Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Неприкосновенный запас » №4, 2013

Валерий Вьюгин
«Способностей не имею...» Читатель «Литературной учебы», 1930–1934: социальный портрет в письмах

Валерий Юрьевич Вьюгин (р. 1962) – филолог, ведущий научный сотрудник Института русской литературы (Пушкинский дом).

 

Созданный под эгидой М. Горького журнал «Литературная учеба» относится к тем явлениям советской действительности, которым сложно подобрать аналог вне времени и географии СССР 1930-х годов. Среди многочисленных кампаний, инициированных советской властью в области культуры – борьба с неграмотностью, атеистическое воспитание, формирование коммунистического быта, эмансипация женщины, политическое и идеологическое образование и так далее, – литературному заочному всеобучу было уготовано особое место. Очевидно, что в этом проекте выразилось стремление заполнить вакуум, образовавшийся после разрушения института писательства дореволюционной России. Однако масштаб производства новых литераторов в 1920–1930-е годы явно превысил границы разумного[1].

Как утверждал пролетарский классик: «Революция вызвала к жизни тысячи молодежи, которая мучается желанием писать и пишет: стихи, рассказы, романы...»[2]. Так кем же был «человек из народа», неожиданно почувствовавший страсть к литературе? В какой-то мере и, кажется, довольно точно об этом позволяет судить сохранившаяся переписка «Литературной учебы» с читателями, к которой мы обратимся.

Определенного рода социометрическая типичность читательского письма позволяет задаться вопросом об «имплицитном смысле» литературного всеобуча (приблизительно в том значении, какое придавала этому термину Мэри Дуглас) – не с точки зрения власти, спустившей сверху очередную кампанию по перековке человека, а с точки зрения самого этого человека. Почему и для чего множеству читателей вдруг потребовалось стать писателями? Какой другой, если можно так выразиться, антропологический, «интерес» скрывало их стремление выбрать для себя неожиданную социальную стратегию и как она соотносилась с базовыми практиками человеческой жизни? Разумеется, – возвращаясь к размышлениям Дуглас об «имплицитных смыслах» – «то, что выражено словами, есть только вершина айсберга. Действительно важное содержится в сфере непроговариваемого»[3]. Однако некоторые вещи улавливаются даже при первом взгляде на письма в «Литературную учебу»[4].

Отношение к корреспонденции такого рода со стороны журнала всегда было самым серьезным. Ее разбором занимались не менее двадцати консультантов. Отвечая на письма, они обычно вместо имени указывали свой порядковый номер, однако в некоторых случаях – когда завязывалась переписка – предполагалось и личное общение.

О широте аудитории «Литературной учебы» отчасти можно судить по тиражам, которые не были велики (в среднем 10–15 тысяч), но все же, за исключением «провальных» выпусков, сопоставимы с другими периодическими литературными изданиями[5]. При этом следует учитывать, что номера журнала штудировались в кружках, организация которых распространилась по всему Советскому Союзу, то есть значительно большим количеством людей.

Если говорить о географии, то журнал выписывали, пожалуй, по всему СССР. Письма активно присылали как из крупных городов, так и из мелких населенных пунктов.

Архив «Литературной учебы» содержит лишь малую толику всех текстов, произведенных «призывниками» в литературу и волонтерами. И все же характер повторяющихся в письмах и рецензиях мотивов, проблем, вопросов, требований и характеристик позволяет составить некоторое представление как о типичном представителе его читательской аудитории – начинающем авторе, – так и о менее типичных. Начнем с первого.

 

«Среднестатистический» портрет

Среднестатистический портрет «студента» «Литературной учебы» нарисовать несложно. Им становился молодой человек, чаще всего мужского пола, возрастом от 16-ти до 23 лет, из провинциального города или деревни (география самая широкая), имеющий за плечами – скажем с осторожностью – около семи классов школы, работающий и продолжающий учиться. Несмотря на семь классов, грамоту он знал плохо. Книжки временами читал, но нельзя сказать, чтобы много: их попросту не хватало. Часто в его багаже были только литературные планы, в лучшем случае – тетрадка стихов и несколько рассказов или повесть, либо начатый и недописанный роман. Трудиться над романом – без отрыва от учебы или производства – автор мог и год, и два. Начинающий писатель был комсомольцем, иногда кандидатом в партию. Его нельзя назвать активистом, но важно, что он стремился проявить себя. Впрочем, это стремление не было обязательным внутренним императивом – в конце концов, он вступал на поприще литературы по призыву. Точно так же по призыву он стал в свое время селькором или рабкором, а возможно, и редактором стенгазеты. Он мог участвовать в литературном кружке при каком-нибудь заводе или печатном органе и порой даже руководить им; самая высокая планка – печатать статьи в местной газете. Он мог быть учителем в сельской школе. Если он оказывался служащим, то уверенней чувствовал себя, оставаясь один на один с орфографией и пунктуацией, хотя далеко не всегда. «Марксизма» он не знал и мало понимал то, что пытался читать по этому поводу. Однако к государству был более чем лоялен, идентифицируя себя с новым обществом. О себе он, как правило, писал охотно, тем более, что «Литературная учеба» в одном из первых номеров напечатала специальную анкету для читателя. Получал немного, в 1930 году – от 30 до 60 рублей в месяц.

