Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №117, 2012
L i n d e C h. WORKING THE PAST: Narrative and Institutional Memory. — N.Y.: Oxford University Press, 2009. — X, 249p.
MEMORY IN A GLOBAL AGE: Discourses, Practices and Trajectories / Eds. A. Assmann, S. Conrad. — Basingstoke; N.Y.: Palgrave Macmillan, 2010. — XIV, 252 p. — (Palgrave Mac- millan Memory Studies).
MEMORY AND POWER IN POST- WAR EUROPE: Studies in the Presence of the Past / Ed.J.-W. Muller. — Cambridge, Cambridge University Press, 2002. — XII, 288 p.
MEMORY AND POLITICAL CHANGE / Eds. A. Assmann, L. Shortt. Basingstoke; N.Y.: Palgrave Macmillan, 2012. — XVIII, 223 p. — (Palgrave Macmillan Memory Studies).
S u le im an S.R. CRISES OF MEMORY AND THE SECOND WORLD WAR. — Cambridge, MA; L.: Harvard University Press, 2006. — X, 286 p.
Обсуждение «мемориального бума» давно уже стало общим местом современного гуманитарного дискурса. Причины резкого усиления интереса к проблематике памяти у представителей самых разных социально-гуманитарных дисциплин, наблюдаемого с 1980-х гг. и по сей день, остаются предметом дискуссий. Однако сам факт превращения темы памяти в важнейшую точку кристаллизации современного научного знания и выхода дискуссии о памяти далеко за пределы академического сообщества на широкие просторы общественной жизни, внутренней и внешней политики, вовлечение памяти в конфликты разного уровня и степени остроты — не подлежат сомнению. «Память» стала одним из ключевых слов, лозунгов нашей эпохи, названной Пьером Нора «эрой коммеморации».
Развитие memory studies от первых программ изучения феноменов коллективной/социальной памяти в трудах М. Хальбвакса и А. Варбурга 1920-х гг. до современных форм институционализации направления не шло путем эволюционного прогресса. Логика развития memory studies скорее описывается в категориях «забвение», «воспоминание», «возвращение вытесненного» и «смена дискурсивных формаций».
Долгое время различные формы присутствия прошлого в настоящем обсуждались в категориях традиции, наследия, исторического сознания, социальной мифологии. Важными вехами на этом пути можно считать следующие события научной жизни 1960—1980-х гг.: выход книги «Традиция» (1981) Э. Шилза, возникновение проекта создания дисциплины «традициология» Э.С. Маркаряна, публикация сборника статей «Изобретение традиций» (1983) под редакцией Э. Хобсбаума и Т. Рейнджера, появление работ по проблемам исторического сознания советских и польских историков и социологов (Н. Ассородбрай, Ю.А. Левады, Е. Топольского, М.А. Барга, Б. Шацкой и др.).
Термин «память» вышел на первый план и начал претендовать на статус ключевого концепта новой парадигмы современного социально-гуманитарного знания лишь на рубеже 1980—1990-х гг. Здесь следует вспомнить концепцию культуры как коллективной памяти, предложенную московско-тартуской семиотической школой, появление книг «Захор: Еврейская история и еврейская память» (1982) Й. Йерушалми и «Прошлое — чужая страна» (1988) Л. Лоуэнталя, выход в 1989 г. первого номера американского журнала «History & Memory», а также знаменитый многотомный проект «Места памяти» под руководством П. Нора (конец 1980-х — начало 1990-х гг.).
В 1992 г. вышла книга Я. Ассмана «Культурная память», в которой немецкий культуролог заявил о рождении новой парадигмы наук о культуре. «Все говорит о том, — писал он, — что вокруг понятия воспоминания выстраивается новая парадигма наук о культуре, что различные явления и сферы культуры — искусство и литература, политика и общество, религия и право — могут быть рассмотрены в новой связи»[1]. Им был также предложен проект «истории памяти» как дисциплины, изучающей то прошлое, которое осталось в памяти человеческой общности, процессы его моделирования и переоткрытия в настоящем в зависимости от актуальной ситуации. В 1995 г. была опубликована статья профессора Б. Зелицер «Прочитывая прошлое "против шерсти". Очертания memory studies». В ней автор сделала попытку описать основные методологические принципы нового подхода[2].
Можно сказать, что формирование memory studies явилось важным проявлением «антропологического поворота» современной гуманитаристики. Это связано с тем, что сама историчность трактуется здесь как «антропологическая универсалия, регулирующая ментальные операции, связанные с ориентацией исторических субъектов разного уровня (индивидов, социальных групп, общества), и опирающаяся на историческую память»[3].
Учебные программы по memory studies появляются во многих западных университетах. С 2008 г. выпускается специализированный журнал «Memory Studies», который теперь дополнен и книжной серией (издательство «SAGE»). В последние годы вышел ряд учебных пособий по данной дисциплине (преимущественно на английском и немецком языках)[4].
Проблемное поле memory studies неуклонно расширяется. Изначально данная проблематика разрабатывалась в первую очередь в связи с изучением нации и национальной идентичности. Сегодня подходы memory studies активно применяются к социальным общностям и организациям самого разного типа: от предприятий и фирм до международных отношений и глобальных проблем современности. Все это свидетельствует в пользу тезиса о memory studies как парадигме современного социально-гуманитарного знания.
Именно в этом контексте следует рассматривать представленные в данном обзоре работы. Перед нами пять изданий, в целом репрезентативных для понимания современного состояния обсуждаемой области знаний.
Монография Шарлотты Линд «Работая с прошлым: Нарратив и институциональная память» (2009) относится к такой относительно маргинальной области применения «парадигмы памяти», как исследование роли памяти в функционировании организаций. В данном случае речь идет об американской страховой компании «Midwest». В работе применялись методы полевого этнографического исследования, в частности использовались включенное наблюдение, аудиозаписи и видеосъемка.
Книга несет на себе явный след американской традиции социально-гуманитарного знания, характерные черты которой сложились в Чикагской школе социальных наук в первой трети ХХ в. Одна из них — принципиальная междисциплинарность, сочетание методов и подходов разных областей знания, в первую очередь социологии, культурной антропологии и психологии. В данном случае сюда следует добавить и лингвистику. Автор по образованию социолингвист и применяет в рамках memory studies подходы нарративного анализа.
Также для этой традиции характерна четкая прагматическая ориентация. Исследование Ш. Линд началось с того, что страховая компания «Midwest» обратилась в Институт исследования проблем обучения (Institute for Research on Learning) с просьбой — помочь решить проблему низкой эффективности работы агентов, занимающихся страхованием жизни.
Чикагские социологи разработали case study method — как можно более глубокое и всестороннее описание и анализ конкретного случая, строго ограниченного по месту, времени, кругу лиц и поставленному вопросу. Теоретические построения должны были опираться на конкретный и тщательно изученный материал. Соответственно, и Ш. Линд в книге выходит на широкие обобщения теоретико-методологического характера, исходя из данных, полученных в ходе полевого наблюдения.
Следует отметить также важную особенность данной работы, выделяющую ее на фоне исследований коллективной памяти организаций в связи с проблематикой бизнеса и менеджмента. Обычно в этих работах память рассматривается в контексте менеджмента, как ресурс эффективного управления[5]. В данном случае, напротив, не проблематика памяти вписана в теорию управления организацией, а изучение функционирования страховой компании служит основой для широких обобщений относительно нарративных механизмов формирования и поддержания институциональной памяти и идентичности.
Выбор страховой компании в качестве объекта анализа важен при этом еще и с той точки зрения, что он освобождает изучение механизмов коллективной памяти от излишней эмоциональности и политизированности. Известно, что именно темы Холокоста, Второй мировой войны, массовых репрессий и геноцида всегда были ключевыми для memory studies, начиная с усиления интереса к этой проблематике в 1980-е гг. Сам материал в таких случаях активно сопротивляется холодному и объективному исследовательскому взгляду, требует эмоциональной вовлеченности, сопереживания. Именно поэтому обращение к такому нейтральному объекту, как страховая компания, может, по мнению Ш. Линд, помочь более беспристрастно раскрыть общие механизмы работы нарративов памяти о самых разных (в том числе и самых трагических) событиях в жизни разных сообществ.
