Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Октябрь » №10, 2018

Александр БУШКОВСКИЙ
Рымба
Просмотров: 96

Александр БУШКОВСКИЙ 

Рымба

роман

 

Глава 13. Топор и спор

 

«…Жили-были в Рымбе старик со старухой, дед Прокоп да баба Марфа. Жили они на краю деревни, в избе возле кузницы, Прокоп ведь кузнецом весь век работал, пока не одряхлел, пока при Павле с завода не списали. К старости из могучего битюга усох он в мерина мосластого. Ссутулился, морщинами растрескался, глаза ввалились, борода побелела. Одни только кулачищи и остались. Черные, узловатые, пальцы в пятерне под кувалду согнуты.

Жена его Марфа с юности пигалицей была, а теперь и вовсе маленькой и худенькой сделалась. Зато все такая же шустрая, везде успевает, как молодая. Как раньше хозяйство вела, большухой у свекра была, так и сейчас ни минуты не сидит. То у печи, то в хлеву, то в огороде. Жаль, что силы уж не те, вместо коровы пришлось козу завести. Да и видеть плохо стала. Чтобы нитку вдеть в иголку, надо деда попросить. Тот хоть тугоухий от старости и руки гудят от кузнечной работы, но глаз еще острый.

Тяжелые нынче настали времена, конец века. Они, времена эти, никогда легкими в Рымбе не были, но как матушка-царица померла да как сел на трон сынок ее нелюбимый Павлуша, так конец света и приблизился. И вроде бы мужику послабление вышло, барщину в три дня ужали, а заводчик слышать этого не хочет, царского указу не слушается. За жалобы – кнут, за провинности – колодки. С такими реформами народишка в деревне и вовсе не осталось. Кто в теплые губернии подался, кто в город, а кто безвестно сшел. Избы впусте стоят, как при смуте.

Все почему? Не хозяин государь своему слову. И не потому, что от него отказывается, а потому, что не имеет сил его держать. Подданных всех сословий против себя настроил. Дворян вольностей лишил, армию замуштровал, купцам воздуху убавил. Крестьян разбазарил-раздарил, всех в итоге обманул, и все шишки на деревню. У нас обычно как в России? Желали улучшения – добились саботажа. Вся держава царем недовольна.

Вот остались Прокоп с Марфой одни во всем доме. Дети выросли, разъехались вместе с внуками. Раз в году, на Троицу, объявятся да в другой раз – на Покров. Бывает изредка и на Пасху, но это если лед к тому растает. Когда подарков привезут, когда урожай соберут, а совсем уж счастье редкое, если похристосуются. Некому у Марфы хозяйство принять, у Прокопа мастерство перенять.

Однажды с этакой печали взял да и выковал Прокоп топор. Хоть силы и не те уже, а расстарался. Решил, видать, себе что-то доказать. Может, то, что рано еще списывать его на живодерню. Или Марфу удивить хотел, обрадовать. Но скорее всего, старый топор где-то оставил, а то и вовсе потерял, но где, не может вспомнить. Память, она ведь, как слух или как зрение, острее не становится.

Все утро в кузне меха над горном качал, молотом стучал. Закалил, остудил, в тряпицу завернул, понес в сарай затачивать, топорище насаживать. После хотел Марфе показать. А она уже сама из сеней трёснет[1]. Помочь чего-то просит. Вздохнул Прокоп, положил тряпицу с топором на пень возле поленницы и заковылял жене помогать. Принес с берега воды на коромысле.

– Теперь дровишек принеси, Прокопушка! – кричит она ему из хлева, а сама козу доит. – Опару поставлю, хлеба испечем.

Пошел за дровами. Поднял на руку большую охапку, сил не рассчитал – в пояснице стрельнуло. Потемнело в глазах, за пень запнулся, рассыпал дрова по двору. Чертыхался так, что Марфу испугал и у самого в ушах зазвенело, в глотке серой запахло.

– Ладно, ладно, не ругайся! – просит супруга. – Бесов не зови!

– Отстань, Марфутка!

Отдышался дед Прокоп, собрал поленья по двору, отнес помаленьку в избу, бросил у печи. Сел в горнице к столу – а стол у окошка, – на локти оперся и стал на воду глядеть. Покряхтел, покашлял, поясницу почесал – успокоился. Повздыхал, призадумался – загрустил, опечалился. Вернулась из хлева жена, стала тесто месить. Прокоп кручинится, ее не замечает.

– Чего смурной такой, а, дед? – спрашивает на ходу Марфа. – Спина ноет?

– Ладно бы спина, – ворчит через время Прокоп, – душа ноет.

– Не соскучишься с тобой, Прокоп! – смеется та. – Полвека живем, и каждый день новости. Теперь вот душа объявилась, а раньше не верил в душу…

– Что за язва ты такая? Скоро помирать, а ты все издеваешься. Да, раньше не верил, а теперь вот тоскливо стало! Кто его знает, что за гробом будет? Вдруг и правда она есть, душа эта твоя? Что смотришь хитро, улыбаешься?

– Что за гробом будет, говоришь? Ты-то знаешь, во что я верю, а вот если…

– Ладно, хватит зубы мне заговаривать! Я скорей уж в нашу душу, стародавнюю, людиковскую поверю…

И пошел на двор доделывать топор. Глядь, а тряпицы с топором на пне-то и нет. Вернее, тряпица есть, но пустая – озерным ветерком ее по двору волочит, а самого лезвия не видно. Ходил-бродил по двору Прокоп, а топора своего так и не обнаружил. Куда мог деться? То ли домовой припрятал, то ли взаправду бесы эти Марфушкины шалят. Вернулся в дом, мрачнее прежнего к окошку сел.

Дома печь Марфуша топит, опара в кадке подымается.

– Что опять неладное, Прокопушка, стряслось?

– Совсем я, Марфа, из ума выжил, – бурчит в ответ Прокоп, – все утро в кузне топор ковал, а теперь найти его не могу. Куда подевался? Домовой унес, что ли?

– Ох, дружок ты мой, не выжил ты из ума! – всполошилась Марфа. – Я сейчас!

Она выбежала из дому и сразу же вернулась, протирая топор полотенцем:

– Не сердись, дорогой! Когда ты дрова в дом таскал, я тебе помочь хотела да и наступила на него. В грязи лежал. Сослепу не разглядела, что он новый, – чую, неточеный. Думала, старый, негодный, вот и запихнула его в щель под дверью в хлеву. Там ведь засов сломан, коза выскакивает, лови ее потом! А топор как раз лег, плотно подошел, Милка уж не выскочит…

– Ну, Марфа, ты даешь! – вскинулся Прокоп. – Нового от старого отличить уже не можешь! И надо же додуматься – в хлеву под дверь засунуть! Вот уж верно, это не я, это ты из ума выжила!

– А ты бы починил засов, не пришлось бы мне выдумывать…

– Да откуда я знал, что он сломан? Могла бы и сказать! Я ж в хлеву и не бываю! Делать мне больше нечего, как на козу твою ходить глядеть!

Разошелся Прокоп, не унять:

– Вечно ты, Марфа, учудишь! То щи пересолишь, то репу перепаришь! А все потому, что ветер в голове! С молодости у тебя никакой сурьезности! Все кадрили на уме, шутки-прибаутки! Трясогузка… нет, вертихвостка – вот ты кто!

– Ах ты, пень трухлявый! – возмутилась Марфа. – Это у меня-то кадрили в голове? Да ты вспомни, как на тебя все бабы заводские вешались, глазки тебе строили, а ты гоголем расхаживал, как индюк, щеки раздувал!

– Что-о? Я – гоголем? Не к тебе ли приказчик этот с усиками в пятьдесят четвертом на кривой козе подкатывал, а ты ему все улыбалась?

– Это потому, что ты с мужиками пьянствовал тогда по-черному, целую неделю не мог остановиться! Как я только тебя не уговаривала, все о стену горох! Едва молот свой не пропил вместе со щипцами…

– Что ты мелешь? Чтоб я молот?! Да я лучше козу твою пропью! А пили тогда по поводу – с нас начальство караул сняло, легче стало жить, завод не надо по ночам сторожить…

– Вам лишь бы повод! Что радость, что беда – все вином заливаете!

– Ты, Марфа, ври – не заговаривайся! От вас, от баб, порой и вовсе никакого житья нет! Как тут не выпить?.. Да что это я оправдываюсь-то, как пойко? Хозяин я или нет?! – Да как хватит кулачищем по столу!

Охнула Марфа с испугу, сито с мукой уронила. Потом схватилась руками за грудь, побледнела и села у стены на лавку. Глаза прикрыла, еле дышит. Теперь уж Прокопу черед пришел испугаться.

– Что с тобой, Марфуша?

Скоренько доковылял он к ней вокруг стола, стал ей на шее пуговку расстегивать. А она голову ему на ладонь опустила да и легла на лавку, руки на груди сложив.

Совсем Прокоп ошалел, засуетился возле Марфы, запричитал:

– Что же ты, Марфушенька, золотая моя, моя душенька, меня пугаешь? Или мало тебе воздуху? Так я окно открою! Или надо тебе роздыху? Я и тесто замешу, и хлеб испеку! Ты скажи, не молчи…

 – В глазах потемнело, – шепчет она еле слышно, – сжало сердце ледяной рукой…

– Уж не помереть ли ты решила, моя милая? – чуть не плачет Прокоп. – Ты этого не вздумай! Одного меня оставить хочешь? Мне одному никак. Без тебя не смогу. Что ты шепчешь?.. Почему не смогу? Как “почему”? Ну как “почему”? Я ж тебя одну… всю жизнь… люблю… Что сделать для тебя, скажи – все сделаю!

Зашевелила Марфа бледными губами, склонился к ней Прокоп и слышит:

– Все сделаешь, Прокопушка?

– Все, Марфуша! Говори!

– Боюсь я помереть нераскаянной, а сил даже перекреститься нет. Возьми мою руку и осени меня знамением, авось полегчает…

Взял Прокоп ее сухонькую ладонь в свою черную пригоршню и перекрестил жену.

– Ох, спаси тебя Бог! Теперь сам…

– Что “сам”?

Молчит Марфа, еле дышит. Сообразил Прокоп и перекрестился размашисто.

– Уф! – вздохнула та. – Отпустило! – и глаза открыла. Улыбнулась, словно лучик солнечный блеснул.

– Обхитрила, да? – спросил Прокоп устало и не удержался – улыбнулся ей в ответ. – Трясогузка ты.

Встал кряхтя и отправился топор точить и строгать для него топорище. До сих пор топор дело делает, только гвозди не руби да заточку поправляй…»

 

 * * *

Не было зимы в этом году. Словно не хотела Рымба соединяться льдом с землей. Осень стояла до Рождества, снег выпадал и таял. Тонкие забереги после ночных морозцев днем ветер разбивал в шугу и утаскивал. В новом году продолжилась та же история. Хотя к Крещению земля и отвердела, а к февралю побелела, однако слабенький ледок схватил озеро только к марту.

Митя, Слива и Волдырь все это время рыбачили верхоплавом, по открытой воде. На плотном ветру кубаса сетей, лодки и весла покрывались коркой льда, тяжелели и грозили утянуть рыбаков в темную глубину, зато в такую погоду можно было вовсе не опасаться вора, рыбнадзора и прочих людских напастей. Да и лосось хорошо ловился – жировал, под сырой метелью гонял корюшку возле самой поверхности. Ему, лососю, всякий знает, чем хуже погода, тем лучше.

Лед, пока полностью не встал как-то тихой и морозной ночью накануне весны, понемногу все же нарастал от берегов острова, и лодку приходилось оставлять на его кромке, все дальше от дома. Рискуя провалиться по пути или потерять при шторме. Но понятно ведь, кто не рискует, тот не ловит.

Рымбари в костюмах-поплавках таскали за снегоходом деревянные сани с привязанными к ним пустыми пластиковыми бочками, чтобы, если все же вдруг ухнут под лед, не погубить технику и улов. Но им везло. Несколько раз они перепрыгивали трещины и выскакивали из луж, разлившихся по льду из этих трещин, а однажды перевернули сани и утопили несколько крупных рыбин. Лосось, как всякому известно, он сразу тонет.

Весь этот цирк закончился, когда наконец ударили морозы. Пришлось выдолбить бутылки-поплавки из гибкого льда и опустить под него сети. Лед быстро толстел, и деревня приготовилась встречать гостей. Ждали бригаду лесорубов. А заодно и их работодателей, новых хозяев, арендаторов земли. Все они прибыли в четверг, второго марта. Было пасмурно.

Сначала прилетел снегоход. За секунды он вырос из точки на горизонте в крупного быстрого зверя. Мощный, пятнистый, иностранной армии образец. Шарил фарой по серому дню. Управлял им сам Игорь, начальник охраны, в ярко-оранжевом комбинезоне, в черном, похожем на полицейский шлеме и очках-хамелеонах. «Гля – терминатор, ишь ты»! – прошептал Волдырь, наблюдая из окна избы. Слива промолчал, соображая, что в случае чего придется прятаться на чердаке.

Умело ведомый аппарат выскочил со льда на берег и встал, остановился возле Митиной избы. Галогеновая фара медленно погасла, будто закрылся сонно глаз. Водитель слез с сиденья, снял шлем и вошел в дом. На горизонте показалась еще какая-то техника, судя по размерам, более серьезная. Через несколько минут стал различим красный трактор на большущих надувных колесах, который пер за собой строительный вагончик-бытовку на пластиковых санях.

– Пойду встречу! – Волдырь нахлобучил ушанку и снял с гвоздя фуфайку. – Узнаю, что к чему, что за вальщики. Где рубить собираются. Если что, ты…

– На чердак.

Волдырь вышел, а Слива остался у окна наблюдать, как трактор вытаскивает сани с бытовкой на берег и тянет их вдоль всей деревни на мыс. Мимо Волдыря, дымящего папиросой у дороги, не обращая внимания на лающую и кидающуюся под колеса Белку. В конце концов бытовка оказалась возле обгорелой церкви, из нее вышли двое, а третий, тракторист, медленно слез из кабины на снег и, как издалека показалось удивленному Сливе, перекрестился на маковку.

Мужики поздоровались за руку с Волдырем, пару минут постояли-поговорили, потом зашли вместе с ним в бытовку. В это же время из Митиной избы вышел Игорь-терминатор, вскочил на снегоход и рванул по тракторной колее вслед за вагончиком. На всякий случай, чтобы не быть замеченным, Слива отошел от оконца в полумрак, когда тот пролетал мимо. Потом из дому вышел и сам Митя, потоптался на крыльце и зашагал к Волдыревой избе.

– Мусор твой все жене моей улыбается, – сообщил он, заходя в горницу, – на чай набивается. Пришлось налить, заодно узнать, что за бригада, где рубить хотят.

– Волдырь уже там. – Слива продолжал глядеть в окно на то, как главный охранник подъезжает к бытовке, как вбегает в нее по приставной лестнице.

– Порубочник[2] показывал, документы всякие, договора. – Митя сел к столу и навалился на него локтями. – Хохлов, говорит, нанял. Работящие, говорит, ребята. Вежливый весь такой, ласковый. Елки на мысу обещал не рубить, хочет пейзажик сохранить… Аутентичный, что ли… Сжег бы я этот трактор вместе с вагончиком, вот и был бы такой пейзажик! Да ведь все легавые в округе на лапы вскочат!