Для сравнения скажем, что за знаменитую статью «О социалистическом реализме» (0,4 листа)[6] Горький получил 200 рублей. Вообще печатающиеся авторы в то время получали за лист от 300 до 500 рублей. Средняя ставка за авторский лист в 1930 году составляла 197 рублей, а в 1933-м – 237, что не означает, впрочем, что гонорарная жизнь была сладкой.

«Литературная учеба» замышлялась как рассчитанный на несколько лет курс из 20 книг, полная подписка на которые в 1930 году стоила 10 рублей. В рознице цена за номер составляла 60 копеек. Эти цифры важны, поскольку характеризуют экономическую сторону обучения писательскому ремеслу.

Вот два письма, представляющие типичного потенциального советского писателя[7]:

 

«Дорогие товарищи!
Я нечаянно получил журнал один № «Литературная учеба». В нем пишут о начинающих писателях. Эта мысль давно меня мучила. Я еще ничего не написал, но планы для письма уже есть. Я ученик 8 гр. Очень беден. Член К.С.М. Учусь без копейки. За плечами больной отец и сестра. Чтобы начать писать, мне надо время, но мне некогда, надо учиться и поступать хотя на 30 р. жалованья чтобы существовать. Я редактор стен-газеты. После этого учебного года, надо бросать учиться – не за что – нет грошей.
Прошу у вас совета, как мне поступить, чтобы начать писать. Я прозаик. Стихов не пишу. Денег нет чтобы выписать “Литературную учебу”. Что делать и сам не знаю. [Но] мысли о современной жизни кипят. Уже присмотрелся к крестьянской жизни. [...] Ученик 8 гр. Дунаеву Михаилу.
Год рождения 1912.
Крестьянин бедняк.
Был в городе и видел жизнь. [Нрзб] ни копья» (242. 21–23).

 

«...На Ваш журнал “Литературная учеба” смотрел как на обыкновенную рекламу. Приобрел № 1 журнала, то случайно, благодаря ловкости Вашего продавца [нрзб]. По моей зарплате (60 руб. в месяц) журнал мне стал ценным, что счел нужным прочитать до конца. [...]
Сейчас я хоть редактор газеты “Метла”, сам пишу статьи на вид “винигретов”, окружающие неграмотные хвалят меня; но малограмотные и грамотные в каждой моей строчке – стать[е] находят ошибки и аляпистые и топорные движения. [...]
Способностей не имею, но желания имею заниматься литературой. [...]
25/V – 30 г.
П/отд. Ликино,
Московской обл., Орехово-Зуевского округа, Ликинская ф-ка, казарма № 6, комната № 11, ткачу Н.Н. Максимову» (242. 29–30).

 

Впрочем, условный среднестатистический портрет мало о чем свидетельствует без учета «девиаций». Отклонения от шаблона дифференцируют саму читательскую аудиторию и одновременно позволяют точнее определить внешние границы этой группы советских граждан. Единичные или реже встречающиеся случаи помогают увидеть, для какого слоя общества такая форма отношений с литературой хотя бы иногда была актуальна, а кого вообще никогда не интересовала. Так что перейдем к «девиациям».

 

Состоявшиеся профессионалы

За малым исключением все, что присылалось в «Литературную учебу», в глазах консультантов не соответствовало необходимому качеству. Большинство начинающих авторов не оставили даже малозаметного следа в литературе. Однако в сохранившихся документах все же встречаются имена людей, которые добились относительного литературного успеха.

В 1930 году в «Литературную учебу» пришло письмо от Сергея Ахрема[8] – отклик на первый номер журнала. Его пафос заключался в горячей поддержке начинания и одновременно в довольно критической оценке того, что было представлено на страницах журнала. По своей форме это была, используя слова адресанта, «авто-анкета». Ахрем спрашивал себя: «Нравится ли вам номер № нашего журнала? – и отвечал: – Очень!»; на следующий вопрос: «Если да, то почему? – отвечал перефразированными строками “Интернационала”: – Он путь указывает новый... / Владыкой снова станет труд». Далее Ахрем критиковал журнал за то, что даже его сотрудники не избежали штампованного языка, указывая, в частности, на статью Льва Якубинского и Анатолия Иванова «О работе начинающего писателя над языком своих произведений». Досталось даже Горькому, который вопреки собственной программе излишне использовал иностранные слова. Кроме того, читателя возмутило высокомерие уже признанных литераторов, рассказывающих на страницах журнала о своей деятельности.

При этом свою карьеру литератора Сергей Ахрем начал раньше, чем возник журнал. Известно несколько книг, изданных под этим именем. Среди них «Первый съезд рабкоров Юго-западных железных дорог 16 и 17/XI 1924 г.» (Под общ. ред. С. Ахрема и М. Надубчака. Киев: Докрпрофсож; Правление Ю.-З. ж.д., 1925); «Гул времени» (М.; Л.: Огиз: Московский рабочий, 1931); «Поднимается выше знамя борьбы» (М.: Молодая гвардия, 1932).