Главный вопрос, который интересует автора, заключается в том, как институты работают со своим прошлым, как они и их члены используют нарративы для того, чтобы помнить. Изучению подвергаются процессы постоянной переработки и ре- актуализации прошлого для текущих целей и будущего развития. «Индивиды и группы, — отмечает автор, — могут припоминать и репрезентировать свое прошлое с самыми разными целями. Среди них — использование прошлого для обоснования легитимности власти, предъявление прав на владение, утверждение политического или интеллектуального приоритета, обоснование стабильности, обнаружение божественного предопределения в истории, сравнение прошлого с
настоящим с целью показать, что вещи стали хуже или лучше» (с. 3). Во всех этих случаях используются нарративы о прошлом.
Однако стоит отметить, что все эти (и многие другие) функции коллективной памяти сводятся так или иначе к двум взаимосвязанным путям использования прошлого настоящим: идентификации и легитимации[6]. Именно в этом ключе формулирует свою задачу и Ш. Линд: «В центре внимания того case study, который формирует центр этой книги, находится работа с прошлым, осуществляемая большой страховой компанией для того, чтобы сконструировать стабильный нарратив своей идентичности, то есть показать, что то, какие мы есть, и то, как мы существуем сейчас, находится в соответствии с тем, какими мы были всегда» (там же). Акцент на изучении нарратива является принципиальным, поскольку все прочие носители коллективной памяти: мемориалы, памятники, церемонии и пр. — могут функционировать как таковые только в том случае, если они подкреплены соответствующими нарративами, циркулирующими в данном сообществе.
Методологически интересен личный путь автора к проблематике этой книги. Ее предыдущая работа[7] касалась персональных нарративов и была посвящена тем условиям, при которых личные истории приобретают связность, последовательность и могут рассчитывать на понимание и признание в обществе. Исследование персональных нарративов, по словам автора, привело ее к неожиданным результатам. Связность и целостность рассказа оказались качествами вовсе не абсолютно принадлежащими тексту как таковому. Для того чтобы быть признанным адресатом, рассказ нарратора должен удовлетворять определенным требованиям данной культуры. В противном случае он подвергается процедурам социальной коррекции, или же ему отказывают в признании. Таким образом, выяснилось, что персональный нарратив — феномен, конструируемый в большей степени социально, чем индивидуально.
Здесь автор вплотную подошла к одной из основополагающих проблем memory studies — проблеме соотношения индивидуальной и коллективной памяти и связанному с ней вопросу о правомерности употребления самого понятия «коллективная память» в ином смысле, чем просто совокупность индивидуальных воспоминаний. Другими словами, если использовать терминологию Дж. Олика, речь идет о том, возможно ли говорить о существовании над- или внеиндивидуальной коллективной памяти (memory collective), или же корректным будет вести речь лишь о совокупной памяти (memory collected), взятых вместе отдельных воспоминаний членов общества.
Изучение внеиндивидуальных аспектов индивидуальных историй привело Ш. Линд к выводу о том, что и у групп можно обнаружить аналогичные индивидуальным «истории жизни». Причем эти коллективно признанные нарративы активно влияют на индивидуальные истории членов групп.
Проблематика коллективного сознания и коллективной памяти в общественных науках связана прежде всего с традициями школы Дюркгейма. Само понятие коллективной памяти было предложено, как известно, видным представителем этой школы М. Хальбваксом — в классической для memory studies работе «Социальные рамки памяти» (1925). С тех пор представителям этого подхода делалось много упреков. В вину им ставилась неоправданная реификация социальных сущностей, буквальное приписывание обществу объективного бытия и способностей мыслить, чувствовать, помнить, сведение индивида к роли послушной и бессознательной марионетки в руках сил социальной регуляции и контроля. Однако фундаментальное значение дюркгеймовской традиции для memory studies не подвергается сомнению. Тезисы школы Дюркгейма о взаимосвязи памяти и социальной общности, а также о существовании социальных механизмов организации памяти членов общества по-прежнему сохраняют свое значение, и неслучайным кажется название первой (вводной) главы в книге Ш. Линд — «Как институты помнят»: оно недвусмысленно отсылает нас к дюркгеймовской традиции анализа коллективной памяти. Сразу вспоминаются названия книг «Как институты мыслят» М. Дуглас, «Как общества помнят» и «Как современность забывает» П. Коннертона[8].
Институт понимается автором широко. Поэтому ее подходы и выводы оказываются применимы не только к корпорации или компании, но и к семье, нации, клубу по интересам, то есть к любой социальной группе, устойчивой во времени. Столь же широко использует автор и термин «институциональная память». Памятью институтов называются здесь все способы, при помощи которых институты сохраняют информацию о своем прошлом, возвращаются к определенным его аспектам и вновь актуализируют его для того, чтобы использовать в настоящем и влиять на будущее.
При этом основной акцент исследования делается именно на механизмах институциональной коммеморации, не на том, что, а на том, как именно «институты помнят», что происходит с историями при их передаче. И здесь снова следует отметить оригинальность рассматриваемой работы. Существует довольно много исследований, посвященных различным институтам и носителям коллективной памяти (архивам, музеям, библиотекам, устной, письменной или электронной памяти). Однако исследований, показывающих то, как они работают, немного. «Данная работа, — отмечает автор, — рассматривает не только определенный репертуар историй в пределах института, но также и способы, при помощи которых люди их выучивают, случаи, при которых они рассказываются, и различные способы, которыми разные люди пользуются для того, чтобы их рассказывать. Здесь также рассматриваются взаимоотношения историй в пределах института, способы, которыми нарратор меняет первоначальный рассказ и приспосабливает его к определенному времени, аудитории и случаю. Также предлагается взгляд на те способы, которыми члены институтов соотносят свои собственные истории с имплицитно присутствующими институциональными историями, становясь, таким образом, членами данного института» (с. 222).
Автор разделяет ключевое положение memory studies о том, что прошлое является не стабильным конструктом, а процессом. Различные репрезентации различных событий прошлого входят в настоящее благодаря постоянно осуществляемой социальными акторами работе. Память сообществ подвергается постоянной реорганизации в соответствии с запросами современности. Соответственно и люди в рамках институтов никогда не занимаются механической фиксацией и пассивной передачей прошлого. Они работают с прошлым и каждый раз вновь (а зачастую и в новой медийной форме) репрезентируют его для новых целей, связанных с настоящим и планированием будущего. «Нарративы в рамках институтов, — пишет Ш. Линд, — живут многообразной жизнью. Они перемещаются от беседы сотрудников около кулера с водой к печатной форме своей фиксации, от нее переходят к форме официальных речей, а оттуда — к видеозаписи и, наконец, возвращаются обратно к своему кулеру. У них нет никакой окончательной формы и последней авторизованной версии» (с. 140).
Сами по себе многочисленные данные, сохраненные различными способами и на разных носителях, не являются институциональной памятью, подчеркивает Ш. Линд. Памятью института они становятся лишь тогда, когда извлекаются из хранилища[9] и становятся предметом соответствующих коммуникаций в рамках данного института. Поэтому так важно выявить именно те преднамеренные или случайные «оказии» для воспоминаний, которые присутствуют в жизни каждого сообщества и института. В связи с этим интересна предложенная автором таксономия форм репрезентации прошлого (с. 46—47). Ш. Линд отмечает, что для организации коллективного припоминания необходимы следующие составляющие: определенное время[10], место и набор артефактов. Далее все это может быть как специально предназначено для публичных воспоминаний, так и просто допускать подобное использование при определенных обстоятельствах[11]. Так, фотографии в семейном альбоме специально предназначены для регулярной коммеморации в определенном месте.
Институт только тогда может успешно поддерживать свою идентичность, когда в нем установлен определенный порядок, требующий рассказывать определенные истории при определенных обстоятельствах. Важно, чтобы нарратив памяти, конституирующий идентичность, стал объектом многочисленных пересказов различными членами общности, переходил из поколения в поколение; чтобы сформировался определенный канонический свод историй, подлежащих многократному пересказу. Одна и та же история может принимать различные формы в зависимости от способа своего существования и обстоятельств рассказывания. При этом рассматривается влияние социальных позиций отправителя сообщения и адресата на рассказываемую историю, а также медийные трансформации истории (например, ее переход от устной формы к письменной и обратно).
Автор различает два типа нарративов: «героический нарратив», нарратив «отцов-основателей», и «парадигматический нарратив», нарратив «простого человека», типичного представителя института. Оба этих типа крайне важны для институционализации новых членов общности.