– Сжечь всегда успеем, Дмитрий Иваныч, – спокойно возразил, будто поддержал Слива, – дело не хитрое. Давай сначала с вальщиками познакомимся. Мож, и не придется на крайности идти. О, разведчик возвращается!

Из бытовки вышел Волдырь, не спеша закурил и направил валенки к дому.

– Сам Преображенский этот, или Рождественский, мол, проектом заинтересовался, – продолжал тихо кипеть Митя, – обещал из Лондона приехать, летом стройку инспектировать. Сулит Игорюша твой финансовые вливания. Для домика, говорит, и тут лесу нарубим, а уж если шефу островок окончательно понравится, то целая баржа со стройматериалами сюда придет. Будет здесь туристический центр, как в Швейцарии. Охота-рыбалка, народные забавы… Ну что, дядя Вова, как там хохлы?

Волдырь вошел довольный, распространяя свежий винный запах.

– Да они и не хохлы вроде. – Он сел отдышаться. – Я спрашиваю, откуда, ребята? Отвечают, из Закарпатья. Хохлы, спрашиваю, или молдаване? Сам ты, дядя, хохол. Русины мы, слыхал? Меж собой на каком-то допотопном языке гутарят, со мной по-русски, нормально, все понятно. А вино у них! Красное, вкусное, густое, как чифирь. Целая бочка! Стакан налили за знакомство, меня аж ошунуло[3], вбок повело! И колбаса кровяная. Главное, все Васили…

– Опять ко мне в избу поехал, – раздраженно удивился Митя, глядя в окно.

– Пусть едет, – переключился Волдырь. – Что ты, Любане не доверяешь, что ли? А вот когда он совсем от ее бровей ошалеет, нам легче будет за ребра его подвесить. Умная баба из такого блудодея враз веревочку совьет. Верно я говорю, Славка?

Слива кивнул задумчиво.

– Как мент уедет, вместе пойдем знакомиться, посмотрим, что за гуси, – за всех решил Митя.

– И я? – осторожно спросил Слива.

– Не, ты пока будешь засадный полк. Тут посиди, а там увидим. Ладно, пойду на оленя этого понторогого полюбуюсь. – Митя ушел.

– Я и говорю, – продолжил рассказывать Волдырь, – все Васили. Тракторист у них главный, ох и здоровый мужик! С виду обычный, с Митьку, но, видать, покрепче его будет. Ладонь что весло, а пальцы как шкворни. Руку мне пожал осторожно, чтоб не смять. Это уж я почуял. Василий, говорит. Второй подходит, высокий, худой. Лет на десять моложе. Улыбается, как на Пасху. Говорит, здрасьте, я – Василь. А третий совсем молодой паренек, двадцати еще нет, наверное. Смущается, как барышня, весь розовый. Вася.

– Серьезно?

– Бригадир – мы, грит, все родня. Васька длинный – муж моей младшей сестренки, а малой Василек – племяш мой, брата Петьки сын. Я интересуюсь, какими к нам судьбами, а он – много лет уже в России калымим, на родине работы нет. Начинали в Москве, но там конкуренция, все бегом, верить никому нельзя. Так потихонечку все к северу да к северу. Ты, Славка, в окошечко-то поглядывай, контрразведчик этот ох и ушлый!

Слива сел к окну.

– Только собрались мы по второму стакану за знакомство – вбегает! – Волдырь состряпал строгое и деловое лицо. – Распоряжаться начинает, уже и наряды раздает! Вы, советует, друзья дорогие, времени-то зря не теряйте, сколько срубите, за столько и получите. Сробим-сробим, отвечает ему Василь-старший…

За окном, на крыльце Митиной избы, снова появился оранжевый комбинезон в черном шлеме и очках, а затем и сам Митя в расстегнутой фуфайке, как видно, вышедший его проводить. Снегоход лихо умчался по льду в сторону большой земли, и Митя сразу, не заходя домой, опять широко зашагал к Волдырю. В одной руке он нес канистру с жидкостью цвета знакомого Сливе самогона, настоянного на зверобое и дубовой коре. В другой – пакет, через который просвечивала согнутая кольцом крупная рыбина. Небось соленый лосось, догадался Слива.

– Николаич, айда к лесорубам! – крикнул Митя у крыльца, – разведку боем проведем. Захвати буханку хлеба, я забыл со злости! Славян, не в службу, затопи баню, а? Я чую, без нее не обойдемся. Либо морды битые будем отмывать, либо после пьянки отмокать. – И он направился по снегоходному следу к бытовке.

Волдырь с буханкой за пазухой поспешил его догнать. Снег у них под ногами скрипел и чуть проваливался, так, самую малость, но от этого их походка становилась более энергичной и деловой.

Слива принес охапку дров в баню и разжег в печи огонь, а потом отправился за водой.

«Поглядим, как там дела пойдут, – думал он, скалывая пешней ледяную корку с проруби и ведрами зачерпывая темную воду с кусками льда. – Митя-то серьезно настроен!» Через час, когда стало уже смеркаться, Слива подкинул в топку еще дровишек и, довольный растущим в бане жаром, вышел наружу. С мостков он увидел, как четверо мужчин вышли из вагончика и, громко разговаривая, направились мимо Волдыревой к Митиной избе. Тракторист нес пакет и Митину канистру, но с более темным содержимым. Двое, Волдырь и длинный, курили. «Вино несут, видать, пошли с девками знакомиться. А молодого оставили дома, на стреме. Тоже верно».

Когда они проходили мимо бани, Слива расслышал часть разговора.

– …рассветет, поглядим, увидим, – говорил Мите тихим, но слышным на всю деревню басом Василь-старший. – Можа, и получится чё…

– Да должно получиться! – горячо и громко поддерживал Митя. – Вшестером мы тут за неделю управимся!

– А кто шестой?

– …не-е, Васек, рыбу ты меня солить не учи! – одновременно и еще громче перебивал своего собеседника Волдырь. – Какая там у вас рыба в горах? Колбаса, та да!..

– Яка рыба? – весело переспрашивал длинный Василь. – А така, дядька Вова! Форель у нас в речках е. Понял?

– Ну и сколько той форели? Триста грамм?..

Голоса стихли у порога Митиной избы. Митя поднялся на крыльцо и распахнул двери:

– Заходи, ребята!

Гости вошли, Митя за ними. Двери захлопнулись. Слива снова остался один в тишине зимнего вечера и вдруг ужасно захотел прикурить сигарету, глубоко затянуться и выпустить дым. Почувствовать отупение и тяжесть табака, пожалеть себя, несчастного, и в то же время позлорадствовать над собой: затяжка – еще один осознанный шаг к могиле.

Он выдохнул воздух из легких и задержал дыхание. Главное, подольше не дышать, тогда телу снова захочется чистого воздуха, такого, какой стоит сейчас над Рымбой. Морозного и сладкого, с горьковатым привкусом бани. Слива терпел сколько мог, пока голова не накалилась докрасна. Тогда из последних сил он досчитал про себя до десяти и резко вдохнул, будто вынырнул из омута…

Все! Он отдышался, курить больше не хотелось. Озерный ветер влился в легкие, остудил лицо и уши, наполнил тело жизнью. Внутри, в глубине сердца, снова затеплился огонек тайной радости, как вечернее солнышко на небе в прорехах облаков. «Если бы я был плотником, я построил бы корабль для тебя, чтобы уплыть с тобой к деревьям и золоту на голубом», – зашептал он слова одной хорошей старой песни, только слова «тебя» и «тобой» пролетели в памяти почему-то с большой буквы.

Слива принес керосинку и стал прибираться в бане, обдал кипятком полки и подмел предбанник. К этому времени уже окончательно стемнело, в деревне горели только Митины окна, да тускло светилось одно окошко в избе у Манюни. «Что она делает вечерами одна? – думал Слива. – На что тратит драгоценное, очерченное уже время своей жизни? Ладно Митя с семьей. Они хозяйство ведут, общаются, разговаривают. В любви друг к другу время течет. Волдырь вот, когда не работает, книжечки читает, если трезвый. Выпивши – спит. Или сказки мне рассказывает. А Марь Михална? Лук перебирает? С кошкой говорит? Варежки-носки внукам вяжет? Молится, может? А что?»

Слива вспомнил вдруг, как давным-давно, в горах, во время какого-то рейда их группа окружила краем леса маленькую глухую деревню и осторожно заглянула в крайний, ближайший к густым зарослям дом. Был такой же поздний вечер, только лето. Тишина и мрак, лишь пушистые звезды в высоком черном небе над светлыми вершинами.

Со стороны дом казался пустым, света в нем не было. Да и во всей деревне тусклый свет керосинок или свечей был виден только в двух-трех домах, ближе к центру. Они, разведчики, включили ноктовизоры и искали партизанскую явку, перевалочный пункт, вражеское логово. Вошли на мягких лапах, готовые стрелять. Внутри было еще темнее, чем снаружи. Но для того и ночные очки, чтобы видеть, как кошки.

Сквозь щель в одной из дверей пробивалась полоска света, усиленная прибором ночного видения до яркости лазерного луча. Пришлось снять очки, чтобы на время не ослепнуть. Глаза постепенно привыкли к темноте, и он очень медленно толкнул дверь тубусом автоматного глушителя.

В маленькой комнатке без мебели стояла на коленях старуха в темной одежде, в черном платке на голове и глухо молилась в дрожащем круге свечного огонька. Время намаза давно прошло, и было удивительно странно, даже в нервном напряжении момента, видеть такую истовую молитву. Старуха не заметила его, хотя глаза ее были открыты. Он тихо прикрыл дверь и ушел.

Много лет спустя, уже в монастыре, он нежданно услышал, что нахождение в молитве и чувство благодарности за чудо жизни – это и есть нормальное человеческое состояние, даже больше, это признак зрелого и мудрого ума. Но как это понять, как до этого дожить, как дорасти?

Слива принес еще дров. Печь гудела. В бане стало жарко. Он достал с чердака пару березовых веников, вымочил их в тазу с горячей водой и повесил рядом с печкой, чтобы они напитались и стали упругими. По бане поплыл запах лета. Всё, через полчасика закрыть задвижку, дать бане настояться еще полчаса, и можно париться.

Раздался скрип валенок по снегу, дверь распахнулась, и с морозным паром ввалился полупьяный Волдырь.

– Пошли, Славка! – заговорил он радостно. – Познакомишься с хохлами, чи русинами! Мы от Митьки ко мне пришли, чтобы Любе с Верой не застить. Наши они ребята, доверять можно. По-наглому рубить не собираются, с нами обсуждают. К женщинам с уважением, все честь по чести, на «будьте любезны»! К Манюне зашли, винца да сальца занесли! – Волдырь усмехнулся, икнул и продолжил: – А та ничего, взяла. Даже не облаяла их. Видать, хорошие люди. Василь-старшой, оказывается, на границе служил, так Митька в нем теперь души не чает. Утром сжечь хотел, а сейчас уже по имени-отчеству!

– Что ты им про меня скажешь? – Слива все же опасался. – Кто я такой?

– Племяш мой, Славка, Митькин брат двоюродный. Да им-то начхать! Айда, говорю, винца испробуешь! Ох и винцо! Амброзия!

Когда Волдырь со Сливой вошли в избу, Митя с двумя Василями сидел за столом под тусклой лампочкой и что-то громко им доказывал. Возле каждого стояла граненая стопка, а посреди стола – початая бутыль самогона, полупустая канистрочка вина и почти полная литровая банка красной икры с торчащей из нее железной ложкой. Рядом на тарелке лежали толстые куски сала, тонкие – хлеба, луковица, разрезанная на четыре части, и крупно порубленные соленые огурцы. Смачно пахла кровяная колбаса.

– Да есть у меня лес, Василь Иваныч! – Митя тряс в воздухе ладонью, – ровный, сухой, хороший! Старшему Федьке в позапрошлом году еще хотел дом рубить. А он в город учиться уехал. Степка в армию ушел. Три года лес уж сохнет! Бери, не жалко, только церковь не ломай! Неужто нельзя новую стену прирубить?

– Говорю тебе, Митрий Иваныч, – так же энергично отвечал Василь-старший, – утром поглядим! Ишь чего – ломать! У нас на селе за это руки бы вырвали, неверующих нету!

– Отец Михаил анафему как даст, так сквозь землю провалишься! – добавил с улыбкой Василь-средний.

– Вот, ребятки, познакомьтесь! – представил Сливу Волдырь. – Славка, племянник мой! Радистом был. А вот Вася-старший, как и Митька, пограничник!

Василь-старший встал из-за стола и протянул Сливе руку. Лицом он напоминал Каменного Гостя из старого кино, только не такого страшного, и был в грубом свитере, а не в доспехах. Действительно, его ладонь оказалась не то чтобы сильно большая, но какая-то больно уж мощная и плотная, словно он всю жизнь сжимал в ней топорище. Такая же, как у Сливиного брательника Витьки, когда тот вернулся из зоны, с лесоповала.

– Слава, хоть ты-то крещеный? – серьезно спросил его Василь-старший. – А то ведь эти двое церковь ломать не дают, а сами не то атеисты, не то анархисты!

– Крещеный…

– Ну слава те…

– А это Василь-длинный! – продолжал Волдырь. – Он у нас морячок! Оно и видно! Как дядя Степа-великан…

– Старшина первой статьи Василий Сидор, бэ че[4] пять, ордена Нахимова гвардейский ракетный крейсер «Москва»! – отрапортовал Василь-средний, хлопнул пятерней по Сливиной протянутой ладони и добавил: – Тут дядька Вова пугает весенними штормами на вашей пресной лужице…

– Погоди, Васька, лед растает, – встрял Волдырь. – Еще и не такие орлы блевали на нашей короткой волне! Морская волна, она длинная, оттого медленная, а наша короткая и частая. Знаешь, как качает и трясет? У меня тут штурман с «Яблочкова» через борт рыгал, не то что старшина…

Слива пригляделся и понял, что не только икающий и покачивающийся Волдырь, а и вся компания уже изрядно под хмелем. У длинного Василя лицо горело, ворот рубахи был расстегнут, а под ней виднелась линялая тельняшка. Митя широко улыбался и хлопал глазами, упершись локтями в стол и подперев голову кулаком. Только Василь-старший внешне был трезвее других, но и у него глаза блестели.

– Винца за знакомство? – спросил он у Сливы.

– Хорошо бы, – согласился тот.

– Дядька Вова, дай нормальный стакан, а? – обратился Василь-старший к Волдырю. – С этих мензурок только спирт пить чи кофе!

– Это специальные, для самогону, я ж объяснял! – Волдырь принес граненый стакан. – Для вина бокалов нету, извиняйте.

Старший Василь налил всем в стопки самогон, а Сливе поднес полный, до краев, стакан вина.

– Ну, будем знакомы! – Слива осторожно чокнулся со всеми и тремя глотками осушил стакан. – Хорошее вино!

Вино было прохладное, но моментально согрело Сливу и наполнило глотку ароматом южных гор. Люди и предметы вокруг мягко засияли изнутри каким-то плавным и добрым светом.

– Горилка тоже недурная! – поддержал Василь-моряк.

Слива сел к столу и закусил хлебом с колбасой.

– Василий, можно на «ты»? Как же так получилось, что ты с Украины служил на «Москве»?