Другой случай профессионального успеха связан с именем Марка Шехтера. Отзыв о его стихах сохранился в фонде, и в нем, в частности, говорится:

 

«В Ваших стихотворениях сказывается сильное влияние акмеистов, – Георгия Иванова в смысле комнатной тематики, Осипа Мандельштама... Если вы молоды – принадлежите к поколению рожденному революцией – то это очень плохо» (232. 18).

 

Судя по рецензии, Марк Шехтер уже владел стихом, и его разногласия с рецензентом носят эстетический (и как следствие – идеологический) характер, так что по большому счету речь идет не об обучении как таковом, а о своего рода «профпереориентации». Не осмеливаясь судить, насколько она удалась Шехтеру, заметим только – если речь в отзыве действительно идет о Марке Ананьевиче Шехтере (1911–1963), – что его поэтическая карьера вполне сложилась. Он выпустил при жизни несколько книг и, среди прочего, стал известен как автор стихотворения «Снова мальчиком назови!» (1947).

Как профессиональную и имеющую в дальнейшем отношение к литературе можно оценить карьеру Ильи Гудкова. Гудков, обратившийся в «Литературную учебу» в 1934 году, построил свое письмо в жанре очерка, назвав его «Голос фольклориста» и соблюдая необходимые композиционные и шаблонно-стилистические особенности:

 

«Наша деревня быстрыми шагами идет к культурной жизни. В колхозах имеются свои художники и поэты, воспевающие колхозный строй.

Поэтическим творчеством занимаются подростки и старики, без исключения.

Политическая, художественная л-ра, журналы и газеты, быстрым потоком хлынули в деревню. Постоянным гостем в нашей деревне становится журнал “Л.У.” Он пользуется большой репутацией, о ж-ле говорят с восхищением, отмечая и его недочеты» (253. 34).

 

Но до конца верить фольклористу нельзя. Картина, которую нарисовал Гудков, представляется фиктивной не только потому, что она как бы предвосхищает фильм «Волга-Волга» (1938). Подавляющее большинство корреспондентов «Литературной учебы» жалуются на отсутствие книг и денег, чтобы эти книги откуда-то выписать. И тем не менее совсем игнорировать его сообщение тоже вряд ли оправданно. В конце концов, литературные консультации, «кабинеты авторов» и редакции действительно не успевали отвечать всем начинающим.

Помимо прочего, Гудков рассказывает историю об одном уникальном «читателе» «Литературной учебы». Путешествуя в качестве руководителя фольклорной экспедиции по отдаленным северным районам Московской области, Гудков повстречался с замечательной 75-летней колхозницей, бывшей баптисткой, проживавшей в деревне Бор, Ваучского сельсовета, Весьегонского района. О «неграмотной, но оригинальной поэтессе, известной по району» фольклорист сообщает:

 

«Репертуар бабки Корневой пользуется большой популярностью. Его распевает молодежь на улице и декламирует в обеденные перерывы с колхозного [одра] или телеги. Несмотря на свою неграмотность – бабушка имеет свою библиотечку. В ее книгах между прочим находим и журнал “ЛУ”. [...]

– Для чего Вам этот журнал бабушка? – (указываю на “Л.У.”)

– Как для чего – учиться родной хочу, учиться.

– Председатель (колхоза И.Г.) приходит и говорит: “Бабушка! Иван пьянствует, на работу не вышел – протащи-ка его”» (253. 35–36).

 

Трудно сказать, насколько запись Гудкова передает то, о чем говорила и тем более думала бывшая баптистка Корнева. Зато в его тексте вновь чувствуется «ритуальное» газетное влияние и «тенденция» – начиная с лозунга «учиться, учиться и учиться» и заканчивая заказом «от лица народа» на статью по фольклорной тематике.

Сам Илья Гудков к моменту отправки письма уже печатался в советской периодике. В письме есть ссылка на его публикацию «Народные загадки, частушки и песни» (Безбожник. 1934. № 7). Иными словами, какой-то опыт «правильной композиции» у него имелся, и он этим явно пользовался.

Кроме собирательства, Гудков оставил по себе память как один тех «миссионеров» (наряду с Валерием Чернецовым, Петром Хатанзеевым, Алексеем Баландиным), которые принесли письменность и литературу к хантам и манси[9].

Казалось бы, каждый из названных представителей культуры так или иначе соприкасался в своей жизни с «Литературной учебой», но вряд ли их можно назвать «выпускниками» этого заочного образовательного «учреждения». Свою карьеру и Ахрем, и Шехтер, и Гудков выстраивали независимо от журнала.

 

Нетипичные профессии

К концу первого года издания редакция журнала озаботилась тем, чтобы выслушать от читателей критику в свой адрес, и разослала вопросник с соответствующим обращением к библиотекарям. Судя по имеющимся данным, ответы не были многочисленными и, данные по заранее подготовленному шаблону, предоставляют мало возможностей делать какие-то точные выводы. Подсчеты самой редакции дали следующие результаты: рабочих – 13 человек, крестьян – 2, служащих – 13, преподавателей – 4, студентов техникумов и вузов – 6, научных работников – 4 и окрпрокурор – 1.