Основой идентичности является «героический нарратив» основания и основателя. Это история возникновения, борьбы с трудностями, роста и экспансии. Момент происхождения, точка «начала истории» всегда необычайно важна. Она коренным образом влияет на образ себя как на индивидуальном, так и на групповом уровне. Поэтому за выбор того момента, когда «все началось», и за формирование нужного образа этого момента часто идут ожесточенные «войны памяти». Причины этого объяснить сложно, коренятся они, очевидно, в мифологической картине мира, в которой происхождение героя всегда однозначно определяет его сущность, а как можно более древние истоки имеют особую престижность.
Интересно в связи с этим отметить, что нарративы памяти бизнес-структур существенно отличаются сегодня от доминирующих в глобальном пространстве нарративов национальной памяти и памяти других социальных общностей. Наиболее популярным на сегодня типом повествования такого рода являются истории страданий и жертвы, поражений и боли. Очевидно, что ни одна бизнес-структура не будет позиционировать себя таким образом. Подобно нациям прошлого, современные компании предпочитают рассказывать миру о своих победах и достижениях, героическом преодолении всех препятствий и триумфальном восхождении к современному величию. Видимо, именно так с позиций memory studies выглядит отмечаемый в теориях глобализации процесс сокращения влияния и значимости национальных государств и подъема роли и влияния корпораций в мировом масштабе.
Еще один аспект проблемы функционирования институциональной памяти, затрагиваемый автором, связан с тем, как взаимодействуют личные истории членов института с каноническими текстами. Здесь в центр внимания попадают процессы приспособления индивидуальных историй к требованиям текстуального сообщества, организованным вокруг постоянно взаимодействующих между собой канонических текстов. Также проанализированы и «зоны умолчания», институционального забвения. Выделены истории, которые в рамках института не артикулируются или же рассказываются только при определенных обстоятельствах.
Важно понимать, кем и с какой целью эти институциональные формы припоминания используются. «Мы, — пишет автор, — хотим знать, почему, каким образом, как часто и кем они [репрезентации прошлого] используются» (с. 44). Акцент здесь делается на сочетании официального и неофициального модусов функционирования институциональной памяти, с одной стороны, и наделении определенных лиц правом рассказывать те или иные истории в определенном контексте, с другой. При этом Ш. Линд в духе теории дискурса М. Фуко предлагает типологию нарраторов в зависимости от их позиции и полномочий говорить от имени института; автор говорит о высказываниях официальных представителей института, оппозиционных нарративах, производимых внутри института, и нарративах об институте, исходящих извне (с. 89—90).
Многие положения Ш. Линд перекликаются с классическими для memory studies тезисами о взаимосвязи памяти и идентичности, взаимозависимости институциональной памяти и забвения, о памяти как ресурсе власти, роли медиа в функционировании коллективной памяти и т.д. Однако отличительной особенностью этой работы является показ механизмов реального функционирования коллективной памяти. Избранный автором масштаб объекта исследования (конкретная компания) позволил выявить те процессы, которые гораздо сложнее уловить при изучении памяти более крупных сообществ.
Следующие три рассматриваемые книги представляют собой сборники статей. Первый из них — «Память в глобальную эпоху: Дискурсы, практики и траектории» (2010) под редакцией Алейды Ассман и Себастьяна Конрада. Глобализация стала серьезным вызовом для memory studies. Постановка вопроса о возникновении глобального сообщества применительно к проблематике коллективной памяти означала обсуждение возможности существования адекватной ему глобальной (космополитической) памяти. Классические теории memory studies, имевшее дело преимущественно с нациями и конфессиями, отвечали на вопрос о ее возможности скорее отрицательно.
С одной стороны, появились апологеты теории существования такой «общемировой памяти». Их аргументы связаны в первую очередь с феноменом глобальных коммуникаций и глобальных средств массовой информации, приведших к возникновению «глобальной деревни». В центре этой новой «глобальной памяти», по их мнению, находится Холокост, превратившийся в последние десятилетия в «глобальную икону» и модель для построения все новых и новых нарративов травматической идентичности. С другой стороны, оппоненты этого подхода доказывают, что глобализация и память несовместимы. Глобальная коммуникация приводит к разрушению культурных границ, а значит, и к аннигиляции всякой памяти, наступлению эпохи всеобщего презентизма, появлению культуры, в рамках которой плоскость экрана абсолютно закрыла глубины прошлого.
Редакторы сборника отмечают, что «в последнее десятилетие поле памяти самым решительным образом видоизменилось. Под влиянием процессов глобализации пространства памяти и состав сообществ памяти были переопределены» (с. 1). Память и глобализация оказались тесно взаимосвязаны: глобализационные процессы постоянно влияют на обсуждение проблем коллективной памяти; одновременно и сама память, дебаты о прошлом, его медийные образы стали играть важную роль в глобализирующемся мире.
Растущая мобильность, перемещения людей по миру делают глобальными воспоминания, некогда связанные с определенным локальным контекстом. Однако особое внимание обращается на развитие телекоммуникаций и цифровых медиа. Глобальное медийное пространство, созданное цифровыми технологиями, сделало память повсеместной, подвижной, мобильной, изменчивой и эфемерной. «Эту совместную эволюцию технологии и памяти, — пишут редакторы сборника, — сегодня часто описывают с помощью понятия "эмержентности", имея в виду процесс, который разворачивается за пределами агентности и контроля по совершенно непредсказуемым траекториям» (с. 4). Возник новый концепт «сетевая публика» (networked publics), заменивший собой понятие «аудитория», с которым традиционно связано представление о пассивном потреблении.
Сформировался определенный глобальный консенсус в области политики памяти, основанный на принципах универсальности прав человека, свободы и демократии. Фактом стало появление глобальной аудитории, объединенной общим моральным сознанием и оказывающей существенное влияние на оценку и интерпретацию исторических событий. Процесс глобализации поставил под вопрос статус национального государства как естественного пространства для дискуссий о памяти. Последние вышли далеко за национальные рамки. Это привело к тому, что в споры о памяти вошло также и пространственное измерение. Вплоть до недавнего времени память представала в качестве темпорального отношения между поколениями, связанными между собой значимыми моментами национального прошлого. При этом влияние других нарративов прошлого и контакты с внешним контекстом во внимание практически не принимались. Сегодня, в глобальном мире, этот «язык темпоральности» должен быть помещен в синхронизированный новыми медиа и коммуникациями, потенциально глобальный контекст. Однако и на национальном уровне политика памяти уже не может рассматриваться вне глобального контекста. Теперь каждая нация, конструирующая образ своего прошлого, делает это «на глазах» других наций, в контексте мирового дискурсивного пространства. Непосредственно в жизнь эту политику на национальном уровне проводят различные комиссии по «истине и примирению», институты национальной памяти и т.п.
Глобальная память обсуждается в сборнике с учетом трех принципиально важных аспектов. Первый связан с возникновением глобальной публичной сферы. Этот процесс начался вместе с Нюрнбергским и Токийским судебными процессами и завершился недавними извинениями ряда государственных деятелей от имени своих государств за несправедливости, совершенные в прошлом в отношении других стран и народов.
Второй аспект — тот факт, что память становится все более глобальной. Наиболее важным проявлением этой тенденции является память о Холокосте, превратившемся в основу универсальной памяти. Вместе с тем эта тенденция встречает противодействие: утверждается, что Холокост является конкретно-историческим событием, а его универсализация — проявление евро-американского культурного империализма.
Третий аспект, выделенный авторами сборника, заключается в необходимости учета того влияния, которое глобализация оказывает на локальные формы памяти (индивидуальную, национальную, региональную, транснациональную). Анализ процессов трансформаций памяти во всех этих частных контекстах сегодня также невозможен вне учета влияния глобального контекста.
Сборник состоит из четырех частей. Первая посвящена явлению, получившему с легкой руки П. Брюкнера название «тирания покаяния». Популярные веками и тысячелетиями героические нарративы памяти, основанные на образах побед и триумфов, на протяжении ХХ в. — прежде всего в связи с трагическими событиями Холокоста — оказались девальвированы и дискредитированы. Облик глобальной памяти стали задавать нарративы жертв, образ исторической травмы стал наиболее востребованным. Соответственно, бывшие страны-триумфаторы оказались в положении виновных, от которых мировое общественное мнение настойчиво требовало выражения сожаления. Возник дискурс «коллективной вины и ответственности», породивший массу дискуссий этико-юридического плана относительно возможности коллективной вины, а также вины и ответственности людей за деяния, совершенные не ими или даже до их рождения. Проблематичным оказалось также и понимание того, кто такую историческую вину может простить и кто может просить такого прощения.