– Во дает! – рассмеялся морячок. – Сразу видать разведчика! Да это дядька Вова нам обо всех тут рассказал, – объяснил он Сливе, видя его удивление, – он у нас як русское радио! А на «Москве» я служил, потому что при Союзе еще жил с родней в Краснодаре. Только после срочной уехал с России на родину. Так ведь до сих пор в шутку москалем в селе кличут!

Сливе налили еще целый стакан.

– Не, я понемногу! – сказал он и пригубил чуток.

– Славян, не позорь Рымбу! – возник вдруг Митя. – Покажи гостям, как наши могут!

– Да не надо, Митрий Иваныч, – заступился Василь-старший, – мы верим.

– Нет, надо! Северные мужики еще лучше южных пьют! – Митя слегка хлопнул ладонью по столу.

– Ну наше-то вино лучше нас никто не пьет! – спокойно ответил старший Василь.

– Давай спорить! – завелся Митя.

– Не спорил бы ты с ним, Иваныч, – осторожно посоветовал Василь-морячок, – в нашем селе его никто не переможет. А пить у нас умеют…

– То в вашем! А в нашем и мы не при сухом законе живем! – упорствовал Митя. – Ставь условие, Иваныч! Я с тобой зарублюсь.

– Ладно, раз такое дело! – согласился тот. – Дам тебе фору. Вина тут литра два. – Он оглядел канистру. – Пить нечего. Горилки еще где-то литр, так? Вино мое семнадцать градусов, можешь проверить. А горилка твоя сколь? Сорок с копейками?

– Сорок шесть, – ответил Митя.

– Давай так. Пока я выпиваю стакан горилки, ты – два стакана вина. Потом скоренько закусываем и повторяем. Так – пока не откажется кто. Согласен?

Митя подумал и спросил:

– А в чем подвох-то?

– Да ни в чем. Вино пить легче, оно слабее, зато по объему больше. Неизвестно, кто дольше продержится. Ну хошь, давай наоборот! Я вино, а ты горилку!

– Не, давай, как сначала! Согласен на вино! Оно вкуснее.

Волдырь принес и налил Василю стакан самогона, а Мите – такой же вина. Они встали друг напротив друга.

– Ну, граница на замке! – сказал Василь.

– Зеленые фуражки не допустят промашки! – поддержал Митя и поднял стакан. Они соприкоснулись посудой, кивнули друг другу и стали пить. Зажмурившись от удовольствия, Митя крупно глотал вино, словно лимонад. Василь же пил с открытыми глазами, медленно и спокойно, как воду. Остальные напряженно наблюдали.

 Слива почему-то вспомнил еще в прошлой жизни виденную схватку двух бойцовых псов, питбулей. Один, чемпион, рычал, рвался с поводка и повизгивал от нетерпения, а другой, которого шепотом называли «аргентинец», стоял молча, тихо-спокойно, не глядя на соперника и даже отвернув от него исполосованную шрамами голову с рваными, пожеванными в прежних боях ушами. Но когда их толкнули в скретч, аргентинец неуловимо поднырнул, отдав ухо, схватил противника за горло и постепенно задавил. Чемпиона долго потом откачивал хозяин.

Митя первым осилил стакан, выдохнул и налил себе второй. Когда он отпил от него половину, Василь-старший поставил пустой стакан на стол и закусил салом и луком.

– Славная горилочка! – похвалил он. – Дайте-ка, ребята, баночку с икрой! Грех сказать, но лучше сала та икра!

Он с аппетитом проглотил две полные ложки икры и заел кусочком хлеба:

– Ну, давай следующий!

Волдырь молча налил. Митя допил второй стакан и сел на лавку.

– Ну что, продолжим? – спросил Василь, видя, как того развозит и мутит.

– А как же! Щас…

Со второй попытки Митя взял с тарелки кусок огурца и запихнул его в рот. Василь поднял новый стакан самогона и стал глотать его, будто теплый чай. Глядя на это, Митя икнул, поперхнулся и выплюнул огурец в руку.

– Все, я пас! – проговорил он с трудом и уронил голову на грудь.

Василь допил, аккуратно поставил стакан на стол и снова повторил манипуляции с закуской. Сало, лук, хлеб-икра.

– Ну могём! – поразился Волдырь.

– Не могём, а могем! – поправил его Василь-старший. – Давай-ка уложим Митрия Иваныча, а то сидя проспит до утра, с похмелья голова потом лопнет.

С Мити стащили унты, разложили его на лавке и сунули под голову фуфайку.

– Пойду я до хаты, – сообщил Василь-старший устало, – а ты, Вася, сходи с хлопцами в баню. Зря, что ль, Слава ее кочегарил? Я, вишь, не хочу в нетрезвом виде... Спасибо за хлеб-соль, дядька Вова, за доброту, за ласку.

– Проводить, Василь Иваныч? – вызвался Слива.

– Да не, Слава, не трэба!

– Ну тогда двери запру за тобой.

Слива вышел вслед за Василем на мороз. Осторожно пожимая Сливе на прощание руку, Василь сказал:

– А церкву мы починим. Есть у меня мыслишка.

И в тишине он заскрипел сапогами по снегу в сторону вагончика, освещаемый луной и звездами. Над Рымбой поплыла его тихая песня:

 

– За хлеб, за воду и за свободу

Спасибо нашему советскому народу.

За ночи в БУРе, допросы в МУРе

Спасибо нашей городской прокуратуре…

 

 

 Глава 14. Медаль и рукавицы

 

«…Семь десятков лет на Руси царицы правили. Как одна после Петра на великий стол уселась, так другие вплоть до Павла не слезали. Почитай, целую жизнь человеческую. Немудрено было и отвыкнуть от мужика-то… Долго икалась да аукалась, однако все же выдохлась ловких фаворитов власть, кончилось хитрых временщиков правление за женской ширмой.

 Но и тут огорчение – едва только вздохнула Рымба свободней, чуть только от Павла Петровича, императора, послабление с казенными заводами вышло, тут он и скончался апоплексическим ударом от недостатка воздуха. Так об этом Алексантори[5], наследник, с балкона в ту же ночь и объявил, весь в расстройстве и слезах, при мундире, в орденах. Ну а придворный штат не опечалился, скорее, даже наоборот. При чем же здесь золотая табакерка или шелковый шарф?

И давай опять всем двором к войне готовиться. Ведь найти врага – это лучший способ власть удержать. Хоть и мечтал Александр Палыч Первый дать народу чуточек свободы, но манифесты царские до деревни не дошли, воли хлебопашцы вольные так и не видали. Пошумела власть новая, как ветер в сосновых макушках, и утихла. Затхлого духу над расейским болотом не развеяла.

Оно неудивительно: молодого императора всё бабки да няньки воспитывали, а развлекали-образовывали всякие якобинцы европейские. Оттого взгляды он имел прогрессивные и вырос нежный, культурный, всяческому политесу обученный. Обходительный и стыдливый, словно барышня.

Это и неплохо вроде бы, да как с таким арсеналом против российской знати, бояр вековых да дворян столбовых выступать с переменами? Прапрадедушка вон бороды рубил и головы на Красной площади вместе с бородами снимать не стеснялся, зато дедушку с отцом судьба нелегкая и жизнь придворная здоровья лишили, в могилу свели.

А война, она такая, ждать себя не заставляет. Опять шведа воевали, снова победили. Только финнов присоединили, как вдруг раздался гром да клич по всей земле – идет на нас Великая армия галлов, а с нею еще двунадесять европейских языков. И галльский император Бонапартий ведет полмиллиона сабель и штыков.

Тут уж не до шуток. Царь воззвал к народу, объявил рекрутский набор. Потом еще один, и еще, и еще. Ну а после уж и до ополчения дело дошло. Всем миром ополченцев собирали, одевали-обували, по десяти рублев с собой в дорогу дали. И заводы оружейные днем и ночью дымят-гудят. Половина Рымбы на них работает, другая половина деревенское хозяйство старается на плаву удержать. Мужики наперечет, как рубли целковые, дороги, как золотники.

На одного паренька-рымбаря, Семена Матвеева, пал рекрутский жребий. Работящий парень, рослый, крепкий, жалко на войну посылать, да делать нечего. Попричитала-поплакала мать, поревела-повыла невеста, отец повздыхал. Снарядили, проводили. Теперь еще и в ополченцы надо кого-то выбирать. Выбрали Осипа Андреева, внука того самого Андрея-солдата, что пушку на дне озера искал. С того света вытащила солдатика тогда Лина-знахарка, он в деревне и остался. Даже до внуков дело дошло.

А внучок Андреев, Осип, отчего-то непутевым вырос. Балбесом и лентяем. Охотник, правда, неплохой, но работа его не любит. Так тоже ведь бывает. Все б ему мечтать, на йохико[6] играть да лясы точить, зубы сушить с девками по вечерам. Или по лесам бродить. Вот его-то с глаз долой – из сердца вон. Ну некого больше из Рымбы отдать! Война войной, а выжить нужно. Нехотя потопал Осип в Питербурх. На том и не слыхать стало ни об одном солдате, ни о втором. Только грозные вести доходят, будто бьются наши армии с врагом, будто сражения одно страшней другого, а галл уж под Москвой.

И вот, пусть отдана ему Москва, но дымит она, пылает, под ногами у врага тлеет мостовая. Нет, не выдержит француз без фуража и провианта в опустевшем городе, не хватит ему голубей и бездомных кошек на пропитание. Не согреется он у костров и углей пожарищ в окруживших рано холодах. Фельдмаршал Кутузов заставит французов испечь в тех угольях своих лошадей, а потом и бежать из Москвы от голода, холода и мрака. Будут гнать их русские войска по заснеженной и выжженной земле, будут рвать их, как волки отару, отряды страшных бородатых партизан. Станут охотиться на них, как на лосей и кабанов, меткие стрелки-ополченцы, и рубить им шашками головы, будто промерзшие кочаны на брошенном поле, дикие казаки атамана Платова.

 Так все и случилось. Когда последний галл Москву оставил, прозвенела радостная эта весть по всей земле расейской, даже и до наших мест эхо докатилось. На развилках дорог, на росстанях, кресты памятные врыли, слово “Победа” на них вырезали. Только далеко еще было до победы-то. Врага погнали до Парижа, всю Европу прошагали наши рекруты и ополченцы…

…Холодно уже было, октябрь. Деньки короткие, пасмурно и ветерок. Птицы в стаи сбились, вслед за тучами на юг потянулись. Сыплются с берез и осин в темную воду мертвые листья, золотые да румяные, прилипают к веслам лодочки-кижаночки, что к деревенскому причалу подошла.

Сперва из лодки вылез Осип. В потрепанной форменной куртке темного сукна, без шапки. Лицо обветрено, борода сивая, с сединой. Кожаная сумка ополченца за спиной. Подтянул он лодку по сходням на берег, перегнулся через борт, поднатужился и вынес на руках Матвеева Семена, мертвецки пьяного и без обеих ног. Только выше колен штанины на культях в узлы завязаны.

Закинул бесчувственное тело на спину и понес по дороге к родителям в дом. Деревня притихла, из окон глядит, вдоль дороги стоит. Встречные мужики шапки ломают, Осип шагает, молча им кивает. Идет, будто дружка-корешка с гулянки несет. Встречает их Матвей, отец Семена. Лица на нем нет. Бороду в горсти мнет.

– Здравствуй, дядя Матвей! – говорит ему Осип. – Доставил я тебе сына твоего. Прости, что не уберег! Отнесу уж я в горницу Сеню, положу-ка его на постелю.

Молчит отец, слова выжать не может. Как сказал, так и сделал Осип, уложил на перину Семена:

– А где же супруга твоя, Матвей Афанасьевич, Сенина матушка?

– Померла она, Ося, как чуяла! – просипел, сглотнув, Матвей. – И Семенова невеста замуж вышла в Тихий Наволок. Рассказывай!

– Царствие Небесное! – вздохнул Осип. – Совет да любовь! Может, и лучше им так. А рассказывать недолго. Сын ваш, батюшка, сражался храбро. Под Лейпцигом был тяжко ранен, направлен в госпиталь, потом в Россию. После виктории и нас, ополченцев, домой послали, в Сам-Питербурх. Там-то, в богадельне, я его и обнаружил, забрал с собой насильно. Не желал он ехать, не хотел калекой домой возвращаться.

Осип прокашлялся, достал кисет и закурил:

– Теперь к делу. Дохтур сказал мне, что у Сени в крови зараза какая-то, после ранения. Мучит она его, ест изнутри и скоро в могилу сведет. Семен, он это чует. Нет силы такую боль терпеть, потому и пьет он зелено вино. Помогает ему оно. Приготовься, дядя Матвей. Как проснется Семен, станет волком выть от боли и ругаться страшным языком. Вот тебе бутыль для начала.

Осип вытащил из сумки четверть с мутной жидкостью.

– Нальешь ему, потом за мной пришлешь. Надо будет его мыть, таскать-ворочать, а тебе, прости, отец, это не под силу. Одно могу сказать для утешенья – недолго мучиться ему осталось. Потому я и привез домой Семена, чтобы Богу душу отдал он на родимой улочке. Все ж не так тоскливо… Ладно, пойду я, Матвей Афанасьевич, устал чегой-то.

– Постой, Осип Иванович, – старик Матвей утер глаза рукавом, – спасибо тебе, сынок! Давай хоть по чарке за возвращение!

– Нельзя мне, дядя Матвей. – Осип пожал старику руку. – В меня, как выпью, черт залазит. Не пугайся, только ничего у нас с Семеном святого не осталось. Да и в голове моей шумит и без водки, видно, тряхануло где-то головенку. Громко пушечки стреляют. Не забудь – сначала ему чарку, потом за мной посылай.

Ушел Осип. Поздоровкался с родней. Сидел за столом, молчал, на вопросы невпопад отвечал. Харчей поклевал, в окно на воду поглядел. Не дождался гонца, вечером сам пришел к Матвеевым окнам и слышит: звенит стакан о бутылку, орет Сеня песню дурным голосом:

 

– Я был батальонный разведчик,

А он писаришка штабной!

Я был за Россию ответчик,

А он спал с моею женой!

 

Вошел и видит: сидит отец у стены, пригорюнился, а Семен за столом у окна, на отцовском месте, культи с лавки свесил, жилы на шее вздулись, и лицо красное.

– А-а! И ты здесь! – встретил Осипа Семен. – А я уж надеялся, что больше тебя не увижу! Что, опять не станешь со мной пить?

– Отчего же? Выпью немного. Что отца за стол не зовешь?

– Зову, сам не хочет. Ну, с возвращеньицем?

 Осип пригубил, а Семен выпил, не закусывая, с Осипом не чокаясь, и говорит:

– Где же твои гусли, Ося-корешок? Спел бы, поведал, как царя и Отечество спас!

– Забыл уж я, Сеня, как на них играть. И охоты нету.

– А что так? Сплясали бы на радостях!

– Я-то сплясал бы, а вот ты – разве что на руках, как скоморох!

Они рассмеялись, на всю избу заржали, как кони германские. Снова налили.

– Может, в баньку с дороги? – спросил осторожно Матвей Афанасьевич.

– Не, батя, спасибо! – отмахнулся Семен. – Скоро меня наготово помоют, чего время терять?

– И верно, Сеня, – поддержал его Осип, – медведь, вон, тоже не моется, а люди боятся!