Представитель окружной прокуратуры действительно вел переписку с литературной консультацией. Из сохранившегося письма не ясно, какие мотивы заставили его попытать счастья на поприще литературы, однако оно передает особенности риторики и специфику профессии: к категоричности стиля добавляется печать на машинке (что было редкостью) и «солидная» подпись при отсутствии грамотности.

Среди прочих выделяется и случай начальника химической службы 95-й стрелковой дивизии, дислоцировавшейся в Первомайске, письмо которого, напротив, выдержано в восторженных тонах: «Это то чего нам учащимся писать не хватало». Посылая в консультацию стихи на бланке военного приказа, о себе он сообщает:

 

«До сих пор писал больше прозой. [...] Экскурсия этого года на Днепрострой и др. места, где я увидел наше строительство, вдохновила писать стихи» (247. 17).

 

Писем от представителей других нетипичных для подписчиков журнала профессий в общем-то нет. Не пользовалась спросом «Литературная учеба» и у руководящих работников. «Костяк» читательской аудитории составляли учащиеся, рабочие, крестьяне, скромные служащие, учителя. Скорее комсомольцы, а не члены партии; но и беспартийные тоже.

 

Идеологическая идентификация

Надо сказать, что портрет читателя «Литературной учебы» был представлен в самом журнале еще в 1934 году. Мария Рыбникова рисовала его так:

 

«Современный начинающий писатель, тот, к кому обращается “Лит. учеба”, прошел исключительную школу жизни и классового опыта; он был в Красной армии, иногда это участник гражданской войны; начинающий советский писатель, даже молодой по возрасту, застрахован от наивности и легкомыслия, он строитель завода, он борец за колхоз, он чаще всего партиец. Однако литературное его образование невелико. Начитанность сравнительно небольшая»[10].

 

Письма показывают, что начало осознанной жизни большинства известных нам адресантов «Литературной учебы» выпало на послереволюционные годы, и все они, пожалуй, определяли свое будущее в системе ценностей нового государства. Однако корреспонденция, сохранившаяся в архиве журнала, выявляет довольно широкий спектр разномыслия и разных оттенков ненамеренной «ереси», от которых, как ни хотелось этого Рыбниковой, они все же уберечься не могли.

Основная стратегия молодых людей, пробующих стать писателями, состояла в пассивной апроприации спускаемых свыше идеологических доктрин в том объеме, который, как предполагалось еще рапповскими[11] установками, необходим для этого. Отклонением от «нормы» можно считать как осторожное сопротивление существующей системе эстетических и идеологических ценностей, так и слишком откровенное артикулирование собственной принадлежности ей.

Редкой следует признать прямую апелляцию к имени вождя. Единичны послания, в которых содержится рассказ о практической деятельности «активиста»:

 

«Меня перебросили в 3 село на хлебозаготовки, где я встретился с рядом затруднений, – с кулацким сельсоветом, но переборол, хлебозаготовки сдвинул. Опять скопил хороший материял для пьесы. Если [усланная] моя пьеса будит пригодна, “Борьба на селе”, сообщите мне, я еще напишу. [...]

Я бы всю жизнь хотел работать в такой борьбе за Великое пролетарское дело, но хочится поучиться... На этих днях, – строго следил за судебным процессом Промпартии... Я ужасался... Я не мог без волнения прочитать одного столбика... Подлецы!.. Мерзавцы!.. Жадные акулы, они хотят, жаждят рабочей крови!.. Ну ничего, мы выдержим в бою, а им эта пролетарская [нрзб]. Пусть утерают глаза от пролетарских плевков за границей... Настанет время, и скоро настанет, мы отомстим всей международной кровожадной буржуазии» (243. 36).

 

Писем, содержащих хоть какие-то намеки на открытое противостояние власти, не сохранилось, несмотря на то, что фигуры «врагов», «вредителей» и «отщепенцев» встречаются в достаточном количестве. Идентифицируются они двояко. В большинстве случаев «вредителя», ставшего таковым по малограмотности и несознательности, выявляет литературный консультант, предостерегая неопытного коллегу по цеху от наклонной дорожки. Иногда сами адресанты, предвосхищая обвинения в свой адрес, признаются в своих грехах, либо, основываясь на собственных соображениях, либо, опираясь на уже объявленный приговор. Но даже такие читатели стремятся к социализации, к восстановлению собственных прав, утверждению своего мнения в рамках сложившейся политической конструкции.