Статьи данного раздела посвящены практике официальных извинений государственных деятелей разных стран за действия, совершенные этими странами в прошлом. Такая практика, начало которой было положено 7 декабря 1970 г. Вилли Брандтом перед монументом памяти жертв восстания в Варшавском гетто, в последнее время получила широкое распространение, превратившись в стандартную процедуру международных отношений. Кристофер Даасе, посвятивший свою статью рассмотрению смысла этого явления, пришел к выводу, что он состоит в формировании представлений о мировом сообществе, разделяющем общие представления об идее мировой истории, основанные на идеях гуманизма и прав человека.
Во второй части рассматриваются проблемы универсализации памяти в связи с моральными требованиями глобального характера и формированием универсальных норм. Холокост, с одной стороны, и Всеобщая декларация прав человека, с другой, легли в основу этой глобальной этической системы, которая стала претендовать на право оценивать в своей системе координат любые события вне зависимости от их исторической контекстуальности. Первой значимой победой этой системы стал «казус Пиночета», связанный с задержанием в 1998 г. бывшего чилийского диктатора в Лондоне по испанскому ордеру за деяния, совершенные им в Чили в период пребывания у власти.
Статья аргентинской исследовательницы Э. Джелин, помещенная в этом разделе, посвящена опыту преодоления травматической памяти насилия, осуществлявшегося военными диктатурами в странах Латинской Америки (Аргентина, Чили, Бразилия, Уругвай). Именно в Аргентине впервые появилась Национальная комиссия по пропавшим без вести, ставшая прообразом многих аналогичных комиссий по национальному примирению. В статье показано, что общая глобальная парадигма, основанная на идее универсальных прав человека, применялась специфическим образом в каждом национальном контексте. Статья Бертольда Молдена «Вьетнам, новые левые и Холокост: как холодная война меняла дискурс геноцида» анализирует использование памяти о Холокосте левым антивоенным движением в борьбе против вьетнамской войны США.
Особое значение имеет статья Алейды Ассман о Холокосте как глобальном «месте памяти». В ней рассматриваются институты и инфраструктура постоянно растущего глобального сообщества памяти, объединенного воспоминанием об этом событии. Автор показывает также, что формы присутствия Холокоста в глобальной памяти различны. Холокост оформляется и как историческая травма, и как часть политической повестки дня, и как отсылка к глобальному контексту, и как универсальная норма, и как «глобальная икона».
В третьей части сборника («Глобальная память и транснациональные идентичности») рассматривается, как глобализированная память очерчивает и трансформирует идентичности на наднациональном уровне. Судьба наднациональных идентичностей и возможность формирования наднациональной памяти, объединяющей национальные государства в новые сообщества, остаются дискуссионными. В свое время Э. Ренан сказал про будущую Германию, которая тогда была лишь Таможенным союзом, так: «Таможенный союз — не отечество». Могут ли наднациональные объединения, например Европейский союз или Евразийский таможенный союз, стать такими отечествами, сформировать собственный значимый для своих членов канон воспоминаний? Пока опыт Европейского союза заставляет придерживаться осторожного скептицизма в этом вопросе. В области памяти и общей идентичности евроинтеграция оказалась наименее успешной.
Методологически наиболее интересна в этом разделе статья Яна Ассмана «Глобализация, универсализм и эрозия культурной памяти». Он начинает с разграничения понятий «глобализация» и «универсализм». Глобализация для него — скорее материальный феномен, связанный с политическими и экономическими процессами распространения торговли, технологий, власти, идей и информации за пределы локальных границ. Под универсализмом же понимаются в первую очередь идеи и верования, подлежащие усвоению универсальной аудиторией. Универсализм описан в концепции «осевого времени» К. Ясперса и носит скорее духовный характер[12].
Память, по Ассману, всегда направлена против любого глобализационного проекта, поскольку связана с так или иначе ограниченной идентичностью. Глобализация же направлена против любых локальных идентичностей. «Глобальная идентичность», равно как и «глобальная память», представляются немецкому ученому парадоксальными понятиями. Таким образом, любой глобализационный проект оказывается направленным против культурной памяти, является для нее вызовом и предполагает ее реорганизацию.
Используя примеры из истории Древнего мира, немецкий египтолог рассматривает формы реакции культурной памяти на вторжение имперских глобальных проектов. На материале эпохи эллинизма автор выделяет два типа реакции памяти на глобальный проект эллинизации — «фундаментализм» и «синкретизм». Первый вел к канонизации определенной традиции, фиксации ее в виде канона священных текстов и в итоге к созданию мировой религии. Второй путь предполагал смешение различных традиций и привел к появлению мировой литературы. Таким образом, оба типа реакции культурной памяти на глобализацию имели последствием появление феноменов универсалистского характера.
Корейский историк Йе-Хьюн Лим в статье «Конфликтная память жертвенного национализма» рассматривает важнейший феномен, характеризующий современную политику памяти на глобальном уровне, — «жертвенный национализм» (victim- hood nationalism). Он получил распространение после Второй мировой войны и заключается в том, что, в отличие от «классического» героического национализма предшествующего периода, в основу нарратива национальной памяти кладутся образы травмы (жертв, страданий, репрессий, изгнаний и т.п.). В этом аспекте автор сравнивает случаи Северной и Южной Кореи, Японии, Израиля, Польши и Германии.
Четвертый раздел книги посвящен памяти и медиа. Диалог memory studies и media studies является одним из наиболее перспективных направлений развития современной гуманитаристики. Изучение носителей памяти, их влияния на содержание памяти, анализ процессов мемориальной коммуникации неизбежно приводит исследователей к необходимости обсуждения проблем теории медиа и коммуникации. Собственно, именно факт медиатизации памяти и ее включения, таким образом, в межличностные коммуникации и позволяет говорить о памяти как о социокультурном явлении. При этом понятия премедиации и ремедиации памяти являются на сегодняшний день одними из наиболее релевантных для описания динамики воспоминаний в культуре того или иного общества. Современная немецкая исследовательница А. Эрль характеризует эти процессы так: «Интермедиальная динамика культурной памяти обычно характеризуется двойным движением, взаимодействием того, что может быть названо "премедиацией" и "ремедиацией". <...> С термином "ремедиация" я связываю тот факт, что мемориали- зируемые события десятилетиями и столетиями вновь и вновь представляются при помощи различных медиа: газетной статьи, фотографии, дневников, исторического повествования, романов, фильмов и т.д.»[13] Каждое событие представлено посредством целого спектра медиа, оно никогда не дано нам как таковое, а всегда в оболочках все новых медийных форм. Термин же «премедиация» означает, что существующие в обществе медийные схемы восприятия события определенного рода определяют восприятие аналогичных событий в будущем.
Авторы этого раздела сконцентрировались на глобальных образах памяти и символах пространства глобальной коммеморации. Хороший пример роли «глобальных икон» массовой культуры в политике памяти находим в статье «Глобализирующая память в разделенном городе» Грейс Болтон и Нерины Музурович о попытке воздвигнуть в городе Мостар (Босния и Герцеговина) памятник Брюсу Ли (то есть ремедиатизировать кинообраз в статую, с тем чтобы новый медиум нес новое сообщение, важное именно для данного контекста). По мысли инициаторов проекта, следовало найти такой значимый для всех «образ-воспоминание», который позволил бы объединить расколотое войной при распаде Югославии городское сообщество.
Таким образом, в книге поднимаются и анализируются ключевые темы, связанные с изучением памяти в эпоху глобализации. К их числу относятся статус понятия «глобальная память»; Холокост как основа глобальной памяти современного мира; травматическая идентичность; проблемы политики памяти и примирения; роль медиа и массовой культуры в процессах глобальной коммеморации и др.
Другой сборник статей — «Память и власть в послевоенной Европе» (2002) под редакцией Яна-Вернера Мюллера. Это новаторская работа, в которой вопрос о связи памяти и политики впервые поставлен и рассмотрен комплексно, систематически, с привлечением большого исторического материала[14]. Авторы стремятся выработать теоретическую модель анализа воздействия памяти на текущую политическую ситуацию и власть, а также апробировать ее на материале истории европейской политики послевоенного периода (особенно после 1989 г.).