И они снова загоготали, как гуси. Теперь уж старик Матвей рукой махнул:

– Говорил мне, Ося, дед твой Андрей, что солдату после баталии все до фени, а я не верил. Теперь вижу, что так.

Сказал и пошел из избы. Проводил его взглядом Ося, встал, схватил Семена за грудки и говорит тихонечко:

– Слышь, ты, калека! Хорош отца мучить! Он-то чем виноват? А ну, залазь! Айда в баню!

Он повернулся к Семену спиной и нагнулся. Тот привычно ухватил его правой рукой за шею и влез на закукорки. Левыми руками они взяли со стола стаканы, выпили до дна и со стуком поставили обратно. Осип понес Сеню вслед за отцом.

Через неделю, вечером во вторник, умер Сеня. В четверг утром, еще не рассвело даже, пришел Осип в дом к его отцу проститься. Прошел в горницу, поглядел на Семена, бледного, спокойного, положил руку ему на плечо. Наклонился, зашептал тихонечко, одними губами, чтоб родня, какая возле гроба сидит, не слышала:

– Прощай, браток! Прости! Всем нашим там привет. Сашке Голяку, Степке Молотку, Сергею Северодвинцу, Славяну Гусю, Лехе Каптеру, Вовке Мухомору, Филиппку, Кошмарику…

Надумал уходить, а в сенях тормозит его Матвей Афанасьевич:

– Куда ж ты, Ося, с котомочкой собрался?

– Пойду, дядя Матти, куда глаза глядят! Сам видишь – работать не хочу, птичек и зверей стрелять не могу, на йохико играть не буду…

Перебил его старик:

– Когда Сеня помирал вчера, рассказал мне, что ты его, раненого, в обоз тащил, да тут прорвалась конница какого-то Мурата, доспехами сверкает, всех на пути срубает. Прет прямо к царскому шатру на холмике. И приказано было вам, стрелкам-ополченцам, раненых бросить и остановить кирасиров, царя спасать. Так?

Молчит Осип.

– Метко, говорил, вы стреляли, – продолжил Матвей, – а потом и до рукопашной дело дошло. Так что если бы не ты, другой бы у нас царь теперь был, а?

– По хвамилии Бонапартий! – усмехнулся Осип. – Мало ли чего при смерти человек скажет, отец! Чуть не забыл, возьми вот, Семе в гроб положишь или в могилу кинешь. Он ее достойнее, чем я. Он настоящий солдат был, регулярной армии. Не то что мы, ополченцы, “принеси – подай, пошел… лесом, не мешай”!

Осип вынул из-за пазухи тряпицу, размотал и вложил в ладонь Матвею серебра медальку.

– А что на ней написано, Ося? – спросил старик. – Я, вишь, грамоте не обучен.

– Написано на ней: “Не нам, не нам, а Имени Твоему!” Прощай, отец, пойду я!

Закинул сумку за спину и ушел. Лодку оттолкнул и погреб. Кто говорит – в монастырь, к вологодскому берегу, а иные – мол, на большую дорогу к лихим людям. Их у нас после победы много шаталось в лесах. В общем, больше не видали…»

 

 

* * *

Утром, кто болел, мучиться не стали. Митя с Волдырем приняли по полстаканчика вина вместе с чаем, а одоночек горилки оставили Василю-морячку. Слива удержался, на жажду вчера не напил. Чуть только рассвело, отправились к бытовке лесорубов. Было пасмурно и тихо.

Там уже завтракали. Василь-старший на большой сковороде жарил яичницу с салом и луком, варил кофе на синем газовом цветке и выглядел удивительно свежим и трезвым. Спокойный взгляд, улыбка – как у идола с острова Пасхи, точные движения. Будто и не выпил он вчера сверх нормы два стакана самогона. Ни слова не говоря, он усадил рымбарей за стол и выдал им ложки. Слива пожал руку чернобровому и румяному хлопцу, младшему Василю. Тот слегка смущался.

Морячок, смеясь, похмеляться отказался. Митя убрал самогон под стол. Съели горячую глазунью, запили крепким кофе со сгущенкой и ожили.

Пока Волдырь и Василь-моряк курили на морозце, а Василь-малой убирал со стола и мыл посуду, Василь-старший, Митя и Слива дошли до обгоревшей церкви. Обугленные бревна были переметены снежком, как на черно-белом фото, а вблизи все так же пахли гарью.

– Думаю так! – Василь-старший ковырнул топором угольки и сразу перешел к делу.Насквозь бревнышки не прогорели, значит, починить мы их сумеем. Аккуратненько запилим, огарки стешем. Митрий Иваныч, где твой лес?

– В лесу, где ему еще быть? – Митя соображал пока туговато.

– Надо притащить, на толстый горбыль распустить и подогнать на чистые места. Трактором возьмем?

– Трактором не подобраться. Можно снегоходом по бревнышку вытаскать. У меня в скалах хлысты сухие спрятаны, как раз для ремонта.

– Вот и добре. Нагелями стянем, будет как новенькая! Ну а досочки тесовые, те, что обгорели, вы уж сами. Леса вместе строим, лады?

– Лады-то лады, – засомневался подошедший Волдырь, – да ведь у тебя, Василь Иваныч, своей работы полно? Какая у вас задача? Ты вчера что-то говорил, да я запамятовал.

– Работа моя не волк, дядька Вова, ты не пугайся. Митрий пусть сухой лес таскает, а ты мне покажь, где рубить на дом. Друг дружке поможем, глядишь, и переможем. Нам сказано пожарище раскатить, лесу навалить и часовенку сляпать – вместе с домом. Но это ж летом. Сейчас только снос да заготовки. А на кой сносить, если можно починить?..

Митя ушел домой и вскоре вернулся, примчался на снегоходе с санями:

– Конечно, аппарат не как у вашего начальника, но тоже не из худших! Кто со мной в лес за хлыстами?

Он газанул и с фонтаном снега из-под гусеницы развернул «Ямаху» на озеро:

– Вон малой Васек, вижу, хочет прокатиться! Отпусти его со мной, Василий Иваныч, где он там, в Хохляндии вашей, на «Викинге» погоняет? У меня Степка лихо ездит, я и Ваську научу.

Васек не показал виду, но глаза заблестели.

– Пусть едет, – разрешил Василь-старший, – только, чур, Славян тогда со мной.

– Я тебе его дарю! – Митя осклабился. – Только властям не выдавай, а то он на нелегальном положении. Особливо этому героическому начальнику-охраннику, псу цепному. Садись сзаду, Василек!

Василек устроился на сиденье за спиной у Мити, снегоход выскочил на лед и, подбрасывая сани на ропаках, полетел вдоль деревни к дальнему лесу, к рыжим стволам сосняка на скалистом берегу. Встречный ветер зашумел в ушах, из глаз выдавливая воду.

Небо к морозцу разъяснело, выглянуло неяркое солнце, снег под тонкой коркой наста стал рассыпчатым, как песок. Волдырь уселся рядом со старшим Василем в кабине трактора, а Слива с морячком улеглись плечом к плечу в больших санях, тех, на каких прибыла вчера бытовка. Тронулись следом за Митей. Из его тайника решили приволочь сразу пачку стволов для ремонта церкви.

Пока трактор добирался до леса, Митя с Васильком уже вытащили на лед пару бревен. В лесистых скалах, в Митиной пачке-заначке, они цепляли комель хлыста веревочкой-удавкой, закидывали его на сани и волокли по склону меж соснами, виляя, как на трассе гигантского слалома. Вершинка оставляла в снегу широкую борозду. На третьем спуске Митя пустил Василя-малого порулить.

Тот прокатился сначала без прицепа, почувствовал силу «Викинга» и верткость его руля, а потом с синим бензиновым дымом и воем двигателя заложил на скорости резкий поворот. Улыбаясь во все зубы, подъехал к Мите:

– Цепляйте, Митрий Иваныч, со свистом домчу!

– Аккуратнее, Васек, это все же не мотоцикл, тут лыжи закусит – не вывернешь!

– Ладно!

Вдвоем они закинули комель на сани, и Митя вместе с петлей удавки прицепил их к фаркопу. Василек оседлал снегоход и плавно сдвинул сани под уклон.

– По старому следу! – крикнул ему вдогонку Митя.

Парень махнул рукой – слышу, мол. Митя оглянулся кругом. Сверху, со скал, ему было видно, как приближается трактор, как дымят трубы над его домом и над домом Манюни, как плывут вдали над белым озером темные полоски берегов. Только не видать в прибрежном сосняке снегохода с Васильком в седле, и что-то не выезжает он на лед, а пора бы. Митя прислушался: и мотора не слыхать. В чем дело?

В тревоге зашагал он скоро по следу гусеницы, увязая в снежной борозде, по-медвежьи переваливаясь и тяжело дыша с похмелья. Углубился в сосняк и увидел заглохший на боку снегоход, опрокинутые сани и Василька, неподвижно лежащего возле сосны лицом в снег. В глазах у Мити почернело. Он подскочил к парню и, с трудом сдерживаясь, осторожно перевернул его за плечи. Василек застонал.

«Живой, слава Богу!» – мелькнуло в голове у Мити. На бледное лицо Василька слева, с виска на скулу, сползала, раздуваясь, гематома. Глаза были закрыты. Плечо казалось как-то странно вмятым, словно вдавленным в тело, а левая рука висела тряпкой. Митя стряхнул снег с лица парня.

 – Щас, щас, терпи, сынок! – прошептал он, подскочил к «Викингу», отхватил ножом веревку с бревном, выровнял сани и одним рывком поставил тяжеленную тушу снегохода на лыжи. Потом подхватил Василька под спину и коленки, поднял на руки и уложил в сани.

К счастью, снегоход завелся. Митя быстро и осторожно вывез Василька на лед. Притормозив возле трактора, где старший Василь со Сливой и морячком закатывали бревна в большие сани, Митя соскочил с сиденья:

– Иваныч! Моя вина! – громко, отчаянно и торопливо заговорил он. – Пустил парня за руль, а он, похоже, сосну зацепил...

Все, бросив бревно, подбежали к саням и склонились над Васильком. Он открыл глаза.

– У-у-уф! – выдохнул Митя.

– Видишь меня? – так же громко спросил Василь-старший мальчишку и махнул перед его лицом пятерней.

– Вижу, – прошептал тот, – прости, дядька Митя, «Ямаху» помял…

– Да хрен с ней! Давай ко мне, Манюня с Любкой поглядят!

Митя со Сливой прыгнули на снегоход, а Василь-старший лег в сани рядом с малым. Морячок с Волдырем залезли в кабину трактора. Тронулись домой. По дороге Волдырь соскочил и забежал к Манюне. Дома у Мити Василька осторожно раздели и уложили на постель.

Гематома у того разлилась на пол-лица, но он был в сознании, хотя и постанывал от боли. Нательную рубаху Любе пришлось разрезать ножницами, шевельнуть рукой Василек не мог. Затем она чуть приподняла с подушки его голову, вложила ему в губы таблетку и дала запить из чашки. Вера догадалась и принесла со двора целую кастрюлю снега, чтобы прикладывать к раздувшемуся лицу парня.

– Спасибо, дочка! – вздохнул Василь-старший, и мужики наконец расселись по лавкам.

Вошла Манюня. В темной куртке и тугом платке она казалась совсем маленькой и сухонькой. Сняв валенки, она в толстых собачьих носках прошла к постели больного. Отдала куртку Любе.

– Хорошая шишка! – похвалила она с серьезным лицом, растирая кисти рук и словно бы принюхиваясь. – Но ничего, до свадьбы заживет. А вот посмотрим плечико у бедного кузнечика. Ну-ка, милок, глянь на меня!

Манюня коснулась гематомы на лбу Василька, приоткрыла заплывшее веко и ладонью прикрыла его здоровый глаз. Потом осторожно пощупала плечо. Василек дернулся.

– Как болит? – спросила его Манюня.

– Колет и гудит, – ответил он тихо.

Старуха дважды кивнула.

– Любонька, – повернулась она к Митиной жене, – нагрей таз воды и мыла туда настругай. Хозяйственного. Митька, а ну выйдем в сени!

Тот послушно вышел за Манюней.

– Вспомнишь лесину, об которую мальчонка треснулся? – с ходу спросила его она.

– Ну.

– Вези, покажешь. И рукавицы его с собой возьми. Любаше скажем, за лекарством поехали.

Скоренько и молча одевшись, Манюня вышла во двор. Следом выскочил Митя, передал ей рукавицы и сел за руль снегохода. Старуха надела их и устроилась у него за спиной, так же как два часа назад Василек.

– Крепче держись, Михална! – обернулся к ней Митя. – Не хватало еще…

– Рули давай! – перебила она его. – Надо еще ко мне забежать.

В лесу, возле злополучной сосны, Манюня хмуро огляделась, прислушалась к чаще, к ветру и тяжело вздохнула:

– На льду меня подожди. Езжай, не мешайся под ногами!

Митя отъехал подальше, за деревья, заглушил снегоход и немного прошел по следу обратно. Осторожно высунувшись из-за ветвей, он увидел, как старуха положила руки в Васильковых рукавицах на ствол сосны и что-то шепчет с закрытыми глазами. Потом она сняла со ствола картонку – иконку, должно быть, – приложилась к ней губами и убрала за пазуху, а рукавицы повесила на сухую веточку сосны. Перекрестилась и обернулась к озеру. Митя отступил в чащу и пошел своим следом к «Викингу».

– Хвастун ты, Митрий, и дурак! – подходя к снегоходу, проворчала Манюня. – Сначала дал мальцу неумелому свой трактор, страшный, как черт, а теперь еще и подглядываешь…

Митя смутился, отвернулся и хмуро уставился в снежную даль озера.

– Думаешь, я тут в бирюльки играюсь? – кряхтела она, забираясь на сиденье. – Думаешь, кто ее, ведьму, разберет… А-вой-вой, грех какой! Вези домой! К себе, к себе домой-то...

Казалось, сейчас она расплачется от невысказанной тревоги. Со стыда и досады Митя погнал снегоход на полной скорости и почувствовал, как Манюня, словно неясыть когтями, вцепилась пальцами в его фуфайку.

Дома, возле постели больного, Манюня извлекла из внутреннего кармана маленькую водочную бутылку с темной настойкой:

– Глотни-ка! Мутит, небось?

– Мутит…

– Еще бы, стряхнул головенку-то! Ну, как?

– Кисло!

– Вот и хорошо. Щас полегчает. Люба, неси воду мыльную. И ступайте все отсюда. Давайте, давайте!

Когда все вышли из горницы, она поставила таз на табурет возле кровати, осторожно опустила в горячую воду руку Василька и спросила:

– Молитовку знаешь какую-нить?

– Много знаю, – морщась, ответил он.

– Тогда читай «Достойно есть»! И терпи, казак, атаманом будешь.

Василек зашептал на незнакомом языке, старательно шевеля губами, а старуха принялась мять в воде руку хлопца и намыливать ее вверх от локтя.

– Еще. Еще читай! – велела она, когда тот замолчал от боли, и начала вторить ему, но тоже не по-русски. Наконец, на третьем круге, она добралась до его плеча и как в тесто стала погружать худые жесткие пальцы в распаренную, скользкую от мыла кожу, вправляя сочленения.

Когда Василь тоненько завыл, Манюня за локоть приподняла его руку из мыльной воды, обтерла тряпкой на весу и осторожно уложила на одеяло.