В характерном письме-покаянии молодой человек пытается восстановить свою классовую репутацию и, ориентируясь на карьеру писателя, обрести новый социальный статус. Он обращается за поддержкой прямо к Горькому:

 

«Алексей Максимович!
[...] Я из крестьян Башкирской республики. [...] Учитель литературы научил любить Есенина. Хороший поэт и я увлекся им через меру и навредил себе. [...] После исключения заболел и психологически и физически. Были припадки, которые врачи не признали. [...]
Вдруг слышу что приехали вербовать из Магнитостроя. [...]
Но сейчас передо мной стоит один вопрос, который я никак не разрешу:
– Кем, как работать???
Основная моя специальность – литератор, орудие труда – перо. Против этого меня теперь ничем не разубедить. Может быть у меня нет таланта художника, может быть я плохо владею языком. Но литературу я не брошу. Я еще молод, нигде не печатался. Так, в прошлом я написал пьесу “Пути-дорожки”. [...]
Как же работать теперь? [...]
Я мучуюсь сейчас над этими вопросами, у меня сейчас маленькая зарплата, плохая пища, нет одежды, нет женщин, которых я хочу. Я ведь мне 21 год скоро будет. Но боюсь я не трудностей! [...] Многие на мое врастание в класс будут смотреть как на механическое приспособление к пролетариату, пролазавание, приобретение рабочего стажа» (240. 14–18).

 

Несмотря на оптимизм, выраженный Рыбниковой, найти «идеологически выдержанные» тексты в присылаемых рукописях гораздо сложнее, чем тексты, нарушающие стандарты. Спектр «разномыслия» начинающих литераторов широк. Девиации здесь скорее норма, чем отклонение. Однако в целом их «политика знания» представима: читатели «Литературной учебы» хотели и настойчиво требовали, чтобы их научили думать «правильно», в соответствии со стандартами советской профессиональной литературы. «Школы жизни и классового опыта», о которых писала Рыбникова, им явно не хватало – необходимы были подробные инструкции. Недостающие навыки социализации они пытались, в частности, восполнить чтением.

 

Читатель как читатель

В целом, как уже говорилось, аудитория «Литературной учебы» читала не слишком много, однако более или менее четко определить усредненный объем и характер потребляемой ею литературной продукции сложно.

Исходя из общего уровня образования следует предполагать, что его основа определялась – причем часто с поправками на сельское обучение – программой семилетней школы, которая к тому же далеко не всегда была хорошо усвоена. При этом объем знаний варьировался от «почти ничего не читал» до интереса к довольно экзотической на общем фоне литературе. Судить о круге чтения можно как по упоминаниям в письмах, так и по «реконструкциям» консультантов, весьма убедительно отыскивающих те или иные влияния в присланных текстах. Если разбить литературу, указываемую читателями и опознаваемую консультантами, на несколько условных групп, расположив ее в порядке наибольшей популярности, то приблизительная картина будет выглядеть так (более или менее частотны только первые имена, остальные – единичны).

Русская литература XIX века: Александр Пушкин, Лев Толстой, Антон Чехов, Михаил Лермонтов, Николай Некрасов, Иван Тургенев, Семен Надсон, Иван Никитин, Алексей Кольцов, Тарас Шевченко, Николай Чернышевский, Федор Достоевский, Николай Лесков, Павел Мельников-Печерский, Аполлон Майков, Афанасий Фет, Алексей Плещеев, Спиридон Дрожжин, Козьма Прутков.

Современная поэзия: Сергей Есенин, Демьян Бедный, Владимир Маяковский, Александр Жаров, Николай Тихонов, Михаил Светлов, Джек Алтаузен, Яков Бердников, Александр Блок, Николай Браун, Георгий Иванов, Михаил Исаковский, Василий Каменский, Осип Мандельштам, Борис Пастернак, Александр Прокофьев, Виссарион Саянов, Алексей Сурков, Глеб Успенский, Велимир Хлебников.

Проза и драматургия ХХ века: М. Горький, Михаил Арцыбашев, Иван Бунин, Всеволод Иванов, Анна Караваева, Борис Лавренев, Юрий Лебединский, Петр Оленин, Борис Пильняк, Семен Подъячев, Александр Фадеев, Дмитрий Фурманов, Михаил Чумандрин, Михаил Шолохов.

Зарубежная литература: Иоганн Гёте, Стендаль, Оноре де Бальзак, Пьер Беранже, Иоганнес Бехер, Артур Гайе, Генрих Гейне, Майкл Голд, Ренэ Гузи, Джон Дос Пассос, Эмиль Золя, книги о Картуше, книги о разбойнике Антонио Порро, О’Генри, Ромен Роллан, Мигель де Сервантес, Уолт Уитмен, Бернард Шоу, Гомер.

Периодика и серийные издания (только основные): «Резец», «Рабфак на дому», «Звезда», «Литература и марксизм», «Литературная газета», «Литературный критик».

Среди специальной литературы по практике писательского дела лидировали книги Алексея Крайского, статьи Горького, хотя наряду с ними упоминаются и другие «пособия» от «Как делать стихи?» Маяковского до «Как и над чем работать писателю» (М.; Л.: Мол. гвардия, 1928) И.М. Рубановского и «Азбука умственного труда» Иосифа Ребельского, которая к 1930 году выдержала уже 12 изданий.

