателей, а порой и студентов в иные вузы... Уступил ли МГУ место Академии наук в праве быть главным «храмом знания»? Об этом в книге почти не сказано.

Отчасти уже отмеченная скромность освещения в литературе такой, казалось бы, потенциально богатой темы, как университетская жизнь 1940—1970-х гг., объ­ясняется и скудостью доступных источников. Молчат архивы КГБ и Старой пло­щади[27], и часто единственным подспорьем для написания действительно ориги­нальных работ о внутренней кухне советского высшего образования остаются материалы университетских делопроизводства и печати, комсомольских и пар­тийных организаций разного уровня — которые еще нужно научиться читать «между строк». Помимо мемуаров[28] (в том числе и диссидентских) и интервью, важная неподцензурная информация содержится в изданных на Западе статьях и книгах о вузовской жизни «под Советами» — хотя это и специфический доку­мент эпохи холодной войны, разумеется[29]. Очень интересный тип источников, который умело использовал Тромли, — те заметки о советских студентах, их вку­сах и предпочтениях, что писали по возвращении из первых стажировок западные академические визитеры (из архивов Радио «Свобода»).

Сейчас от времени активной самореализации главных действующих лиц кни­ги нас отделяет такая же полувековая дистанция, что заставляла студента из ро­мана Трифонова с растерянным любопытством следить за героями и антигероями «Жизни Клима Самгина». После еще одной революции, на новом витке россий­ской истории Бенджамин Тромли написал интересную и важную книгу о про­шлом, хотя стремление разрабатывать университетскую проблематику по краям уже освоенных в американской русистике районов исторического поиска (совет­ская субъективность, сталинская наука, рождающееся диссидентство) едва ли можно признать выбором абсолютно удачным. Большее внимание к компаратив­ной истории идейной жизни «середины века» сделало бы книгу еще богаче. Не­сколько «подсушив» и схематизировав повествование, Тромли сумел преодолеть преимущественно нарративные шаблоны привычного рассказа о послесталин­ских годах, когда мемуарные фрагменты перемешиваются с цитатами из партий­ных документов, комсомольской прессы и россыпями архивных фактов об «еще одной студенческой организации, активисты которой...»[30]. Эта книга будет по­лезна каждому исследователю 1950—1960-х гг., но до «окончательного синтеза» по этой теме, к счастью, еще далеко.

 

[1]  См.: Вайнберг И.И. «Жизнь Клима Самгина» М. Горького: Историко-литературный комментарий. М., 1971. Ольга Фрейденберг, работавшая под руководством Десницкого в Ленинграде начала 1930-х, позднее называла его в своих записях «шельмой и тонкой штучкой». См.: Брагинская Н.В. Между свидетелями и судьями // Бахтин в Саранске: До­кументы. Материалы. Исследования / Под ред. О.Е. Осов- ского. Саранск, 2006.

[2]  О романе Трифонова, его популярности и бурных публич­ных обсуждениях в начале 1950-х гг. см.: Шитов А. Время Юрия Трифонова: человек в истории и история в чело­веке. М., 2011. С. 80-103.

[3]  Здесь уместно указать на недавнюю попытку заново про­честь роман: Sutcliffe B.M. Iurii Trifonov’s «Students»: Body, Place, and Life in Late Stalinism // Toronto Slavic Quaterly. 2014. № 48. P. 207-229.

[4]  Список, конечно, остается открытым — и ждет своего ана­литика. Добавить в него нужно, в частности, публикации «Юности» 1960—1970-х, а также несколько сниженно-«антисоветский» «Факультет патологии» Александра Минчина и ностальгический «Факультет журналистики» Валерия Осипова, изданные соответственно в Париже и в Москве в середине 1980-х гг.

[5]  Тромли не раз справедливо ссылается на кн.: FürstJ. Sta­lin’s Last Generation: Post-War Soviet Youth and the Emer­gence of Mature Socialism. Oxford, 2010.

[6]  См.: The Thaw: Soviet Society and Culture during the 1950s and 1960s / Eds. D. Kozlov, E. Gilburd. Buffalo; N.Y., 2013; Kozlov D. The Readers of «Novyi Mir»: Coming to Terms with the Stalinist Past. Cambridge, MA, 2013; The Dilemmas of De-Stalinization: Negotiating Social and Political Change in the Khrushchev Era / Ed. P. Jones. L., 2006; Jones P. Myth, Memory, Trauma: Rethinking the Stalinist Past in the Soviet Union, 1953—70. New Haven, 2013.