– Все, не вой! Лежи теперь тихо, – сказала старуха, – дня три лежи, пока шишка спадет. А рука пройдет. Ну, пошевели пальцами!

Василек шевельнул кистью.

– Больно?

– Ни! – удивленно ответил он.

– Ладно, отдыхай пока, кузнечик. Пойду Верку пришлю, пусть снег к твоей голове прикладывает, самому-то сейчас не с руки…

От Манюниного лечения, а может, и от настойки у Василя все плыло перед глазами, но совершенно ничего не болело, и он ошеломленно улыбался. Теперь вместо старухиных ему смутно захотелось девичьих рук. Когда Вера вошла, больной, тяжко вздыхая, заговорил с ней:

– Дюже погано мени, дивчина-красуня! Пощупай, яка шишка… – И он перехватил пальцами ее ладонь.

Вера смущенно порозовела и осторожно высвободила руку:

– Выходит, вы, Василий Петрович, теперь и сами можете снежок прикладывать. Пойду я, надо маме помогать. – И она вышла из горницы.

От смущения у Василька зачесалась голова, но улыбка с лица не сползла.

На следующий день он перебрался в бытовку, а через неделю встал на ноги. Ремонт церкви был уже в разгаре.

 

 

 Глава 15. Порошок и почта

 

«…О том, что не крепостные они больше, узнали рымбари только года через три после царского указу. Когда в заводах волнение началось. Вернее, слыхать-то слыхивали, что государь Александр Николаевич рабство отменил, но начальство об этом молчок, и работать в цехах приходилось по-прежнему. А все же нашлись грамотные, зачитали остальным от 19 февраля указ.

Скрипя зубами, заводское руководство стало отпускать мастеровых на волю, а потом и для всех государевых крестьян урочные часы отменили. Лукавили, мудрили, препоны всякие чинили, однако шила в мешке не утаишь. Пришлось начать записывать мастеровых в мещане. А потом и гулянье началось.

Хоть и праздничный был год, а все ж голодный. Хлеб не уродился даже в южных губерниях, а у нас и тем более рожь не вызрела. В городе полегче было, туда и потек народ на волю мещанскую. Большая часть молодежи в город усвистала, старики одни остались. Вот и получилось, что свобода поначалу только хуже для деревни сделала.

Но это поначалу. Крестьянскую породу северную, как корень можжевеловый, просто так со скалы не сдернешь, из дерна и мха не вырвешь. С трудом, тяжелехонько, но и освобождение Рымба пережила, продышалась от буйной волюшки. Живучие остались старики да и двое мужичков среднего возраста. С бабами своими, с детишками. Привычно на земле работали, на море-озере рыбачили, из лесу подкармливались.

Как гром с небес пришла от финнов весть, что государь-освободитель убит бесами из “Народной воли”. Какая ж это народная воля? Какого, интересно, народу? Нашего, деревенского народу она не спрашивала, и он бы ей согласия не выразил. Соседи-финны все в слезах приехали, царь-батюшка им настоящей воли дал. Язык со свейским уравнял, парламент в Гельсингфорсе учредил, людям все права вернул, а его за это бомбой!

От таких вестей преставился старый деревенский иерей, отец Николай, а нового не прислали. Иногда только, на великие праздники, приезжал какой-нибудь священник из села. В церкви старухи прибирались, иконы протирали, печь топили да свечки жгли. Младенцев крестить и отпевать покойников на мандеру возили, там подчас и хоронили. Венчались, причащались тоже там.

Стало разный сброд к Рымбе прибивать. То вот из слободы пьяницу принесло, Фаддея Нестерова, бывшего солдатика. Списали его по ранению, слободская родня поразъехалась, перемерла, а в деревне у него тетка оказалась. К ней напросился, у нее и поселился. Она, тетка Лукерья, добрая душа, выгнать не смогла. Но и он мужчинка тихий, по хозяйству кое-что помогал, на сивуху себе сам зарабатывал.

А то и вовсе странного дедка в начале осени подкинуло. На драном парусе косом добрался против ветра. Лодка, что корыто, едва не утопла. Сам маленький, плюгавенький, бороденка жидкая, без усов. Однако же в очочках. Представился Евгением Абрамовым.

Как заговорил, все рымбари уши поразвесили. И чтец-то он, и жнец, и на дуде игрец. И знахарь, и лекарь, и вовсе алхимик. Потомственный маг и колдун. Такую бочку арестантов насолил-натравил, что и его не выгнали, не спросили даже, откуда взялся, чего надо. Пустили в крайнюю избу на отшибе, брошенную. Там он травок насушил, из коры да грибов поганых натер порошков, опыты свои затеял. Все что-то жарит, варит, жжет. Химичит, одним словом. Хорошо, хоть не мешает!

И сразу вслед за ним целая ватага прибыла. Четверо молодцов, один другого краше. Первый – городской фраерок в картузе набекрень, из мещан, другой – в тельняшке под бушлатом, как будто ветеран. Третий – расписной, с железными зубами, видать, из каторжан, а четвертый – в драном халате, в шапке бараньей, узкоглазый. С виду басурман. В баркасе у них крючья и веревки, пилы, топоры.

Городской в картузе рымбарям и говорит:

– Доброго здоровьичка, господа вольные земледельцы! Я, – говорит, – не иноземец какой и вам вовсе не чужой. Зовут меня Прохор Еремеев, а сам я внучатый племянник земляка вашего Осипа Андреева. Осип Иванович был женат на сестре моего родного дедушки и жил с нами по соседству. Работал я с ним в одном цеху, на заводе, в стольном граде Петербурге. А сейчас прибыл сюда, когда пришла желанная свобода, когда явились всем нам широкие возможности зажить по-человечески. Заработать, так сказать, на достойное существование.

– Как это? – зачесали рымбари в макушках.

– Легко и просто! Объясню. Ныне, когда рабовладельцы упразднены, вольно расцветают всяко-разные товарищества и обчества. Одни торгуют рыбой, другие камнем, третьи лесом. Ну лесу-то в наших краях на всех хватит! Вот мы и прибыли, так сказать, позаимствовать на острове немного соснового пиловочника, елового хлыста или березового баланса.

– А что же вы, ребята, на большой земле его не рубите? – удивились мужики. – Там ведь ближе доставлять, легче торговать?

– Так-то оно так, да есть один нюанс! – продолжал энергично Прохор. – Все дело в том, что хоть и уничтожен царь-эксплуататор, на его место пришел новый. И свирепствуют на материке различные надзорные комиссии, цветет полицейский произвол, мешает развивать предпринимательство. Целые кипы бумаг требуют царские кровопийцы, ждут согласований, бюрократы-крючкотворы мзды хотят или уплаты налогов. Как простому человеку сдюжить против государственной машины?

Молчат мужички, не знают, что ответить.

– А сюда они еще не добрались, щупальца свои не дотянули, – подвел итог оратор, – вот мы с товарищами, так сказать, бригадой и прибыли на ваш богатый остров, сотрудничать взаимообразно! Что скажете, господа?

 – Сомневаемся мы, однако, – говорят мужики, – получается, что незаконно вы лес рубить хотите… Плот составите, продавать сплавите, а нам потом отвечать?..

– Да перед кем отвечать-то? Нету ведь здесь никого! – улыбался бодро Прохор.

– Найдется перед кем. Сам знаешь, мил человек, в нашей державе на рабочую шею быстро хомут подберут. Начальства хватает. В общем, несогласные мы.

Тут из-за спины внучатого племянника возник расписной в фуфаечке. Прищурился, сквозь железные зубы сплюнул.

– Хорош буторить, мужики! – говорит сипло. – Вы нас не знаете, мы вас не знаем. Дело делаем и расходимся по мастям. Если не хотите красного петуха ловить по всей деревне, нам не мешайте. И мы вас не заденем в таком разе. Нужно вам еще толковище, ребята?

Закручинились ребята, головы повесили, по домам отправились. Батюшки в деревне нет, совета спросить не у кого. За вилы хвататься старикам не с руки. Крепких мужиков – раз-два и обчелся. Трудно дать отпор бригаде этой. Как же быть? Что делать?

Вдруг, откуда ни возьмись, появился лекарь, Евгений Абрамов. Горю вашему, мужички, помочь нетрудно, говорит. Нужен только доброволец, чтоб собрал бригаду у костра. Дам ему кулечек порошка, на угли высыплет, и увидите, что будет… Только пусть в огонь не смотрит и не дышит семь секунд.

Нет, господин хороший, отвечают мужики, смертоубийства нам не надо! Об каком смертоубийстве вы речь ведете, господа крестьяне? Все будут живы и здоровы, просто застынут ненадолго. Вы их в баркас посадите и по ветру отправите. А когда они очнутся, уж не захотят вернуться. Это я вам обещаю и торжественно клянусь. Головой готов ответить, если попытаются. Можете все на меня валить. Только не вернутся, зуб даю!

Снова крепко призадумались старики. Но деваться некуда, топоры уже стучат. Согласились. И пошли Фаддею в ноги кланяться. Войди в положение, Фаддей Ермолаевич, тебя они не видели, не знают, авось и не прогонят. Объяснили задачу, а Фаддей возьми да и согласись! Азартно стало бывшему солдатику, разулыбался хитро. Давайте, говорит, ваш порошок. Не только порошок дадим, засуетились рымбари, еще и четверть хлебного вина выделим в придачу!

Не отказался и от четверти Фаддей, за пазуху с трудом бутыль засунул, кулек в карман убрал и заковылял в сторону берега на топорный стук, на грызню и пил шуршанье. Чащей дохромал до места, сквозь ветки пригляделся.

Видит: прямо с берега растет делянка, яро действует бригада. Рубит все подряд. Двое лучковкой валят дерева, двое сучья топорами отсекают. По жердям стволы к воде скатывают. Пот течет, щепки летят, опилки сыплются. Падают сосны со скрипом, со стоном. Ветви, как руки, ломают. Пахнет смолой, что кровью древесной. Словно лишай на собачьей шкуре, ширится, светится плешь в сосновом бору.

Дотемна следил Фаддей из ветвей за вырубкой. Дожидался, пока выдохнутся ватажники, воткнут во пни топоры, костер разведут, котел на огонь повесят. И как поплыл над берегом дымок, как запахло варевом, выбрался он из чащобы, качаючись, побрел на треск смоляка, на светляки еловых искр. Идет и слышит:

– Кого там леший тянет?

– Всего лишь навсего меня, Фаддея Нестерова! – отвечает.

– Чего тебе, Фаддей Нестеров?

– Прошу, товарищи ватажники, у огонька у вашего погреться.

– Иль дома не сидится?

– Выпить не с кем мне, ребята! Наши мужики со мной не пьют, пьяницей считают, брезгуют. Освежиться не желаете?

 Подошел к костру Фаддей, вытащил бутыль, оглядела его бригада.

– Что-то тут не так! – сипит каторжанин. – А ну, дядя, хлебни-ка сам из своей тары!

 – Это завсегда не против, с нашим же почтением! – И Фаддей сделал из бутылки добрый глоток.

– Ладно, поглядим. – Главарь качнул головой. – Пощупай-ка его, Темчи!

Сзади, из темноты, бесшумно появился басурман, прохлопал на Фаддее зипун и штаны, засунул руки в худые сапоги. Кивнул бараньей шапкой – чистый, мол.

– Не обессудь, Фаддей Нестеров, сам знаешь, береженого Бог бережет…

– Что-то личность твоя мне знакомой кажется! – поднялся вдруг ватажник в тельняшке. – Ты в какой колонне был?

Помрачнел Фаддей.

– Кое-кого знал в Восточной, – нехотя ответил.

– Побожись!

– Вот те крест! – Фаддей вздохнул.

– Да ну! И я в Восточной был! – Голос тельняшки помягчел. – Скажи только, друг, кто самый лучший командир?

– А я, друг, и не говорил, что был в Восточной. И Николай Иваныч[7] мне не командир.

– И кто же тебе командир, если не он?

– Командир у нас у всех один – Федор Федорович.

– Ну, допустим, Радецкого каждая собака знает! А все же?

– Командира моего, друг ты мой любезный, звали Адам Игнатьевич[8], Царствие ему Небесное. Назвать фамилию?

– Ребята! – Ватажник изумленно оглядел товарищей. – Он, кажись, из “железной бригады”. Коль не врет.

– А коль врет? – хмыкнул Прохор Еремеев, фраер городской. – Я тебе сейчас, Мишаня, расскажу, как я Орлово Гнездо на Шипке в рукопашной отстоял, а как ты докажешь, что нет?

– Завали яму, Проша, – повернулся к нему Мишаня, – не тревожь память героев своим поганым языком! За это и ответить можно!

– А что я? – Прохор слегка отодвинулся от костра. – Скажи ему, Полотно!

– Тише, Миша, не пыли! – откликнулся каторжанин. – Проша прав. Мало ли кто чего насвистит! Пусть Фаддей Нестеров докажет, что он из этой самой, как ты кричишь, из “железной”. Меня, к примеру, Полотном кличут, а почему? Потому что шкура моя расписана, как холст, как полотно художника. А еще потому, что ножик мой из стального полотна выкован. Ведь свободным человека может сделать только нож, не правда ли, Фаддей Нестеров?

– Может, и правда, – ответил Фаддей, – только доказывать мне ничего не хочется, я, пожалуй, пойду.

– Ну куда же ты пойдешь, Фаддеюшко? – усмехнулся Полотно. – Ты уже у нас в гостях. Может, ты разведчик, сейчас вот вернешься и доложишь деревенским диспозицию, а? Сам же говоришь, ты из “железной бригады”. Но за спиной у тебя Темчи стоит, алтайский татарин, и он хоть беглый каторжник, а все же свободный человек, потому что имеет под халатом, кроме шрамов от байского кнута, еще и ножичек каленый. И доказывать ему ничего не надо, шрамы эти мы все наблюдали. Видишь ли, невесту он свою хотел у бая выкупить, бай деньги взял, а его в солдаты. Красивая, видать, алтаечка-невеста! А, Темчи? Красивая твоя Айлу?

Темчи не издал ни звука.

– Молчит, – продолжал главарь. – Красивая. Он бая зарезал – и в лес. Поймали, плетью спину ободрали – и в тюрьму. Хорошо, лошадьми не растоптали, все ж Российская империя. Спас закон преступника, даже ноздрей не вырвали. С каторги бежал, теперь вот снова калым собирает… Что же ты, Фаддей, молчишь? Я ведь долго тут могу тебе сказки сказывать.

– Скажи им, Фаддей, где я мог тебя видеть? – попытался поддержать гостя Мишаня. – И когда?

– Видишь, Миша за тебя переживает, ты его уже убедил, что свой! А он у нас парень боевой, отчаянный. Крест нам показывал за переправу через Дунай, шутка ли?!

– Ладно, хватит тебе, Полотно, – сморщился Мишаня, – дай человеку сказать.

– Видеть, Миша, мог ты меня под Новый год, восемьдесят восьмой, у горы Святого Николы. Над окопами Василь-паши..

– Точно! Все верно, братцы! Если б не он, не сидеть бы мне тут с вами!

– А обознаться ты не мог? – на всякий случай вякнул Проша.

– Иди ты на!..

– Хорошо, товарищи, если угодно, у меня и медалька найдется. – Фаддей поставил наземь бутыль и стал шарить по карманам. – Где только запропастилась?

– Какая у тебя, бронзовая? – отвернулся от Прохора Мишаня.