Приведенные списки говорят, конечно, не об объеме реального чтения, а о том составе книг, который относился по ощущениям аудитории к легитимному для представителей писательской профессии. Поэтому прорывающиеся в них Гузи и Гайе с их рассказами об Африке, бегемотах, карликах и стране пирамид редки (хотя они и публиковались в конце 1920-х) и выглядят как своего рода простодушное «инакомыслие». Что уж говорить о тех «студентах», которые обращаются в «Литературную учебу» с просьбой подсказать, где найти книги о «славном герое Луи Доминике Картуше, атамане разбойников, орудовавших в Париже» и «об атамане разбойников Антонио Порро», попутно подсказывая выход из возможных затруднений: «В крайнем случае передайте Максиму Горькому может он знает» (243)? К началу 1930 годов этот тип беллетристики уже был помещен советской критикой рядом с не менее крамольной «пинкертоновщиной» и неподалеку от порнографической книги.

«Серьезная» иностранная литература интересовала некоторых читателей, но одновременно вызывала их неприятие. Было непонятно, для чего она советскому писателю; зачем, например, «Тов. Шкловский путешествует к Сервантесу и другим иностранным писателям, совершенно малоизвестным и даже в большинстве не известным широким массам» (244. 9). Или: «В 5-м номере обещается ст. о Стендале. С ним бы, мне кажется, можно б было, мягко говоря, обождать, есть писатели поважней и нужней для нас (247. 23 об).

 

«Формулы чтения»

Об отношении «студентов» «Литературной учебы» к чтению можно судить по особым «риторическим формулам». Шаблонность и в каком-то смысле спонтанная ритуальность характерны для этого дискурса.

Практическая цель подобной «ритуальности» по меньшей мере сводилась к общей социализации, а по большому счету – к обретению нового специфического статуса: положения признанного неофита от литературы, прикрепленного к конкретному консультанту. На что бы подписчик в действительности ни рассчитывал, он приходил к необходимости своего рода «инициации» и демонстрировал, как мог, готовность к новому этапу жизни. Но, поскольку писал такой читатель мало или заведомо плохо, ему оставалось предъявлять какие-то другие доказательства своего стремления в литературу. Начинающий литератор считал своим долгом подчеркнуть свою любовь к чтению: «Пропитан любовью к литературе. Я не начинающий писатель, а думающий начинать» (242. 24). Роль подобных «формул чтения» была бы не столь заметна, если бы нейтральные высказывания не перемежались чрезвычайно экспрессивной и устойчивой «гастрономической метафорикой»:

 

«С какой жаждой я глотала каждую фразу журнала, только один экземпляр дал мне понять и увидеть столько сколько за годы я не могла узнать. Тем ни мении это было лиш капля влаги смочившая высохший рот, а как бы хотелось напиться так, чтоб забушевали силы и я бы смогла…» (243. 30 об.).

«Всякое слово, каждую фразу, воспринимаешь как нечто насыщенное огромной ценностью, и когда прочтешь и продумаешь всю книжку, то кажется, будто бы ты ВКУСНО и вместе с тем СЫТНО пообедал» (244. 4 об. 6).

 

Понятно, что такая пышная фигуративность вырастает на почве своеобразного «остранения» и соотносится с выражениями типа «духовная пища» и другими подобными метафорами, которые имеются в русском языке. Но даже более привычные высказывания, претерпевающие определенного рода «сдвиг» по отношению к тому, что ожидается, зачастую наделяются в письмах преувеличенным эмоциональным зарядом.

Осознавая свое неумение пользоваться литературой, подписчик «Литературной учебы» желал получить от «учителей» рецепт легитимного чтения:

 

«Я рекомендую редакции “Лит. журнала” aбратить на это серьезное внимание, дабы начинающий писатель не смог набрать в голову всякой “дряни”, пропустив “важное”» (243. 8).

 

Случалось, что попытки освоить литературу согласно теоретическим схемам приводили в тупик или к явной крамоле. Крамола часто возникала в тот момент, когда читателю предлагалось принять текст, принадлежащий прошлой эпохе, как текст, соответствующий требованиям пролетарской литературы. Один из читателей высказал решительное сомнение по поводу фетиша советской идеологии – романа «Что делать?»:

 

«Мне кажется, что роман Чернышевского “Что делать”… местами пропитан идеализмом. От некоторых мыслей, высказываемых в нем, пахнет плесенью. [...] Он чуть ли не защищает нравственный брак, возникающий сам собою (не умышленно), когда души двух людей переплетаются, сростаются вместе, и результат их соединения есть некоторая зависимость человека от какого-то высшего духа» (247. 7).

 

Удивляться этим мыслям не приходится. Радикальная авангардная эстетика и рапповская пропаганда, каждая следуя собственной логике, в какой-то момент подавили концепцию избирательного отношения к наследию дворянской и буржуазной культуры XIX века, восходящую к хрестоматийным статьям В.И. Ленина и «реабилитированную» чуть позже. Отталкиваясь от идей РАППа, который требовал диалектико-материалистического мировоззрения от каждого достойного советской эпохи писателя, читатели «Литературной учебы» мыслили последовательно, хотя и несвоевременно.