[7]  См., например: Pollock E. Stalin and the Soviet Science Wars. Princeton, 2008.

[8]  См.: Гапонов Ю.В., Кессених А.В., Ковалева С.К. Студенчес­кие выступления 1953 года на физфаке МГУ как социаль­ное эхо атомного проекта // История советского атомного проекта: Документы, воспоминания, исследования. СПб., 2002. Вып. 2. С. 519—544.

[9]  См. подробнее о жизни МГУ периода оттепели в диссер­тации: Герасимова О.Г. Общественно-политическая жизнь студенчества МГУ в 1950-х — сер. 1960-х гг. Дис. ... канд. ист. наук. М., 2008.

[10]  О советском «мандаринстве» в этой связи справедливо писал Д.А. Александров, опиравшийся на идеи Ф. Рингера и на советскую биографию В.И. Вернадского у М.Ю. Со­рокиной. См.: Александров Д. Немецкие мандарины и уроки сравнительной истории // Рингер Ф. Закат немец­ких мандаринов. М., 2008. С. 593—632.

[11]  В этом важное жанровое отличие книги Тромли от недав­ней глубокой и обобщающей книги Владислава Зубока, где главное внимание отдано интеллектуальным размеже­ваниям в среде оттепельной интеллигенции: Zubok V. Zhi­vago’s Children: The Last Russian Intelligentsia. Cambridge, 2009. См. одно из немногих сочинений по-русски, которые бы переводили разговор об интеллигенции и ее прошлом на язык статистики и социальных обобщений: Волков С.В. Интеллектуальный слой в советском обществе. М., 1999 (на него ссылается Тромли).

[12]  Замечательное микроописание этого ранжирования уже в послесталинское время оставила Л.Я. Гинзбург в эссе «Нужно ли путешествовать» (1960): Гинзбург Л.Я. Запис­ные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб.: Искусство-СПБ, 2002. С. 230-242.

[13]  Хрущевская школьная реформа и реакция на нее в совет­ском обществе детально описаны в только что вышедшей книге французского исследователя Лорана Кумеля (вы­ражаю ему признательность за возможность ознакомить­ся с рукописью этой обширной и интересной работы): CoumelL. Rapprocher l’école et la vie: Une histoire des réfor­mes de l’enseignement en Russie soviétique (1918-1964). P., 2014. См. также: Кумель Л. Образование в эпоху Хру­щева: Оттепель в педагогике? // Неприкосновенный за­пас. 2003. № 2 (28). С. 76-81.

[14]  Президиум ЦК КПСС. Черновые протокольные записи. Стенограммы. Постановления. М.: РОССПЭН, 2001. Т. 1. С. 813 (стенограмма заседания 23 декабря 1963 г.).

[15]  См. комплекс документов, принятых весной и летом 1964 г. (Постановление ЦК КПСС и Совета министров СССР «О мерах по улучшению подготовки в стране среднего и высшего образования и подготовки кадров») и довольно са­мокритичные (секретные!) замечания о характере сущест­вующей системы образования: Президиум ЦК КПСС. Черновые протокольные записи. Т. 3. С. 696—727.

[16]  См.: Halfin I. From Darkness to Light: Class, Consciousness, and Salvation in Revolutionary Russia. Pittsburgh, 2000.

[17]  См.: Konecny P. Builders and Deserters: Students, State, and Community in Leningrad, 1917—1941. Montreal; Kingston, 1999.

[18]  Специально о «мягкой власти» комсомола и специфике комсомольской периодики, роль которой во время «отте­пели» отнюдь не сводилась к жесткой индоктринации но­вых поколений, см. в: Уль К. Поколение между «героичес­ким прошлым» и «светлым будущим»: роль молодежи во время «оттепели» // Антропологический форум. 2011. № 15. С. 279—326.

[19]  См.: Connelly J. Captive University: The Sovietization of East German, Czech, and Polish Higher Education, 1945—1956. Chapel Hill, 2000.