– Бери выше, друг!

– Медная, небось?

– Нет, друзья, у меня серебряная, с крестом и полумесяцем. – Фаддей нашарил что-то и вытащил кулак из штанины. – Сам генерал Столетов Николай Григорьевич мне ее вручал. Глядите!

Он раскрыл ладонь и протянул ее к огню. На ладони лежал маленький блестящий кругляшок и кулек из сухой бумаги. Ватага, рты раскрыв, склонилась над Фаддеевой ладонью, даже Темчи из-за спины выглянул, глазки узкие расширил.

– Вот! Видите, товарищи, тут крест, тут полумесяц, а на обратке – надпись: “Не нам, не нам…” А бумажка эта ни при чем, ее можно и в огонь. – Фаддей легонько щелкнул ее пальцем, а кругляш в ладони сжал.

Бумажка пролетела по дуге, и все невольно посмотрели в угли…

В деревне показалось, что луна с небес скатилась. Зарево холодное всю Рымбу озарило. Светом белым, без теней. Когда приковыляли старики на вырубку, все пятеро недвижимо сидели вокруг угасшего костра с лицами серыми, словно прошлогодние газеты. Глаза были открыты, но света звезд и факелов не отражали. А сами были твердые, как из ольховых чурок вырезаны, и будто не дышали.

Посадили всю бригаду рымбари в баркасик, инструмент ее туда же скидали и оттолкнули баграми от берега. Тут и ветер засвистел, понес баркас от берега в открытое Онего.

А Фаддея в дом к тетке Лукерье принесли, на перину уложили. Через час в себя пришел да как заплачет! “Видел я, люди добрые, – говорит, – муку смертную, слышал скрежет зубовный и чуял запах серы. Разверзлась под костром земля, холодом повеяло, и встал туман выше елей. Заблудились души ватажников в этом тумане, и так мне стало жалко их, ну прям до невозможности!

Потому что души их совсем не то, что их личины и тела. Вот Полотно этот – злодей и каторжанин, а душа его – малый ребенок один в пустом доме. Ищет он маму с отцом, хочет к ним, зовет их, потерял и плачет, ходит по комнатам и не может найти. Двери под ветром хлопают, страх и одиночество его мучают. Тоскует по маминой любви, по отцовской доброте, а что делать, куда шлепать босыми ногами, не знает. Так и другие ватажники, словно дети, заблудившиеся в темноте...

– Пожар, что ли? – раздался удивленный голос за Лукерьиным окном.

Поглядели старики: алхимика Абрамова дом горит вроде. Не горит даже, а так, коптит. Дымится, одним словом, и через окна розовеет. Убежали мужики на пожар, старики ушли. Одного оставили Фаддея.

Через полчаса вернулись. Тремя ведрами залили, потушили, говорят. На полу только ожог, а самого лекаря Евгения так и не нашли. Нахимичил и исчез. Как сквозь землю. И лодка-то на месте! Не сгорел же, как газета?

– Ну что, Фаддей Ермолаевич, как самочувствие? – спрашивают.

– Жить-то буду, а вот сивуху пить – навряд ли, – отвечает.

– А что же ты, дружище, про ватажников нам рассказал, а своего ада так и не видал?

Разжал Фаддей ладонь, убрал в карман медальку и вздыхает:

– Кто говорит, что не видал? Это и был весь мой ад. А может, даже и не весь еще. Теперь поеду, найду бригаду, авось успокоить их смогу. Иначе самому не будет покоя.

Утром собрал Фаддей котомочку, оттолкнулся от берега в знахарской лодчонке.

– Не страшно ли тебе, Фаддей Ермолаевич, в этаком корыте выходить в открытое?

– Раз уж видел тьму кромешную, стыдно воды бояться. И коль алхимик в корыте с чертями сюда добрался, так и я с Божьей помощью не пропаду.

Сказал и поехал. В сторону Петровской слободы вроде бы. Говорят, много добра людям сделал…»

 

 * * *

Ох и запоздала весна в этом году! На целый месяц позже пришла. Озерный лед в конце апреля был еще толстым, с еловую колоду. Снег лежал на нем плотными барханами и терпеливо молчал под хилым солнцем, порой искрясь, как Млечный Путь морозной ночью. Ни чаек, ни скворцов, ни одного теплого, похожего на весенний ветерка. Небо тоже холодно синело, пряталось за линялыми облаками.

Рымбари с помощью Василей-лесорубов починили-таки церковь, оставив косметические мелочи на лето, а лесорубы Васили при поддержке рымбарей заготовили гору леса и притащили ее трактором на мысовину, на предполагаемое место новой стройки. Туда, где черный ельник переходит в скалы змеиного жала, что лижет лед озера, и где под снегом остались только вереск и замшелые камни стародавней крепости.

Закончилась первая вахта лесорубов, и, пока лед не ослабел, они отбыли домой. Забрали с собой топоры и пилы, потащили трактором бытовку на санях и скрылись в снегах, растворились в синеве дальнего берега, словно их и не было. Тепло проводили их рымбари, снарядили в дорогу икрой и горилкой и остались ждать и глядеть, как истает лед, утечет в воду снег вместе с грязью и зазеленеет остров ольховой да березовой дымкой, зацветет мать-и-мачехой и одуванчиком. Ждать и глядеть, когда прибудет олигарх Рождественский, или как его там, и решит, строить здесь курорт, турбазу или ограничиться охотничьим домиком.

Пока шел ремонт церкви и рубился лес на дом, в Рымбу частенько заезжал главный охранник олигарха, точнее глава его службы безопасности, нелегальный контрразведчик Игорь. Известно ведь, говорил Слива Мите и Волдырю, что уж эти-то сотрудники бывшими не бывают, а являются либо действующими, либо законспирированными. Никто не знал ни фамилии Игоря, ни даже его отчества, только терла глаз его добрая усмешечка под аккуратными усами да задумчивый прищур, седоватые виски и ухоженные ногти. «Быть можно дельным человеком...» – пробормотал как-то случайно Волдырь, но, откуда это, вспомнить не смог.

Раз в неделю Игорь прилетал на снегоходе, как на звездолете, и всегда заходил на чай к Любе с Митей. Откуда и время-то у него на это берется, удивлялись мужики, будто нету других дел. Поначалу он был недоволен тем, что лесорубы взялись помогать рымбарям с ремонтом, но Люба вроде бы убедила его с помощью блинов и скромных улыбок, что ремонт дешевле новостройки, хотя это и не совсем так, если честно.

И все же напряжение росло. Митино терпение кончалось, Слива устал каждый раз прятаться на чердаке и ждать, что его обнаружат. Да и Любе надоело улыбаться под жирным взглядом, а Вера вовсе перестала выходить из своей комнаты, заслышав бархатный тембр суперагента. А главное, всех маяла неопределенность. Но в конце концов весна пришла, а вместе с ней пришла и почта.

 Солнечным майским днем, когда озеро темно-синее, а теплый ветерок над ним можно увидеть и даже погладить, к Митиному берегу причалила моторная лодка. Правил ею участковый Витюша, по форме и почему-то в фуражке вместо кепи. С кокардой и красным околышем. Он держался за рукоятку мотора, пряча глаза под козырьком. А еще в лодке сидел и другой офицер, но не в синей, а в зеленой форме. Военный, стало быть. Когда они выбрались на досочки причала и повернули напряженные лица к дому, у Любы, глядящей в окно, екнуло сердце.

– Мить, выдь, спроси, чего им. – В горле у Любы пересохло, и она поперхнулась.

Митя накинул рабочую куртку, вышел с непокрытой головой во двор и увидел, что Витюша, сгорбившись, швартует лодку, а офицер идет навстречу с какой-то бумажкой в опущенной руке.

– Что стряслось, товарищ майор? – издалека громко спросил Митя.

Майор подошел и отдал честь, приложив плотно сжатые пальцы к козырьку фуражки.

– Заместитель военного комиссара майор Субботин! – представился он и замолчал.

Митя задержал дыхание.

– Дмитрий Иванович! – снова начал было майор, но осекся и просто протянул бумажку Мите.

Митя взял листок телеграммы, пробежал глазами и огляделся вокруг. Увидел спешащего к ним Волдыря и сказал:

– Дай-ка папиросу, Владимир Николаевич!

Волдырь выдернул бумажку из Митиной руки и вложил вместо нее папиросу. Сощурился, попытался прочитать на вытянутой руке:

– Нет, не вижу ничего… Что со Степкой?

– Погиб. В бою. Выполняя приказ командования… – Майор говорил все тише и закончил почти шепотом.

Несколько секунд все молчали, потом Волдырь спросил майора:

– Когда привезут?

– Завтра, – ответил тот и добавил, обращаясь к Мите: – Нужно… я должен представиться и сообщить вашей жене.

– Митя, пойдем домой, к Любе, – сказал Волдырь.

Он подождал, пока Митя сделает шаг к дому, и пошел рядом. Майор Субботин зашагал следом. Витюша остался на причале делать вид, что никак не может привязать лодку.

Возле крыльца Митя вдруг опустился на корточки, упер локти в колени и закрыл лицо руками. Субботин, хмурясь и играя желваками, обошел его, поднялся на крыльцо и шагнул в дом. За ним вошел Волдырь.

– Разрешите? – спросил майор при входе. – Здравствуйте. Заместитель военного комиссара майор Субботин.

Люба, сжав пальцы в замок, сидела за столом лицом к дверям. Глаза ее были черны.

– Уважаемая Любовь Закировна. Ваш сын, Неверов Степан Дмитриевич, девятнадцатого мая погиб в бою… выполняя приказ командования…

Люба кивала, но почти ничего не слышала и не понимала, только глядела то в лицо говорившего, то на телеграмму, которую он положил перед ней на стол. Из комнаты Веры донесся странный звук, похожий одновременно на тихий вой и на стон. Люба встала и вышла из кухни.

– Побудь здесь пять минут, а, командир? – попросил Волдырь. – Я сейчас!

И он, хромая, побежал к Манюне. Митя все так же сидел у крыльца и сжимал уши ладонями, а Манюня уже спешила Волдырю навстречу с холщовой сумкой в руках. На полдороге они встретились, она вытащила из сумки пузырек с какой-то настойкой и сунула ему в руки:

– На, заставь Митю выпить глоток! И сам можешь, только чуть-чуть... Вот горе!

– Говорит, погиб в бою, выполняя приказ!

– Горе горькое! Но не вся беда еще! Я к Любе с Веруней, а потом надо еще Славке дать задание. Пойдем!

И они отправились обратно. Манюня вошла в дом, а Волдырь остановился рядом с Митей и сунул склянку ему в руку.

– Лекарство. Глотни, Митя! – попросил он, и Митя глотнул. Встал. Чуть отдышался. Сфокусировал взгляд, будто вытащил его из своих черных, мучительных мыслей наружу.

Из дому вышел майор Субботин.

– Крепитесь, Дмитрий Иванович! – вздохнул он. – Завтра в село прибудет гроб с сопровождением. Надо встретить. Мы, конечно, окажем содействие, но вы должны быть. Решить с местом захоронения. Администрация предлагает место на материке. Ведь на здешнем кладбище уже давно никого не хоронят…

– Мы похороним его здесь, – устало перебил Митя.

– Простите, Дмитрий Иванович, тут аренда, строительство…

– А я тебе говорю, мы похороним его здесь! – повторил Митя и тихо опустил кулак на доски крыльца.

– До свидания, Дмитрий Иванович. Крепитесь. Содействие мы окажем. До свидания! – И Субботин пошел к причалу, где участковый Витюша, так толком и не привязав, стал отвязывать лодку обратно.

Когда она исчезла за мысом, пришел Слива. Он наблюдал с чердака лодку, участкового Витюшу, зеленого офицера и обо всем уже догадался, а окончательно убедился, когда взглянул на лица Мити и Волдыря. Не говоря ни слова, крупно глотнул из Манюниной склянки, взял у Волдыря папиросу и сломал две спички, прежде чем прикурил. Наконец поджег, выдохнул клуб дыма и с отвычки раскашлялся. Через минуту зелье подействовало, он сморщился и беззвучно заплакал. Митя взглянул на Сливу, и у него тоже потекли слезы, он вытер их рукавом и пошел в дом. Едва он скрылся, вышла Манюня.

– Не время сейчас, Славушка, – заговорила она, – надо будет тебе ехать на Конский, батюшку привезти. Но это завтра, а теперь у них побыть, одних не оставлять. Володька, тебе тоже. Я пока всей родне сообщу, телефоны уже взяла. Плохо, что девки лекарство не хотят пить, Вера на слезу исходит, а Люба и вовсе молчит, ничего не слышит, смотрит в окно. Пойду я, домой сбегаю, хоть чаю им заварю. А вы в дом идите. Сядьте и сидите.

Дома Митя бродил по кухне, он не мог сидеть без дела, но, что делать, придумать и решить тоже не мог. Слезы текли по его лицу, и он просто время от времени стирал их рукавом. Вера лежала на диване в своей комнате и беспрерывно рыдала в подушку, трясясь всем телом. Лицо ее опухло. Люба неподвижно сидела в горнице и глядела в окно, но вряд ли что-нибудь там видела. За окном солнце, несмотря на вечер, грело и светило по-летнему, но собака Белка отчего-то спряталась под крыльцо. Соседи, те, что приехали в Рымбу на лето, подходили к спешащей по дороге Манюне, коротко выспрашивали, но войти пока не решались.

Волдырь со Сливой все же вошли, притулились на лавке возле стола и тоже молчали, как и все остальные. Когда молчание сгустилось до гула, Манюня наконец вернулась.

– Митя, на, дай Любе выпить! – Она открутила крышку с термоса и налила в чашку пахучего зеленого отвара. – Славик, отнеси Вере, мож, хоть тебя она послушает. Вовка, налей-ка нам с тобой белого, помянем. Давай потом с нами, Митрий Иваныч, ничего больше не поделаешь…

И Манюня поставила на стол бутылку водки. С чашкой в руке Слива осторожно вошел в комнату Веры.

– Простите, Вера, – сказал он тихонько. – Марь Михална просила вас выпить это.

Вера замерла, не поворачивая лица, и протянула Сливе руку. Он вложил в нее чашку и отвернулся. Чуть подождал и забрал ее пустую обратно. Веру вдруг затряс крупный озноб. Слива огляделся, поставил чашку на столик, взял лежащий рядом плед и накрыл им девушку. Она подтянула колени, спрятала лицо под плед и затихла. Слива вышел.

За столом в кухне сидели Митя, Волдырь и Манюня. Люба так и осталась в горнице. Волдырь налил всем водки, но никто не смог ничего сказать. Не чокаясь, выпили. Потом еще по одной.

– Покурю, – сказал Волдырь, вышел и через минуту вернулся, источая запах табака. Митя принес из чулана еще бутылку. Снова сели.

– Надо бы закусить тогда, – засомневалась Манюня, но тут из горницы спокойно вышла Люба и стала собирать на стол.

– Выпей, Любушка, лекарство, – предложила ей Манюня.

– Спасибо, тетя Маша, не хочу. Ничего еще не ясно. Не верю я и не поверю, пока не привезут.

Митя залпом выпил полстакана и занюхал хлебом, который поставила перед ним Люба, а Манюня тяжело вздохнула:

– Надо и Веру покормить…

– Покормлю, конечно.