Констатация того факта, что сконструированные образы прошлого влияют на настоящее, давно стала общим местом социально-гуманитарного знания. Поэтому авторы книги старались показать, как в конкретных случаях влияние памяти приводит к реальным политическим последствиям и каким способом эти явления можно анализировать. Основная гипотеза состояла в том, что память задает рамки внешней и внутренней политики и влияет на нее. Акцент делается на использовании национальной или личной памяти в качестве источника исторической аналогии и модели принятия политического решения. В этом смысле у того или иного образа-воспоминания складывается определенная «политическая карьера». Особенно важно, что проблематика memory studies вводится здесь в практику исследования международных отношений. Этот аспект взаимодействия памяти и политики изучен сегодня весьма слабо[15].
Важнейшее проявление взаимосвязи памяти и власти — легитимация. Политики используют память для обоснования своего права на власть, а также для оправдания своих внутри- и внешнеполитических действий. Аналогии служат моделями, позволяющими политикам «узнать» ситуацию, упростить ее и подобрать в арсенале прошлого опыта аналог для решения. Полученная с опорой на память легитимность далеко не всегда носит традиционный (в веберовском смысле) характер. Обосновывающая тот или иной политический порядок отсылка к прошлому может содержать и требование радикального разрыва с ним, принципиального исключения всякой возможности повторения чего-то подобного. Власть памяти носит структурный характер, она определяет, что именно должно быть помещено в политическую повестку дня, в каких терминах политический опыт должен быть оформлен и т.д. Таким образом, память оказывается ключевым элементом политической культуры.
Особенно серьезные методологические проблемы возникают при анализе соотношения памяти и международных отношений. Из авторов сборника наиболее подробно на этой теме останавливается американский специалист по международным отношениям Томас Бергер. Он отмечает, что достаточно сложно верифицировать степень влияния памяти на политику, точно определить связь памяти и актуального политического поведения, уловить то, как изменения в политической культуре переходят в реальные политические изменения. Для изучения соотношения памяти и внешнеполитических отношений следует, по его мнению, прежде всего проследить происхождение определенного набора коллективных воспоминаний, изучить формы их институционализации, а также выявить связь между историческими аргументами определенного типа и ключевыми принципами, на которых строится внешняя политика государства. Следует рассмотреть также эволюцию реального политического поведения и основанных на памяти представлений в их взаимосвязи. Конечной целью будет понимание того, как память создает «культурные параметры» для политики и как политические акторы «выучивают» предлагаемые историей уроки.
Авторы сборника всячески стремятся избежать упрощенного «реализма» и презентистского инструментализма при рассмотрении этих проблем. «Реалистический» подход к соотношению политики и памяти утверждает, что исторические образы и аналогии являются не более чем декорацией, прикрывающей «реальные» интересы. Остается, однако, неясно, почему же вопросы памяти привлекают столь большое внимание и вызывают такую борьбу, если за ними не стоят «реальные» интересы? Понятый таким образом «реализм» предполагает презентизм и инструментализм. Встав на эти позиции, следует говорить о том, что память является пластичной конструкцией, которую участники политического процесса могут свободно и в любое время переформатировать и использовать для решения текущих задач. Однако и здесь можно привести ряд контрпримеров, показывающих, что память далеко не всегда легко поддается политическим манипуляциям, а зачастую сама заставляет считаться со своими требованиями.
Уходят авторы и от крайностей «культуроцентризма». Их теоретическую позицию можно сформулировать так: политики стремятся овладеть памятью, но и она имеет власть над ними. Интересы не предшествуют памяти, которая потом якобы используется для их легитимации. Дело обстоит сложнее. Память и интересы взаимозависимы и возникают в постоянной борьбе за определение настоящего и будущего обществ. Политические акторы реагируют на сдвиги в системе баланса власти и эволюцию международных институтов теми способами, которые определены политической культурой и, в частности, памятью, но и сами стремятся оказывать влияние на процессы мемориализации и забвения. «Фокус на памяти может теоретически и эмпирически обогатить существующие аналитические перспективы, привнеся в него понимание основ государственной идентичности и мотивации лиц, принимающих политические решения» (с. 29), а не заменить каузальный анализ изучением репрезентаций.
Здесь на материале внешней политики воспроизводится известный в memory studies методологический спор о степени пластичности коллективной памяти. Дискуссия началась в 1980-х гг. после выхода в свет сборника статей «Изобретение традиций» под редакцией Э. Хобсбаума и Т. Рейнджера[16]. Идея его авторов заключалась в том, что политические элиты сравнительно легко манипулируют памятью в своих интересах, навязывая массам нужную им версию прошлого. Этот подход встретил возражения, и в итоге сформировался динамически-коммуникативный подход к коллективной памяти, призывающий учитывать как активность и свободу субъектов, так и устойчивость существующих моделей прошлого, силы сопротивления произвольным манипуляциям[17].
Основное внимание в «Памяти и власти в послевоенной Европе» обращается на то, как воспоминания о событиях Второй мировой войны воздействовали на политику послевоенной Европы, служили легитимации и стабилизации послевоенных политических режимов. Особенно интересны здесь периоды своеобразного «междуцарствия», когда один образ прошлого уже утратил силу, а новый еще не возник. Такие периоды дают особенно богатую почву для изучения взаимодействия памяти и власти, и именно такими периодами богата история европейских стран этого времени.
В сборнике показано, что логика идеологической борьбы послевоенных политических лагерей зачастую экстраполировалась на события военного времени и находила в них свое оправдание и подтверждение. Одни и те же события Второй мировой войны мемориализировались по-разному в зависимости от политического контекста; в первую очередь это относится к Холокосту — на этом подробно останавливается Джефри Херф в статье «Возникновение и наследие разделенной памяти: Германия и Холокост после 1945 года» и показывает, что холодная война накладывала существенный отпечаток на память о Второй мировой войне.
По окончании противостояния Востока и Запада память о войне была «разморожена» по обе стороны железного занавеса. Воспоминания оказались освобождены от логики «свой — чужой», навязанной им в период противостояния идеологий. Произошло так называемое «возвращение к истории». Однако оно привело к разным последствиям в Западной Европе и в странах Центральной и Восточной Европы. Последние столкнулись с проблемами нового национального строительства, что привело к актуализации прошлого, повышенному вниманию к истории и к ее активной политизации. Одновременно существенную роль в процессе формирования постсоциалистических наций стало играть и забвение. Вытеснение памяти о коммунистическом прошлом как о нерелевантном для формирования новых идентичностей заставило апеллировать к более отдаленным временам. История в этом регионе оказалась вновь мобилизована на службу патриотизму, национальному единству и целям социальной интеграции. Таким образом, в странах Центральной и Восточной Европы на рубеже ХХ—ХХ1 вв. оказалось возможным наблюдать те явления «национализации истории», которые Запад прошел в XIX в.
В сборнике уделено внимание и тому, как страны Центральной и Восточной Европы инструментализировали прошлое в интересах внешней политики, в особенности в отношениях с Западом. Здесь, с одной стороны, играла роль память о «предательстве», совершенном Западом в отношении этих стран в довоенный, военный и послевоенный периоды, а с другой стороны, подчеркивалась постоянная угроза со стороны России. Здесь использование памяти позволило добиться вполне осязаемых политических результатов — ускоренной интеграции этих стран в структуры ЕС и НАТО.
Первый из двух разделов сборника называется «Миф, память и аналогия во внешней политике»; среди вошедших в него статей обращает на себя внимание работа Тимоти Шнейдера, который рассматривает взаимосвязь памяти и власти, борьбу государств за власть над памятью на примере Литвы, Польши и Украины в период 1939—1999 гг. Теоретические основания применения memory studies к анализу внешней политики наиболее обстоятельно представлены в уже упоминавшейся работе Томаса Бергера. Представляется важной и работа И. Ноймана «Память Европы о России после окончания холодной войны: cui bono?», в которой показано политическое значение концепта «Центральная Европа», сформулированного постсоциалистическими странами Европы на основе памяти о «российской угрозе» и послужившего обоснованием для их ускоренной интеграции в НАТО и ЕС. Второй раздел посвящен памяти и власти во внутренней политике. Здесь особенно интересны обобщающие работы о политике памяти в послевоенной Европе и опыте обращения с прошлым в посткоммунистической Европе.