Что касается современного литературного процесса, то и здесь проще было принять конъюнктуру как данное. Попытки рационализовать и критически осознать смену парадигм все равно оставались безуспешными. Узнав из газет об ошибках того или иного авторитетного писателя или критика, «студент» искренне пытался выяснить, в чем они заключались, и не мог: «Читаю: такойто писатель овладел маркс. диалектикой, у другого есть срывы. Для меня это отвлеченно и не понятно» (245. 31).

Наиболее осторожные читатели вообще приостанавливали свою творческую деятельность до прояснения «генерального курса»:

 

«Начал писать одну повесть, но в связи с развернувшейся дискуссией о языке, работу отодвинул до овладения мастерством техники построения рассказа и языка» (247. 4).

 

«Смысл» писательства

Итак, мы, как кажется, получили некоторое «феноменологическое» представление о советском человеке, пытающем счастья на поприще литературы. Вернемся к вопросу об «имплицитном смысле» его ученичества. Для чего и почему гражданину СССР, бесконечно далекому от искусства и недавно довольствовавшемуся эстетическими предложениями низовой культуры, понадобилось быть писателем? Повод ясен: призыв РАППа, в какой-то момент поддержанный государством, многочисленными просветительскими организациями, высшей школой, Академией и прессой, включая специализированный журнал «Литературная учеба». Оставляя мотивы государства и организаций в стороне, отметим только еще раз, что, предоставив шанс, они сопроводили его пропагандистской кампанией, по интенсивности, может быть, и уступающей другим, но сопоставимой с самими громкими «коммунистическими» инициативами.

Если говорить о встречных интенциях, то вот еще несколько свидетельств и соображений. Так или иначе читатели «Литературной учебы» проговаривались о чем-то простом и тайном, и нам остается это тайное еще раз повторить.

Желание стать писателем, чтобы освободиться от тяжелого, почти бесплатного труда и изнуряющего быта, проявляется в письмах довольно часто. Время от времени оно звучит с особенной откровенностью. Многие начинающие рассматривали свое обучение как серьезное и рискованное вложение собственных крохотных капиталов и хотели заранее получить хоть какие-то гарантии того, что их деньги и время, которым они не очень-то располагали, будут потрачены не зря. Наряду с проблемой «Как плотится писателям и сколько. [...] Пишу стихи. Уже есть прин[ятые] в печать но цена неизвестна» (245. 22), ставились и другие вопросы:

 

«Может-ли каждый, при желании и упорной работы над собой, научиться писательскому мастерству?» (247. 5).

«Я пишу стихи, но я малограмотный. Учился я всего пять лет могу ли я книгами или в литературной кружке выдти т.е. сделаться хорошим зрелым писателем или нет?» (243. 28).

 

Со стороны консультантов выражение денежных притязаний не приветствовалось, а открытое нарушение негласного запрета на обсуждение экономических условий жизни писателей каралось. Стремление писать согласно предлагаемой ими риторической модели должно было обусловливаться идеологически и быть бескорыстным. Вот какой ответ от консультанта получил однажды товарищ Домрачев за свой откровенный «экономизм»:

 

«Надо иметь большую смелость, если не больше, чтобы начать большую серьезную и ответственную работу пролетарского писателя с разговоров об оплате, гениальности и издании еще не написанной вещи» (247. 34–35).

 

Но в общем читатели «Литературной учебы» ощущали неуместность или преждевременность вопросов о зарплате, изобретая особые извинительные формулы, чтобы все же задать их:

 

«При организации литкружка ребята часто спрашивают: “А, ежели мы будем писать стихи то сколько будем получать за свои труды”. Вопрос шкурный но как руководителю кружка приходится знать расценки писательского труда прошу дать ответ»(246. 4–5).

 

В подобной «меркантильности», конечно, нет ничего необычного. Со времени установления института профессионального писательства литераторы искали не только славы, но и денег, а романтическая роль художника, внимающего богу и «жгущего» сердца сограждан, органично сочеталась с желанием зарабатывать. Лишь определенного рода социокультурная среда, связываемая в нашем случае с «интеллигентским» журналом, могла сделать открытое обсуждение экономической стороны дела чем-то этически неприемлемым. Условия же, в которых писательский «экономизм» давал о себе знать, напротив, по-настоящему любопытны.

Важно и то, что начинающего писателя интересовали не только деньги. Кое-кто пытался найти в литературной учебе более подходящий способ отбывать добровольно-принудительную «общественную нагрузку», а ее необходимость порой бывала весьма настойчивой. Но еще важнее отчаянное стремление начинающих авторов вырваться за пределы своей привычной повседневности:

Точно от мира меня оторвали
Все эти тряпки и штопки,
Как в цепи стальные меня заковали
Кухня и печные топки.
Сбросьте с меня это рабство презренное
Душе моей дайте свободу,
Какие стихи и статьи вдохновенные
Создам я родному народу.
(236, 3)

 

Вряд ли есть смысл утверждать, что обыкновенный советский человек был в курсе писательских дел, но популярность творческой интеллигенции и ее близость к политическому «центру» даже в масштабе губернского города, иногда заметные привилегии и не самое тяжелое «орудие труда» – все это выглядело привлекательным, а в свете объявленного призыва в литературу и неожиданно доступным. Оборотная сторона медали: самоубийства Есенина, Маяковского и вообще регулярные «чистки» литературного поля не слишком настораживали, что тоже объяснимо: ведь в литературу вступал человек, числящий себя настоящим пролетарием. В своей массе читатель «Литературной учебы» идентифицировал себя с новой действительностью и искренне удивлялся, когда не находил признания с ее стороны. Собственно говоря, его и приглашали в литературу, чтобы заменить социально враждебных и лишь временно взятых на службу «спецов».