– Ладно! – Волдырь встал. – Пойдем мы. Поздно уже.

– Сидите, дядя Вова, – бесцветным голосом проговорила Люба, но тот отказался, мотнув головой.

«Что за жизнь-то такая? Что за жизнь?! – пульсировало в голове у Сливы, пока они с Волдырем шагали до дома. – Такого парня!.. Девятнадцать только! Свет в окошке был у них. Как они теперь? Она вообще не в себе, вон, глаза как ночь. И он запить может. Что за жизнь? Турбаза еще эта, розыск, мусора-контрразведчики... Хоть волком вой!»

Утром, едва только рассвело, Манюня сама пришла в избу к Волдырю.

– Парни, берите Митину лодку, поезжайте в монастырь, – велела она, – без батюшки не возвращайтесь. Надо отпеть, а там видно будет, где хоронить… Сейчас родня начнет собираться, Федька, старший сын, с невестой приедет, сестры Митины. Митя с соседом, Юркой Лазаревым, поедут гроб встречать. У него катер большой, как корабль, все влезут. Хоть попрощаться домой привезут. А я с девками останусь. Ну, с Богом!

 Пока Волдырь рулил до Конского, небо засмурнело, озеро почернело. Облака спустились к самой воде и наглухо закрыли солнце. Берегов вовсе стало не видать. «Как он дорогу находит? – удивлялся мрачно Слива. – И что я там скажу?»

Однако когда прибыли, никому ничего объяснять не пришлось. Недалеко от причала, по пути к монастырским воротам, Слива встретил высоченного роста и, судя по животу, немалого веса монаха в застиранном подряснике. Его черные с сединой и жесткие, как проволока, волосы были схвачены в хвост резинкой над могучими плечами, а под черной же скуфьей, натянутой на хитрые карие глаза, грустно улыбалось заросшее рыжей бородой широкое лицо. Борода была густая, тоже с сединой и такая буйная, что хоть в косицы заплетай. А подрясник оказался перепоясан старой кожаной портупеей.

– Добрый день, отец Иона! – поздоровался с монахом Слива.

– Здорово, Андрюха! – ответил тот басом. – А я тут тебя дожидаюсь. Ты чего бороду-то сбрил?

В ответ Слива только рукой махнул. Собрался было что-то сказать, но отец Иона продолжил:

– Ну сбрил так сбрил. Новая отрастет, гуще прежней. Знаем мы, горе у вас в Рымбе. Паренек в боевых действиях погиб. Слухом земля полнится. Приезжали тут вчера паломники из села.

Опять пытался встрять Слива, но не успел.

– Вот мне батюшка отец Ианнуарий и велел тут тебя дожидаться, если прибудешь, и скататься с тобой, отпеть раба Божьего, похоронить по-человечески. Сам-то он не сможет, вчера вечером уехал на Валаам. Нездоровится ему. Друга повидать отправился. Погоди тут, сейчас я за саквояжиком схожу, облачение там, кадило, требник. Сам знаешь…

– Только ты, отец Иона, меня там Андрюхой не называй, ладно? – воткнулся наконец Слива. – Рымбари, они меня Славой зовут.

– Славой?

– Ну, так уж вышло…

– Ладно, Славой так Славой. Однако нехорошо это, сам знаешь. Врать-то зачем? Только хуже себе делаешь да и другим тоже…

Слива совсем приуныл.

– Ладно, не куксись, – пожалел его отец Иона, – все образуется. Ехать надо, близких успокоить, в чувство привести. А главное, парнишке помочь. Как его?

– Степа.

– Стефан, значит. Хорошее имя, мученическое. И смерть хорошая, ранняя только вот. С таким именем и с такой смертью разве что чуток помочь и требуется. А что? В бою погиб, за Отечество. Нам с тобой так не повезло, а?

– Да уж…

– То-то. Ладно, брат, хорош болтать, поехали.

На Волдыря отец Иона произвел впечатление, какое на трехлетнего ребенка производит Дед Мороз. Половину обратной дороги он смотрел на монаха удивленными глазами и слушал его, временами открывая рот, поскольку бас отца Ионы легко заглушал рокот мотора:

– Видите ли, Владимир Николаевич, поручение мне дал игумен наш, отец Ианнуарий. Нерадостное, прямо скажем, поручение. И если я его не выполню, то буду наказан. К примеру, лишен причастия дней так на сорок. Или того хуже, в отпуск отправят. Нас теперь епархия обязывает каждый год в отпуск убывать, а для нас этот отпуск раз в году – как школьникам целый год без каникул. Вот и приходится во время отпуска этого прятаться от начальства по укромным местам да за монастырским забором, а отец Ианнуарий глаза на это закрывает. И если он осерчает, может выгнать с острова в отпуск. Что я тогда целый месяц стану в миру делать? Я ведь там уже лет пятнадцать как не был. Вообще-то он добрый, наш игумен, только больно уж опытен, что ли. Нет, скорее прозорлив, назовем вещи своими именами. Вам, конечно, это непривычно слышать, но так оно и есть. Вот, к примеру, недавно, на страстной седмице, сижу в унынии и думаю, эх, думаю, сейчас хоть бы яблочко, что ли, съесть, спелое, может, полегчало бы. Да где его взять? Тут заходит батюшка, достает из кармана яблоко, дает мне и говорит: «На, отец Иона, погрызи! Чем богаты... Извини, какое уж есть. И не унывай, все-таки не у кита во чреве сидишь, а в тепле да сухости, тем более в Божьей обители»! А яблоко ничего такое было, розовенькое, кисло-сладкое…

 Волдырь поймал себя на мысли, что даже забыл, для чего они везут в Рымбу священника, но тут же и вспомнил, когда на полпути тот вдруг спросил:

– А что, Владимир Николаевич, хороший парень был Степан?

– Из лучших! – чуть подумав, ответил Волдырь сквозь шум ветра.

– Крещеный, мы слыхали?

– Ага. Соседка Манюня крестила младенцем.

– А родители его?

– Что родители?

– Веруют?

– Не то чтобы… Может, и хотели бы, да не так воспитаны.

– Ладно, на месте поглядим.

У Митиного причала уже было привязано несколько лодок, а на берегу маленькими группками стояли разные люди, человек двадцать. Все в темном. Тут были и соседи, и родня с большой земли, и молодежь, Степкины друзья и одноклассники. Отдельно стоял участковый Витюша и с ним двое полицейских. Все ждали, когда на большом катере Митя с Юркой Лазаревым привезут Степку домой.

Отец Иона с саквояжем в руке шагнул из лодки на причал и другой рукой вытянул ее по сходням на самый берег так, что Волдырю со Сливой осталось только сойти на сушу вслед за ним. Втроем они пошли к Митиному дому, а соседи, родня и даже кое-кто из молодежи шепотом с ними здоровались.

– Погодите-ка здесь, ребята! – попросил отец Иона попутчиков и, кряхтя, поднялся на крыльцо. – Помилуй, Господи, нас грешных, – пробормотал он у входа и тихонько постучал.

– Входите, батюшка! – послышался резкий голос Манюни, она открыла двери и склонилась под благословение. Отец Иона мелко перекрестил темный платок на ее голове, положил на него ладонь и шагнул в избу.

Люба была одна, она все так же сидела боком к дверям и неподвижно смотрела в окно.

– Здравствуйте, Люба. – Батюшка вздохнул, однако его голос заставил ее через силу повернуть к нему лицо. – Уж простите великодушно, что врываюсь без приглашения, но мы, монахи, люди подневольные. Игумен наш, отец Ианнуарий, просил меня вручить вам это письмо.

Отец Иона вытащил из саквояжа конверт и положил его на стол перед ней.

– И еще он велел кое-что передать на словах, но только после того, как вы изволите его прочитать.

– Не нужны мне ваши письма, святой отец, – проговорила она медленно. Глаза ее были сухи. – И слов ваших не надо.

– Ну что ж… – Монах нахмурился. – И все-таки спрошу.

Он взглянул ей в глаза и произнес:

– Вот что я у тебя спрошу, мать! Снились тебе ночью гнилые грибы?

Люба вздрогнула и кивнула.

– А рыба тухлая?

Люба кивнула еще раз. Слезы вдруг наполнили ее глаза.

– Змеи?

Люба закрыла лицо ладонями и всхлипнула.

– Так вот, матушка моя! Если не хочешь каждую ночь видеть, как в черной печи грибы гниют, не сохнут и ползут по ним белые черви, если не хочешь, чтобы в темном чердаке желтые мухи садились на рыбу, а она воняла, и, если не хочешь, чтобы скользкие змеи, холодные, обвивали твоему сыну ноги, надо его отпеть!

Люба сквозь ладони часто закивала.

– Ну и умница! Отдышись, вытри слезы, и пойдем Степин корабль встречать. Вот он, погляди в окно, уже на горизонте.

 

 

 Глава 16. Благодать и гвардия

 

«…В начале века прошлого за что-то Бог на Расею прогневался. Хотя, может, вовсе и не прогневался, а наоборот. Говорят же о муже: “Бьет – знать, любит!” Тут и голод, и мор, и с японцем кампания, и народное восстание. Все вроде бы вынесла наша империя и даже со всем миром цивильным войну перемучила.

Но, видать, силушка не бесконечна, лопнула внутри державы какая-то жила. Заболела Русь, затрещала по швам, мужика растранжирила. Выкосила народишко война и борьба с самодержавием. Добавила вражды и крови мировая закулиса. Еще бы, страна огромная, земля богатая, а простые люди – добрые да темные. Наивные, как дети. Диковатые, одним словом. Зачем им такие сокровища? Растранжирят, поломают, уворуют и пропьют!

Что в огромной стране, то и в малой деревеньке. Началось брожение. Только не то, когда светлое пиво варится, но такое, когда кислую опару в выгребную яму выльют в жаркий день. Вонь, пена, мухи да опарыши. И так деревня еле дышит, а тут еще и эта атмосфера.

У одного старика рымбаря, Якова Лазарева, было, как в сказке, три сына. Когда началась война с Германией, старший, Михаил, в городе работал, на заводе. Настрой в обществе тогда еще стоял патриотический, хотели за веру, царя и Отечество врага одолеть на его территории. Естественно, без потерь. Мишенька и записался добровольцем. Уехал в эшелоне, только и видели.

 Но обернулось все не так, как ожидали. Россия застряла в войне, как моль в паутине. Подобрался паук, жертва трепещет, а он уже соки из нее тянет. Напрягается держава, все в огонь войны бросает, но не может погасить – еще ярче костер разгорается. Все, от великих князей до последних батраков, это почувствовали. Одни потеряли, другие обеднели, а многие и вовсе обнищали.

Нету выхода к южным морям – стали строить дорогу на север. Из Питера в Мурманск рельсы потянули, чтобы хоть по студеному морю получать подмогу от союзников. Всероссийский тысячеверстный проект затеяла империя, последние резервы на него бросила. Средний Лазарев сын, Максим, на стройку завербовался. Костыли забивать, путеукладчиком.

Тут тоже расчет неверным оказался. Изнемогает государство, сполна платить своим работникам, строителям дороги, не может. Ведь кому война, а кому – мать родна. Находятся чиновнички, воруют чуть не у самих себя, на беде людской наживаются. А рабочий люд впроголодь трудится и денег за свой труд каторжный не получает. Зреет недовольство, может вспыхнуть бунт. Агитаторы с листовками носятся, народ на стачки подбивают, на забастовки соблазняют. И конца этой стройке не видно.

Иван, младший сын Лазарев, никуда не совался, дома оставался. Стариков родителей кормить-поить надо, поддерживать. Землю нашу северную, скудную, возделывать. Боронить, пахать, урожай собрать. Ведь только стоит зазеваться, ненадолго разлениться, как суглинистая пашня дерном покрывается. Рожь да репа, словно дети, ухода и внимания требуют, а репейник да волчанка шустрыми зверьками из лесу набегут.

Так и трудился Ваня на земле рук не покладая. Время пришло – нашел себе невесту, Марусю, с мандеры привез. Девушку хорошую, скромную и неленивую. В родительском доме жили, деду с бабкой вскоре внука родили. Назвали в честь деда – Яковом. Собрался было Иван строить себе дом, да отец отговорил. Зачем, говорит, тебе новый дом, когда старый о двух этажах? Да и где еще твои братья? Может, и не вернутся никогда!

С этими словами благополучно преставился. Иванова матушка ненадолго отца пережила, вслед за ним Богу душу отдала. Схоронили их Ваня с Маней на погосте под елями и остались с сыночком Яшенькой одни в большом доме. Вскоре Марья снова забеременела.

Однако не угадал дед Яков. С войны вернулся старший, Миша, глубоким инвалидом. Попал он где-то в Бельгии под вражеский иприт. Сквозь едкий газ шел в атаку живым мертвецом, своим видом наводя ужас и на врагов, и на своих. Едва выжил в госпитале, ослеп, обезображен, и, соответственно, характер у него испортился. На весь мир стал сердитым Михаил. Оно и понятно. Быть страшным да слепым кому ж приятно?

Поселился он в отцовском доме, весь первый этаж обустроил для него Иван. Сам на второй этаж с семьей перебрался, чтоб герою войны не мешать, не отвлекать его от мрачных дум. Закрыл все окна Михаил из плах еловых ставнями, чтобы свет дневной к нему не проникал, глаз его мертвых не тревожил. Иван же в работу еще сильнее вгрызается, чтоб заодно и брата прокормить.

А тут и средний брат подоспел, Максим. Оказалось, что примкнул он на железнодорожном строительстве к антиправительственному движению, к ячейке революционеров. Распространял подрывную литературу, призывал к неповиновению. Когда народоосвободительные замыслы дозрели до теракта, разгромили жандармы их боевую организацию. Кого в тюрьму, кого на каторгу. Максиму повезло еще, срок получил нетяжкий. В местах заключения схватил чахотку и был актирован домой, румянцем рдеть и кровью кашлять, остаток горький доживать. Считал царя, правительство и всю администрацию виновными в злой своей участи.

Хотел Иван сначала поместить его рядом с братом, на первом этаже родительского дома. Но оказалось, что братья теперь имеют взгляды на жизнь полярные, а характеры скверные и вздорные. Жить рядом не хотят, друг друга на дух не переносят, и дело может дойти до мордобоя, если не до поножовщины.

Михаил обвиняет Максима в том, что своей подрывной работенкой как в тылу, так и на фронте разложили революционеры и общество, и армию. Отвлекли на себя силы и средства, что должны были быть пущены на передовую. Да еще и солдатам запудрили мозги, те приказы исполнять перестали. Немного ведь и не хватало, чтобы врага дожать, но измена подточила силу войска, растлила дисциплину, в конечном итоге украла победу.

Максим же брату старшему отвечает дерзко, что царский режим прогнил сверху донизу, самодержавие – анахронизм, земля должна принадлежать тому, кто ее пашет, а власть – как в древнегреческой республике – группе людей, облеченной доверием общества, то есть Совету рабочих, крестьянских и солдатских депутатов. Короче, даешь демократию, власть народа!

Ни один из братьев другого не слышал, могло и до драки дойти. Делать нечего, поселил Ваня брата своего чахоточного на втором этаже, сам решил новый дом себе строить. А пока со своей семьей в бане пожить. Ничего, говорил, перетопчемся, в тесноте – не в обиде.