Политической проблематике посвящен и сборник «Память и политические изменения» (2012), вышедший под редакцией Алейды Ассман и Линды Шорт. В основе его концепции также лежит констатация того, что на протяжении последних двадцати пяти лет в мире произошли глобальные изменения. Пали многочисленные авторитарные и тоталитарные режимы, сложились практики примирения на национальном и международном уровнях, представления о неотъемлемых правах человека получили всеобщее признание, и на их основе сложилось глобальное сообщество как благоприятная среда для политических трансформаций в направлении демократии.
В связи с этим актуальной стала проблема перехода от диктатур и авторитарных режимов к демократическому обществу. Транзитология обрела статус признанной области научных исследований. Проблема памяти занимает в анализе переходных процессов особое место. В первую очередь это связано с необходимостью работы с памятью жертв прошлого режима и необходимостью реинтегрировать расколотое общество.
Понятие перехода (transition) имеет в контексте рассматриваемой книги специфический смысл. Переход понимается как сознательно регулируемый процесс, культурная политика определенного типа, совокупность соглашений и компромиссов, ориентированных на разрешение конфликтов и проблем транзитного общества. Именно поэтому особый акцент делается на политико-правовом аспекте переходности и, в частности, на «переходной юстиции». «Когда мы определяем переход "как процесс или период изменения от одного состояния к другому", слово "состояние" [state] следует понимать здесь буквально в его политическом смысле» (с. 2). Итак, объектом исследования стали здесь переходные процессы в ряде обществ. Что же касается предмета, то это — роль памяти, точнее — припоминания (remembering), и забвения (forgetting) в процессах перехода вообще и в разрешении возникающих при этом конфликтов в особенности.
Основная гипотеза книги заключается в том, что память не только восприимчива к переменам, но и сама является важным агентом перемен. Она способна создавать новые рамки для действий людей, пересматривая ценности и установки прошлого. Поэтому память и способна содействовать примирению ради общего будущего. Для достижения такого примирения иногда требуется признать и адаптировать противоположные воспоминания разных групп об одних и тех же событиях. Поэтому важно понять то, как разные поколения, социальные, этнические группы, политические силы относятся к общему травматическому прошлому общества, переживающего период трансформации.
Память рассматривается авторами сборника одновременно и как средство социальных изменений, и как фактор стабильности и интеграции общества. Сформулированы также общие методологические принципы. Первый из них заключается в констатации изменчивости и подвижности как индивидуальной, так и коллективной памяти, что оценивается положительно. Память всегда взаимодействует с забвением, содержание ее не определено окончательно, оно всегда может быть реконструировано в новых актах припоминания; память постоянно трансформируется в непрерывных актах нового присвоения содержащегося в ней знания.
Второй принцип можно сформулировать так: в обществе никогда не действует прошлое как таковое. Акторами текущего процесса общественной жизни всегда выступают представления (representations) о событиях прошлого, созданные, признанные и циркулирующие в пределах специфических культурной рамки и политической констелляции. Личные воспоминания существуют виртуально до тех пор, пока они не преобразованы в слова или образы для того, чтобы вступить в коммуникацию. «Коллективные воспоминания создаются при помощи медиатизированных репрезентаций прошлого, которые предполагают отбор, определенную аранжировку, новые описания событий и упрощения; происходит как намеренное, так и, вероятно, непреднамеренное включение и исключение той или иной информации» (с. 3—4).
Третий принцип заключается в том, что разнородные воспоминания могут сосуществовать как в сознании индивида, так и в обществе. Некоторые из этих воспоминаний взаимодействуют, другие существуют относительно изолированно. Одни воспоминания гармонично уживаются друг с другом, другие же остро конфликтуют.
Четвертый принцип: память неотделима от забвения. Каждый акт воспоминания сопровождается частичным забвением и наоборот. Забвение и память одинаково селективны. Перед обществами не стоит выбора: помнить или забывать. Речь идет только о том, какие события травматического прошлого следует сделать предметом дискуссии, а какие временно «сдать в архив».
Пятый методологический принцип состоит в том, что память и забвение, для того чтобы достичь желаемого результата, должны быть связаны с определенными акторами социального пространства, находящимися в тех или иных культурных, политических, институциональных и социальных рамках.
Авторы сборника в аналитических целях выделяют различные форматы и статусы существования коллективной памяти. Эти категории могут быть релевантными при анализе процессов трансформации коллективной памяти в ходе политических перемен. Среди них репрессированная (вытесненная в область молчания) память и память артикулированная, наделенная способностью к социальной циркуляции; контрпамять и противостоящая ей нормативная память; «горячая» и «холодная» опции памяти (социально активная память может переходить в «холодное» состояние истории и возвращаться обратно). Также память может выступать в качестве краткосрочной, связанной с живыми воспоминаниями очевидцев, и долгосрочной, закрепленной при помощи культурных форм и практик; она может быть неформальной и ритуализованной; приватной и публичной; официальной и неофициальной; локальной и глобальной и т.д. Принципиально важную роль во всех этих трансформациях памяти играют медиа и институты памяти (архивы, музеи и т.д.).
Сборник «Память и политические изменения» состоит из четырех частей. Первая посвящена межпоколенческой передаче травматического опыта Второй мировой войны и Холокоста в послевоенных поколениях. Наследие травмы, вины, стыда рассматривается здесь с точки зрения потомков как жертв, так и палачей. Вторая часть («Инструменты изменения») характеризует политические стратегии, используемые в процессах трансформации. Особое внимание уделяется тут диалектике памяти и забвения. А. Ассман открывает этот раздел анализом современной тенденции в немецком дискурсе о памяти, отдающей приоритет забвению как более эффективному инструменту преодоления травм прошлого[18]. А. Ассман полемизирует с абсолютизацией забвения и показывает, что краткий период посттравматического забвения выступает только как подготовительный этап последующей трансформации. На примерах Испании после гражданской войны и послевоенной Германии она показывает, что трансформация вовлекает память и забвение в сложную игру, где частичная амнезия взаимодействует с селективным припоминанием. Статья Сюзан Бакли-Цистель «Между прагматизмом, принуждением и страхом» посвящена аналогичному анализу работы памяти и «селективной амнезии» в Руанде. Это — страна, недавно пережившая опыт геноцида и проходящая сейчас этап национального примирения как на государственном уровне, так и на уровне локальных сообществ. Заключительная в разделе статья Бриджит Вайфен рассматривает в сравнительной перспективе национальные и интернациональные инструменты и политические стратегии, созданные в последнее время для работы с травматической памятью. Данные инструменты урегулирования изучаются в материальном, правовом и символическом измерениях, оценивается их потенциал и эффективность.
В третьей части («Трансформация представлений о прошлом ради будущего») рассматривается, как на императив политических изменений дается ответ в художественной и автобиографической формах. Особое внимание уделяется роли литературы в изменении глубоко укорененных стереотипных взглядов на прошлое. Романы и фильмы, как показывают материалы этого раздела, могут не только отражать процессы перемен, но и активно в них участвовать.
Четвертый раздел («Сопротивление изменениям») рассматривает способы, которыми память может препятствовать переменам. Она может делать это на разных уровнях: на уровне конструкций национального мифа, на уровне подсознательных установок и глубоко укорененных национальных сценариев, а также на уровне воплощенных культурных фреймов. Отметим статью американского социального антрополога Джеймса Вёрча о «глубинных сценариях памяти» современной России, где он подчеркивает устойчивость национальных нарра- тивов, их способность сохраняться, несмотря на все исторические разрывы, а также важную роль этих нарративных шаблонов в формировании автостереотипов. Основой российского «глубинного национального нарратива» Вёрч считает образ страны, веками героически отражающей внешнюю агрессию. Аналогичное исследование о национальном нарративе Грузии, маленькой страны, находящейся под постоянной угрозой поглощения и сохраняющей свою культуру и идентичность несмотря на внешние обстоятельства, представлено в статье Нуцы Батиашвили «"Миф" о себе: грузинский национальный нарратив и поиск "грузинскости"».
В целом статьи сборника дают представление о том, как образы прошлого влияют на настоящее обществ и определяют их будущее. Особенно эти выводы актуальны для постконфликтных обществ, переживших травматический исторический опыт и идущих по пути национального примирения и формирования либеральной демократии.