На рубеже 1920-х и 1930-х годов для «призывника в литературу» писательство представало как возможность вырваться из нищеты. В условиях скудного быта, на фоне сплошной коллективизации и индустриализации стремление к писательской профессии оказалось непосредственно связанным с базовыми жизненными практиками и самыми необходимыми нуждами. Для молодого человека карьера литератора зачастую означала элементарную возможность хорошо питаться, одеваться, пользоваться вниманием у девушек, наконец, обзавестись семьей.

Очевидный способ завладеть благами социализма – партийная карьера – выглядел более затратным. Настоящим инженером, а не «инженером душ», тоже скоро не станешь... Эти пути могли, конечно, вывести наверх, но писательство оставляло надежду найти еще одну дорогу к успеху.

Институт литературной учебы в СССР конца 1920-х – начала 1930-х годов имеет смысл, думается, рассматривать как проект социального лифта, обслуживающего общество, где связь между «этажами» самым серьезным образом нарушена. Этот «лифт» был сконструирован не внутри дома, а снаружи и позволял вознестись наверх, не видя происходящего на лестничных площадках. Однако в действительности этот социальный лифт был фикцией, никакой полноценной конструкции не подразумевал, и, вопреки всеобщим ожиданиям, в большинстве случаев открывал двери на том же этаже, где в него сели.

 

[1] Обстоятельный обзор истории литературного всеобуча в СССР дает Евгений Добренко (Добренко Е. Формовка советского писателя: социальные и эстетические истоки советской литературной культуры. СПб.: Академический проект, 1999). Тем не менее конкретизации необходимы и, видимо, еще будут появляться. Эта работа посвящена начальному ленинградскому этапу жизни журнала, 1930–1934 годам.

[2] Литературная учеба. 1930. № 1. С. 3.

[3] Douglas M. Implicit Meanings: Selected Essays in Anthropology. London; New York: Routledge, 1999. P. VII.

[4] Письма читателей в редакцию и литературную консультацию журнала – около 250 единиц – хранятся в Рукописном отделе Института русской литературы. Ф. 453. Оп. 1. Ссылки на архив даются в тексте в скобках.

[5] По цифрам на номерах тираж № 1 «Красной нови» за 1930 год составил 14 000 экземпляров, № 2 «Звезды» – 18 000, № 1 «Октября» – 12 000. «Новый мир» информации о тираже не давал.

[6] Литературная учеба. 1933. № 1.

[7] Сохраняется орфография и пунктуация оригинала. В скобках даются конъектуры.

[8] Горький М. Письма о литературе. М.: Советский писатель, 1957. С. 595.

[9] Коняев Н. Вчера, сегодня и всегда. (Ретровзгляд на литературную жизнь Югры) // Писатели Югры. Биобиблиографический указатель. Екатеринбург: Сократ, 2004. С. 6–7.

[10] Литературная учеба. 1934. № 5. С. 128.

[11] РАПП – Российская ассоциация пролетарских писателей. – Примеч. ред.



Другие статьи автора: Вьюгин Валерий

Архив журнала
№130, 2020№131, 2020№132, 2020№134, 2020№133, 2020№135, 2021№136, 2021№137, 2021№138, 2021№139, 2021№129, 2020№127, 2019№128, 2020 №126, 2019№125, 2019№124, 2019№123, 2019№121, 2018№120, 2018№119, 2018№117, 2018№2, 2018№6, 2017№5, 2017№4, 2017№4, 2017№3, 2017№2, 2017№1, 2017№6, 2016№5, 2016№4, 2016№3, 2016№2, 2016№1, 2016№6, 2015№5, 2015№4, 2015№3, 2015№2, 2015№1, 2015№6, 2014№5, 2014№4, 2014№3, 2014№2, 2014№1, 2014№6, 2013№5, 2013№4, 2013№3, 2013№2, 2013№1, 2013№6, 2012№5, 2012№4, 2012№3, 2012№2, 2012№1, 2012№6, 2011№5, 2011№4, 2011№3, 2011№2, 2011№1, 2011№6, 2010№5, 2010№4, 2010№3, 2010№2, 2010№1, 2010№6, 2009№5, 2009№4, 2009№3, 2009№2, 2009№1, 2009№6, 2008№5, 2008№4, 2008№3, 2008№2, 2008№1, 2008№6, 2007№5, 2007№3, 2007№2, 2007№1, 2007№6, 2006
Поддержите нас
Журналы клуба