[20]  См.: Кузовкин Г.В. Партийно-комсомольские преследова­ния по политическим мотивам в период ранней «отте­пели» // Корни травы: Сб. статей молодых историков. М., 1996. С. 100—124; Ципурский Г. «Комсомолу приходится объявить беспощадную и решительную войну против всех типов стиляг»: Политика в отношении вестернизирован­ной молодежи в Советском Союзе во времена Н.С. Хру­щева // Новейшая история России. 2013. № 3. С. 55—84.

[21]  Одна из наиболее серьезных перспектив описания позднесоветской «общественности» предложена в только что переведенной книге Алексея Юрчака «Все было навсегда, пока не кончилось» (М., 2014).

[22]  Отсылка, помимо Онегина, к знаменитому общежитию МГУ на Стромынке. См.: Копылов Г.И. Евгений Стромын­кин // ВиЕт. 1998. № 2. С. 96—122; Кессених А.В. Поэма о жизни молодого советского физика 40-х — 50-х годов: (Комментарий к поэме Г.И. Копылова «Евгений Стро­мынкин») // Там же. С. 123—150.

[23]  См. недавно опубликованные более детальные статьи Тромли: Tromly B.Brother or ‘Other’? East European Stu­dents in Postwar Soviet Higher Education // European His­tory Quarterly. 2014. Vol. 44. № 1. Р. 80—102; Idem. An Un­likely National Revival: Soviet Higher Learning and the Ukrainian ‘Sixtiers’, 1953—65 // The Russian Review. 2009. Vol. 68. № 4. P. 607—622.

[24]  Важные сведения об этом периоде содержат новейшие украинские публикации об эпохе, когда Украиной руко­водил Петр Шелест. См., например: Шаповал Ю. Петро Шелест у контекстi полiтичноï iсторiï Украïни // Украïнський iсторичний журнал. 2008. № 3. С. 134—149.

[25]  Ср. о вузовской среде в кн.: Костырченко Г.В. Тайная по­литика Хрущева: Власть, интеллигенция, еврейский во­прос. М., 2012. С. 72—82.

26 Для любителей раритетов укажем на живо и интересно на­писанные мемуары историка Дмитрия Урсу, изданные ти­ражом в 100 экземпляров, об историческом факультете Одесского университета: Урсу Д.П. Факультет: (Воспоми­нания. Разыскания. Размышления). Одесса, 2007.

[27]  Одна из немногих публикаций 1990-х, на которую продол­жают ссылаться исследователи: «Отчужденное от партии состояние»: КГБ СССР о настроениях учащихся и студен­чества, 1968—1976 гг. // Исторический архив. 1994. № 1.

С. 183—192.

[28]  См. подробнее: Дмитриев А.Н. Мемуары постсоветских гуманитариев: стандартизация памяти? // Сословие рус­ских профессоров: Создатели статусов и смыслов / Под общ. ред. Е.А. Вишленковой и И.М. Савельевой. М., 2013.

С. 358—384.

[29]  См. важный обзор этой литературы в недавней статье Дмитрия Козлова, автора очень хорошей диссертации об оппозиционном молодежном движении периода «отте­пели»: Козлов Д.С. Публицистика русской эмиграции о со­ветской молодежи. 1950-е — 1960-е гг. // Вестник МГПУ. Серия «Исторические науки». 2013. № 1 (11). С. 57—69.

[30]  См. типичную в этом смысле книгу: Силина Л.В. Настрое­ния советского студенчества. 1945—1964 гг. Волгоград, 2006.



Другие статьи автора: Дмитриев Александр

Архив журнала
№164, 2020№165, 2020№166, 2020№167, 2021№168, 2021№169, 2021№170, 2021№171, 2021№172, 2021№163, 2020№162, 2020№161, 2020№159, 2019№160, 2019№158. 2019№156, 2019№157, 2019№155, 2019№154, 2018№153, 2018№152. 2018№151, 2018№150, 2018№149, 2018№148, 2017№147, 2017№146, 2017№145, 2017№144, 2017№143, 2017№142, 2017№141, 2016№140, 2016№139, 2016№138, 2016№137, 2016№136, 2015№135, 2015№134, 2015№133, 2015№132, 2015№131, 2015№130, 2014№129, 2014№128, 2014№127, 2014№126, 2014№125, 2014№124, 2013№123, 2013№122, 2013№121, 2013№120, 2013№119, 2013№118, 2012№117, 2012№116, 2012
Поддержите нас
Журналы клуба