Темы послевоенной памяти касается и книга Сюзен Рубин Сулейман «Кризисы памяти и Вторая мировая война» (2006). Кризис, в соответствии с греческой этимологией слова, автор определяет как момент выбора, иногда сопровождающийся беспокойством и конфликтом между индивидом и группой по поводу припоминаемого прошлого. В силу неразрывной связи памяти и идентичности кризис памяти означает кризис индивидуальной или групповой саморепрезентации. Индивидуальная память и идентичность могут входить в конфликт с групповыми памятью и идентичностью. Тогда и возникают интересующие автора «дела памяти» (affairs of memory), становящиеся достоянием публичного пространства столкновения индивидуальных саморепрезентаций и образов, укорененных в общественном сознании. Объектом конфликта в таком случае является «интерпретация и общественное признание события, определенно относящегося к прошлому, воздействие которого на современность тем не менее продолжает глубоко ощущаться» (с. 1). Принципиально важен для автора именно момент встречи определенных воспоминаний и групповой памяти.
Отдельные воспоминания могут входить во взаимодействие с коллективной памятью по-разному. «Индивидуальные воспоминания могут стать объектом публичных споров или конфликта, они могут помочь создать консенсус, "официальную память" о коллективном прошлом, они могут фигурировать в качестве репрезентативных для опыта определенных групп, и наконец, в них могут кристаллизоваться проблемы самого процесса воспоминания, то есть они могут стать своего рода саморефлексией» (с. 5).
Этот вопрос о соотношении индивидуальной и коллективной памяти является одним из ключевых для memory studies. Среди рассмотренных нами авторов особенно тщательно этот вопрос был проанализирован Ш. Линд. Причем если обычно упор делается на то, как коллективная память подчиняет себе индивидуальную, подгоняет ее под свои стандарты, то здесь акцент скорее сделан на конфликте индивидуальных биографических нарративов и господствующих мемориальных канонов.
Сюзен Сулейман обращается к проблеме природы коллективной памяти и рассматривает ее в интеракционистско-феноменологическом ключе. Коллективная память возникает в результате того, что достаточно большое количество людей принимают решение о том, что тот или иной набор индивидуальных воспоминаний значим для всех, и вступают во взаимодействие на основе этих общих, разделяемых всеми значений. То есть коллективная память представляет собой результат решения, принятого группой, что тот или иной индивидуальный опыт важен для нее в данное время и должен быть сохранен. Такие решения не могут быть ни вечными, ни универсальными, они каждый раз утверждаются заново в зависимости от текущей ситуации. Коллективная память — оформленный различными способами процесс припоминания прошлого, который происходит до тех пор, пока данное событие воспринимается как значимое для современности.
Материал, исследуемый автором, связан с кризисами памяти, касающимися событий Второй мировой войны и Холокоста, преимущественно во Франции и в Центральной Европе. В монографии рассматривается проблема Холокоста как «места» новой «глобальной космополитической памяти» (Д. Леви, Н. Шнайдер), анализируются различные случаи конфликтов по поводу памяти о Холокосте в разных национальных контекстах.
Собранные в книге case studies связаны с проблемой индивидуальной памяти о травматических событиях, представленной в художественной литературе, автобиографиях, личных документах, фильмах. Автор характеризует свой подход к памяти как текстологический, ее привлекает в первую очередь глубинная работа с языком и значениями. При этом текст понимается здесь широко, в семиотическом смысле слова. Поэтому фильмы так же органично входят в исследовательское пространство, как и письменные документы.
Область интереса исследовательницы можно определить как поэтику памяти. Она тесно связана для Сюзен Сулейман с этикой памяти. Для любой дискуссии о памяти, отмечает она, принципиально важным является этический аспект. Следует ясно понимать, с какой целью, во имя чего данное воспоминание помещается в поле публичной дискуссии. Этот вопрос, в свою очередь, выводит на проблематику политики памяти, поскольку любая политическая борьба сопровождается использованием памяти.
Книга представляет собой серию эссе, цикл «горных прогулок», как пишет сама Сюзен Сулейман, вспоминая впечатления о своем пребывании в Швейцарии. Первые три главы посвящены соотношению истории и памяти. Основное внимание уделяется здесь французской памяти об оккупации и Сопротивлении от момента освобождения до наших дней. Во Франции специфика ситуации заключалась в том, что страна имела во время Второй мировой войны два правительства: коллаборационистское (в Виши) и входившее в антигитлеровскую коалицию (в Лондоне). Это создало интересные коллизии между индивидуальными свидетельствами и публичными официальными дискурсами на эту тему. Наиболее показательной для подхода автора является первая глава, где рассматриваются эссе Ж.-П. Сартра об оккупации и коллаборационизме, написанные в конце войны, когда официальный канон французской памяти об этих событиях еще не вполне оформился. Главы 4-я и 5-я сконцентрированы на памяти о Холокосте в Европе и Америке. Материалом для анализа здесь становится кинематографическая память, рассмотренная на материале фильмов Марселя Офюльса и Иштвана Сабо. Главы 6-я и 7-я посвящены роли художественного воображения в свидетельствах очевидцев Холокоста, а глава 8-я — свидетельствам о Холокосте тех, у кого еще не было сформированной личной памяти, представителей так называемого «полуторного поколения» Холокоста — детей, которые стали свидетелями событий, но были еще слишком малы, чтобы понимать происходящее и сохранить осмысленные воспоминания. Позднее, однако, они должны были включить этот опыт в автобиографические воспоминания, инкорпорировать публичные дискурсы в нарратив своей идентичности.
Последняя, 9-я глава называется «Амнезия и амнистия: размышления о забвении и прощении». Она носит теоретический характер и представляет особый интерес, поскольку проблематика забвения пока разработана меньше, чем собственно вопросы коллективной памяти. Обычно дело ограничивается констатацией неразрывной связи между памятью и забвением в культуре, а также описанием форм проявления и механизмов социально организованного забвения. Последнее оказывается гораздо более сложным для рассмотрения, чем собственно память. Оно не просто связано с памятью: память является его частью. Парадоксальным образом, общество должно всегда хорошо помнить, что именно ему следует забыть[19]. Взаимосвязь же забвения с амнистией и прощением порождает новую волну политико-этических контроверз. Кто уполномочен прощать от имени общества? Как в интересах социального мира и стабильности забыть и простить то, что мораль запрещает забывать и прощать? Может ли прощение вообще быть публичным политическим актом? Автор не пытается дать ответы на эти вопросы, но зато вводит читателя в суть дискуссии на эти темы, разворачивавшиеся в последние десятилетия с участием таких ведущих интеллектуалов, как Х. Арендт, Ю. Кристева, М. Оже, П. Рикер, Ж, Деррида. Подобные философские вопросы превращаются в жизненно важные практические проблемы для обществ, переживших период массового насилия и преступлений против человечности и желающих перейти к гражданскому согласию и миру.
Ценность книги заключается не только в отдельных глубоких наблюдениях, демонстрирующих возможности филологического анализа в области memory studies. Важно и то, что эти «кейсы» позволяют автору выйти на обобщения общетеоретического плана. Главный вывод, представляющий ценность для всей исследовательской области изучения коллективной памяти, заключается в том, что кризисы памяти являются теми объектами, изучение которых позволяет выявить механизмы взаимодействия индивидуальной и коллективной памяти.
* * *
Относительно степени зрелости memory studies и права претендовать на дисциплинарный статус развернулась дискуссия. Так, американские социологи Дж. Олик и Дж. Роббинс в статье 1998 г. определили данное направление как «непарадигмальное, междисциплинарное, децентрированное предприятие»[20]. Американский историк В. Канштайнер замечал, что «успех memory studies не сопровождался существенными концептуальными и методологическими успехами в исследовании процессов коллективной памяти»[21]. Главная методологическая проблема, отмечаемая В. Канштайнером и многими другими критиками, заключается в том, что на понятие коллективной (социальной, культурной и т.д.) памяти зачастую метафорически переносят представления об индивидуальной памяти, выработанные психологами и нейрофизиологами. Это препятствует построению теории коллективной памяти, способной раскрыть специфику памяти, взятой во внеиндивидуальном измерении.
Несколько иной взгляд сложился у немецких исследователей. Так, редакторы коллективного труда «Контексты и культуры воспоминаний: Морис Хальбвакс и парадигма коллективной памяти» Г. Эхтерхофф и М. Саар писали: «Когда мы <...> говорим о "парадигме" коллективной памяти, это не следует понимать в том "сильном" смысле, который изначально был придан этому понятию Томасом Куном в его исторической социологии науки. Введение понятия коллективной памяти очевидно не означает теоретической революции в том смысле, что старые проблемы оказались разрешены в рамках новой теории или же вообще потеряли смысл. <...> Напротив, парадигматическим (в "слабом" смысле) введение этого нового понятия или концепции является потому, что по-новому открывает целую область явлений и представляет в новом свете те феномены, которые до сих пор понимались совершенно иначе»[22].
Рассмотренные в обзоре работы, по нашему мнению, наглядно демонстрируют зрелость memory studies. Они способны, сохраняя свою специфику, с одной стороны, и открытость диалогу с иными проблемными полями, с другой, работать с объектами самого разного типа и масштаба, от фирмы до нации, от жизненного мира отдельного субъекта до глобального пространства и системы международных отношений. В основном определен круг исследуемых в рамках направления тем и используемых теоретических подходов[23]. Ключевой вопрос об онтологическом статусе «коллективной памяти» может вполне корректно обсуждаться и решаться с применением теории знаковых систем и теории коммуникации[24].
Memory studies как дисциплина (а точнее — трансдисциплинарная область знания[25] историко-культурологического характера) обладает своим предметом, то есть позволяет под определенным углом зрения рассмотреть всю совокупность явлений человеческой культуры, увидев их взаимосвязь с точки зрения того, как «образы-воспоминания» сохранялись, передавались, актуализировались, вытеснялись и использовались в той или иной культуре.
[1] Assmann J. Das kulturelle Gedachtnis: Schrift, Erinnerung und politische Identitat in fruhen Hochkulturen. Munchen: Beck, 1992. S. 11.
[2] См.: Zelizer B. Reading the Past against the Grain: The Shape of Memory Studies // Critical Studies in Mass Communication. 1995. Vol. 12. № 2. P. 214—239.
[3] Репина Л.П. Историческая наука на рубеже XX—XXI вв. М.: Кругъ, 2011. С. 441.
[4] Среди них: Cultural Memory Studies: An International and Interdisciplinary Handbook / Eds. A. Erll, A. Nunning. Berlin; N.Y.: De Gruyter, 2008; Memory in Mind and in Culture / Eds. P. Boyer, J. Wertsch. N.Y.: Cambridge University Press, 2009; Gedachtnis und Erinnerung: Ein interdisziplinares Handbuch / Hrsg. C. Gudehus, A. Eichenberg, H. Welzer. Stuttgart; Weimar: J.B. Metzler, 2010.
[5] См., например: Brooking A. Corporate Memory: Strategies for Knowledge Management. L.: International Thomson Business Press, 1999.
[6] См. об этом: Szacka B. Czas przeszty, pami^c, mit. Warszawa: Scholar, 2006. S. 47—58.
[7] Linde Ch. Life Stories: The Creation of Coherence. N.Y.: Oxford University Press, 1993.
[8] См.: Douglas M. How Institutions Think. Syracuse, NY: Syracuse University Press, 1986; Connerton P. How Societies Remember. N.Y.: Cambridge University Press, 1989; Connerton P. How Modernity Forgets. N.Y.: Cambridge University Press, 2009.
[9] Тут ее идеи перекликаются с концепцией А. Ассман о различии между «функциональной» и «архивной» видами памяти, восходящей к идеям Ю.М. Лотмана.
[10] При этом периоды для коммеморации могут быть как установленными на регулярной основе, так и спонтанно возникать в ходе общественной жизни.
[11] То есть иметь коммеморативную функцию в качестве «латентной», если выражаться языком Р. Мертона.
[12] В этой дихотомии, конечно, трудно не заметить издавна существующую в немецкой мысли оппозицию духовной культуры и материально-технологической цивилизации.
[13] Erll A. Literature, Film, and the Mediality of Cultural Memory// Cultural Memory. An International and Interdisciplinary Handbook / Eds. A. Erll, A. Nunning. Berlin; N.Y.: De Gruyter, 2008. P. 392.
[14] Отдельным аспектам этой проблематики посвящены вышедшие ранее книги: May E. «Lessons» from the Past: The Use and Misuse of History in American Foreign Policy. N.Y.: Oxford University Press, 1973; Yuen Foong Khong. Analogies at War: Korea, Munich, Dien Bien Phu, and the Vietnam Decisions of 1965. Princeton: Princeton University Press, 1992; Collective Memory of Political Events: Social Psychological Perspectives / Eds. J.W. Pennebaker, D. Paez, B. Rime. Mahwah: Lawrence Erlbaum Associates, 1997; Markovits A.S., Reich S. The German Predicament: Memory and Power in the New Europe. Ithaca: Cornell University Press, 1997. Достойным продолжением этой линии в отечественной литературе стал недавний сб.: Историческая политика в XXI веке / Под ред. А. Миллера и М. Липман. М.: НЛО, 2012. Работы, относящиеся к области изучения политики в отношении прошлого (в первую очередь нацистского прошлого в Германии) многочисленны и хорошо известны; однако они представляют несколько иной аспект этой проблематики.
[15] В этой связи следует отметить одну польскую публикацию, появившуюся незадолго до выхода в свет рецензируемой книги: Pami^c i polityka zagraniczna / Pod red. Piotra Kosi- ewskiego. Warszawa: Fundacja im. Stefana Batorego, 2000.
[16] The Invention of Tradition / Eds. E. Hobsbawm, T. Ranger. N.Y.: Cambridge University Press, 1983.
[17] В общесоциологическом плане проблематика соотношения свободного действия субъекта и принудительной власти структуры разрабатывалась в это время П. Бурдье и Э. Гидденсом. Созданные ими теории хабитуса и структу- рации также содержат идею диалектического единства и взаимодействия субъективных и структурных моментов социального процесса.
[18] Эта дискуссия была инициирована выходом в свет кн.: Meier Ch. Das Gebot zu vergessen und die Unabweisbarkeit des Errinnerns. Munich: Siedler, 2010. Х. Мейер обосновывает тезис, что именно забвение, а не припоминание способно нейтрализовать негативную энергию конфликта и реинтегрировать общества после пережитого опыта глубокой травмы (диктатуры, поражения, репрессий и т.п.).
[19] За исключением случаев т.н. «структурной амнезии», когда определенная информация не фиксируется обществом в принципе, поскольку не обладает для него значимостью.
[20] См.: OlickJK, RobbinsJ. Social Memory Studies: From «Collective Memory» to the Historical Sociology of Mnemonic Practices // Annual Review of Sociology. 1998. Vol. 24. P. 105. Спустя десятилетие Джефри Олик вернулся к этой теме и оставил поставленный ранее диагноз memory studies без изменений (см.: OlickJK. «Collective Memory»: Memoir and Prospect // Memory Studies. 2008. Vol. 1. № 1. P. 19—25).
[21] Kansteiner W. Finding Meaning in Memory: A Methodological Critique of Collective Memory Studies // History and Theory. 2002. Vol. 41. № 2. P. 179.
[22] Kontexte und Kulturen des Erinnerns: Maurice Halbwachs und das Paradigma des kollektiven Gedachtnisses / Hrsg. G. Echterhoff, M. Saar. Konstanz: UVK, 2002. S. 14.
[23] Лучше всего в современной литературе они представлены в монографии Барбары Мишталь: Misztal B. Theories of Social Remembering. Maidenhead: Open University Press, 2003.
[24] См.: Kansteiner W. Op. cit.; Terdiman R. Present Past. Modernity and Memory Crisis. Ithaca: Cornell University Press, 1993; Zelizer B. Remembering to Forget: Holocaust Memory through Camera's Eye. Chicago: University of Chicago Press, 1998.
[25] Понятие трансдисциплинарности используется здесь для обозначения подхода, «при котором сама проблема исследования не может быть сформулирована и решена в границах любой из сотрудничающих дисциплин» (Репина Л.П. Указ. соч. С. 29). Этим трансдисциплинарность отличается от междисциплинарности — подхода, предполагающего работу в пределах конкретной дисциплины с использованием достижений смежных дисциплин.