Под фундамент мотыгой траншею отрыл, каменюг в нее вместе с женой натащил, на них первый сосновый венец закатил. Устал Иван, как вол, а Марье и вовсе худо: на сносях ведь она. Вечерком уложил на полок ее Ваня, утешает, гладит по животу. Только малость успокоил, а Маруся говорит:

– Что-то во дворе горит!

Во двор Ванюша выбегает, глядь – родительский дом полыхает. Заскочил на первый этаж, из огня вывел под руки слепого брата, а чахоточный со второго сам выпрыгнул сквозь дым. Давай тушить с Марусей, да что толку. Лишь измучились еще больше. От старших братьев помощи, как дождя от разговоров. Изба родная пятистенная дотла сгорела, одна труба печная торчать осталась, чернеть белой ночью. Зря только воду с берега таскали ведрами лужеными. Вся деревня на пожар сбежалась, а поделать ничего не смогла. Приютить пока предложила да обратно разошлась.

– Ой, Ванечка, ох, миленький, я, кажется, рожаю! – запричитала вдруг жена. – Беги за повитухой, бабкой Степанидой, я потерплю пока сколько смогу!

Помчался Ваня, Машу с Яшей на братьев оставил. Да сколько тут потерпишь, как припрет? Кричала Марья, охала да ахала, слушали ее братья, кулаки кусали. Наконец Миша и говорит:

– Ну, невестушка родная, хоть я не доктор, а солдат, все же не только штыком колоть и прикладом бить нас учили. Слышу я, что терпежу твоего больше нет.

– Нету, Михал Яковлевич, нету, дорогой, – стонет Марья.

– Тогда всем слушать мою команду! Максимка, брат, на тебя вся надежда. Замотай рожу полотенцем, чтоб никого не заразить, и надо нам с тобой три вещи. Скажи ему, Маруся, где простыня. Где острый ножик. Ну и водки бы найти хоть шкалик…

– Водка есть, – сказал Максим, – у меня заначка.

– Вот простыни, вот нож! – хрипит Маруся.

– Теперь, Максим, бери ведро воды, – командует Мишаня, – беги к пожарищу, нагрей ее на углях! Торопись, братишка, некогда нам тут в бане печь топить.

Убежал Максим.

– Вот что, Машенька! – продолжает Михаил. – Ты баба хоть и молодая, а опыт есть, не первый раз рожаешь. Меня, слепого, надеюсь, не стесняешься. Стели на пол простыню, клади на нее шайку и давай-ка раздевайся ниже пояса! Ложись на простыню, шайку под голову, руками хватайся за ножки скамеек. Легла? Теперь пошире ноги, в коленочках согни! Тужься, матушка, подбородочком на грудь! Сама ведь знаешь, ну!

Он положил свою изуродованную, обожженную газом руку ей на живот.

– А хочешь побыстрее справиться, Мария, поглядывай на меня – страшнее станет.

Прибежал Максим с водкой и горячей водой. Водой Миша руки вымыл, водкой ножичек протер:

– Теперь бери Яшку и ступай с ним, не мешай. Нужен будешь, позову. Да, и Ваньку не пускай, только повитуху.

Вышел Максим с Яковом на руках в предбанник, сел на лавку, качает племянника и слушает, что в бане происходит. А там Миша Маше живот заговаривает:

– Так, так, молодец! Сейчас не тужься, потерпи! Головка появилась… Мелко подыши, носом – вдох, выдох – ртом! Уж извини, моя хорошая, приходится на ощупь. Так, снова тужься! Хорошо, головку покачаем, вот так. И появилось плечико у малого кузнечика… Еще немного! Умница, теперь дыши спокойно! Все, младенчик у меня. Насколько понимаю, девица! Пощекочем! Дышать пока не хочет… Конечно, ротик с носиком слизью забиты, а прочистить нечем… Не пальцем же моим! Придется аккуратненько губами, языком. Не волнуйся, моя золотая, я хоть инвалид, но не заразный. Тьфу! Вот так!

Раздался писк.

– Ну все, Мария, справилась! Железная ты женщина. Вот тебе помощница, отцу утешение, держи! Сейчас пуповину перевяжем – и чик! Где там у нас водка? Ага, тут. Давай уж до конца дело доведем, на тряпицу водочки нальем, оботрем. Теплой водицей омоем. Хорошо бы холодку приложить… Максимка, где там молодой отец?

– Тута я, Миша! – сунулся в баню Ванюша. – Нет повитухи в деревне, роды в селе принимает!

– Бог с ней, сами разберемся!

– Что тут? Как тут?..

– Сбегай, принеси воды студеной, в бутыль налей, жене отдай. Дочка у тебя, братишка! Поздравляем вас с Марией с прибавлением в семье! Верно говорю, Максим Яковлевич?

– Верно, Михал Яковлевич, спаси тебя Господь!

– Разве революционеры в Бога верят? – усмехнулся Михаил.

– Поверишь тут, когда слепой роды принимает, а чахоточный с младенцем нянчится и даже не кашляет… Какая-то сплошная благодать!

– Это еще что! Вот у нас в четырнадцатом при Брусилове, при Николай Николаиче, был в Карпатах случай…

Братья с тех пор больше не ссорились, даже помогли Ивану дом построить. Маленький, зато свой. Померли в одну неделю, рядом похоронены. А Ваня с женой дочку Анной[9] назвали, в честь Машиной мамы…»       

 

* * *

Народ на берегу не двигался и наблюдал без звука, ждал, когда по узкому и короткому дощатому трапу, перекинутому с катера, офицер, сержант и четверо солдат перенесут на причал большой металлический ящик. Гроб. Чайки кричали на воде, на берегу и в небе.

 Двое, рослый широкоплечий старлей в полевой форме и такой же высокий и жилистый сержант, темнолицый и горбоносый, как индеец, первыми сошли на мостки и приняли на руки ящик за один торец. Четверо солдатиков, ростом пониже и с автоматами через спину, с трудом удерживая другой торец, поставили его на трап и отошли в стороны. Из-за их спин появился Митя – с непокрытой головой, красными глазами и стертыми до ожогов скулами. Он наклонился и жестоким напряжением спины приподнял свой торец до пояса. «Не доверяет пацанам… Спину сорвет!» – кольнуло Волдыря.

Втроем они перешли на причал, тяжко поставили на него ящик, и Митя сделал шаг назад. Остальные солдаты спустились по трапу и заняли свои места вдоль гроба. Окошечко в его головах точно по периметру было закрыто темной, почти в цвет металла, фанерной пластинкой. «Сами придумали, молодцы!» – за вихрем других мыслей промелькнула и эта, нелепая, в голове Сливы.

 Едва только солдаты замерли, как офицер тихо, но четко скомандовал: «На пле-чо!» Все шестеро одновременно подняли за ручки гроб на плечи. «Шагом марш!» – еще тише и резче, словно со скрытой угрозой, приказал он, и двухсоткилограммовый груз двинулся к дому. Народ качнулся следом за ним.

Манюня поставила в избе две лавки друг напротив друга, а между ними установила табуретки, и потные от напряжения солдаты опустили на них гроб. «На выход!» – сквозь зубы сказал старлей и снял фанерную пластинку с окошка гроба. Поправляя автоматы за плечами, солдаты вышли во двор. Офицер с сержантом остались стоять в изголовье траурным караулом.

Старший Митин сын, Федор, еще больше, чем Степка, похожий на мать, первым подошел к гробу, взглянул в окошко, закусил губы и отправился в комнату Веры. За ним вошел Митя, потом Манюня с невестой Федора, невысокой испуганной девушкой в темном, а за ними, почти закрыв глаза, Люба. Она склонилась над окошком, и ей стало невмоготу. Качнуло. Митя обхватил ее за плечи, посадил на лавку рядом с собой и спрятал ее лицо у себя на груди. Манюня подала ему чашку с каплями. Он заставил жену пригубить и вытер ее губы ладонью. Люба судорожно выдохнула и замерла. В полной тишине прошло несколько секунд.

– Нужен нам поп? – наконец сипло прошептал Митя в самое ухо Любе.

Она еле заметно кивнула.

– Ладно…

Дверь в комнату Веры открылась, и появился Федор. Обнимая, он вывел сестру, бледную, с опухшими веками, и посадил рядом с отцом, а сам сел возле матери. Вера была в домашней одежде, с черным ободком в волосах.

Затем в тишине уселась родня. Соседи и молодежь ждали в кухне и в сенях. Слива, стоя в глубине двора рядом с отцом Ионой и солдатами, среди малознакомых или вовсе незнакомых людей, искал глазами подевавшегося куда-то Волдыря. Тот появился неожиданно и так же неожиданно выглядел. На нем был приличный черный костюм – отглаженные брюки и пиджак, а под пиджаком светлая рубашка, застегнутая на все пуговицы. Седую голову покрывал старомодный серый картуз, а на ноги были надеты такие же старомодные коричневые штиблеты. «В гроб костюм», – решил Слива.

С суровым, слегка даже торжественным лицом Волдырь поднялся на крыльцо и вошел в дом. Снял картуз. Люди расступались перед ним. Он прошел к гробу, посмотрел сквозь окошко на покойника, потом сел рядом на скамью. Положил сжатые кулаки на гроб, опустил на них лоб и бесшумно зарыдал, затрясся, из последних сил сдерживая всхлипы. В густой тишине слышно было, как падают капли на оцинкованный металл гроба.

Вскоре он справился с собой, вытер лицо рукавом, крышку гроба ладонью, тяжко вздохнул и оглядел всех мутно-красными глазами.

– Саня! – вдруг громко и спокойно сказал Митя, обращаясь к офицеру. – Будь другом, скажи моей жене то, что ты сказал мне, пока сюда добирались, а?

Старлей чуть повернул голову к сержанту:

– Рябов, смени караул.

– Да не надо, Саня, караула, – попросил Митя, – пусть пацаны отдохнут. Тут все свои. Вот, Люба, это гвардии старший лейтенант Саня Голытьба, командир взвода нашего Степы. Вот такая фамилия… Хороший парень. Давай, Сань! Садись рядом.

Гвардии старший лейтенант Голытьба садиться не стал, а, наоборот, выпрямился, оправил портупею и прокашлялся.

– Уважаемая Любовь Закировна! – Голос у Сани был молодой, взволнованный, но все же командирский. – Ваш сын, гвардии рядовой Неверов Степан Дмитриевич, девятнадцатого мая сего года пал смертью храбрых в бою с превосходящими силами противника, прикрывая отход подразделения на более подготовленные позиции. В бою рядовой Неверов проявил мужество и выдержку и, будучи тяжело раненным, не оставил позиций, а огнем своего пулемета продолжал сдерживать наступающего противника, тем самым до конца выполнив свой воинский долг. За стойкость и героизм, проявленные при выполнении боевого задания, ваш сын представлен командованием к награждению орденом Мужества… посмертно. Уважаемые Любовь Закировна и Дмитрий Иванович, от лица подразделения… и от себя лично… выражаю вам… глубокую благодарность за воспитание такого сына…

Старлей перевел дыхание. Женщины плакали, Волдырь сидел неподвижно, только желваки играли на его скулах, а Митя качал головой в такт командирским словам, незряче глядя куда-то перед собой. Когда взводный замолчал, он встрепенулся:

– Теперь Леха!

– Сержант Рябов был с вашим сыном до конца, – закончил Голытьба. – Алексей, расскажи, как было дело.

Смуглолицый сержант, как и его командир, одернул форму и прокашлялся.

– Мы со Степаном прикрывали группу, когда уже надо было отходить. – Его мягкий сибирский говор будто бы всех немного успокоил. – И тут нас поджали…

– Хоть ты-то сядь, Леха, а? – попросил его Митя.

Сержант оглянулся на командира, тот кивнул, и он сел на свободное место рядом с Верой.

– Степа с пулеметом отвлек на себя главную часть банды, к земле их прижал, долго держал, – продолжил Леха. – Но у них был миномет, а мне его не видно было, из моей винтовки не достать. Я на соседней горушке лежал, они меня тоже не видели. В общем, они, минометчики, его в вилку поймали. Объяснять?

– Не надо, – сказал Волдырь, – давай дальше, сынок!

Сержант вздохнул:

– Ранило его, короче. Я видел в прицел. Он замолчал, шайтаны эти обрадовались, расслабились. Думали, всё. Полезли смелее, даже минометчики высунулись, решили поудобнее позицию занять. Одного я… в общем, ликвидировал, второй залег, и всё… Миномет не стреляет – одному-то не с руки и заряжать, и целиться. Я быстрее пополз к Степке. Думаю, надо раньше, чем эти… Тут Степа снова давай стрелять, прикрыл меня. Теперь уже я обрадовался. Дополз до него, смотрю – тяжело. Давай бинтовать, он говорит: без толку, осколки в животе, в ногах. Я все равно все пакеты смотал на него и промедол весь вколол. Говорю: отдохни. Высовываюсь, гляжу – лезут. Я снова из винтовки – раз! Они залегли, а из автоматов достать меня толком не могут. Я на другую сторону горочки пополз, а тут Степан мне и говорит: «Пригляди, Леша, за Верой!» «Пригляжу, – говорю, – Степа, не волнуйся!» Вижу, он засыпает. Тут я психанул, схватил его пулемет, давай в горячке с горки колотить! Смотрю – побежали. Потом два крокодила, в смысле вертолета, прилетели, обработали там все вокруг и забрали нас. Вот и всё.

– Я ходатайствовал перед командованием о представлении сержанта Рябова к награждению медалью «За отвагу», – добавил Саня Голытьба.

Стоявший в кухне и слушавший этот рассказ участковый Витюша вдруг быстро вышел из дома во двор, подошел к отцу Ионе, который тихо беседовал о чем-то с полицейскими, и взволнованно заговорил:

– Значит так, ребята! И вы, святой отец! Начальством моим и администрацией села мне велено проконтролировать, чтобы после прощания хоронить везли на берег, на сельское кладбище. Да вы в курсе, ребята. Но я решил, пускай меня к чертям собачьим уволят, но, если родители хотят здесь, пусть хоронят здесь! А я лучше контракт подпишу и вместо Степы воевать поеду. Я его на четыре года старше, а даже пороха не нюхал. Видели этих, старлея с сержантом? Вот люди! Да они вдвоем весь наш райотдел штурмом возьмут, если им надо будет! А мы?!

– Не горячитесь так, товарищ лейтенант, – вполголоса стал успокаивать его отец Иона, – правильно вы решили. Семья есть у вас? Жена, детишки?

– Нет пока…

– Ну и не огорчайтесь, если даже уволят. Только, думаю, никто вас не уволит, там ведь тоже люди работают…

Утром Манюня прибралась в церкви, а Слива, Волдырь и трое парней, друзей Степки, выкопали могилу. Митя с Любой решили похоронить Степана возле деда, Митиного отца. Тот умер уже давно, больше двадцати лет назад, и с тех пор на кладбище никого не поселили. Все старики перебрались в город, к детям, и погост тихонько зарастал мелкими елочками… Митя предложил было землекопам водки и закуски, но все они, как один, отказались.

Отпевать Степана решили после того, как будет вырыта могила. Вырыли ее легко, за два часа. Дерн да песок, ни камней не попалось, ни корней. «Хорошая примета», – вздохнул Волдырь. Оставив ломы и лопаты у земляного холмика, все пятеро пошли в деревню.

– Еще кого-то несет, – вгляделся в озерную гладь дальнозоркий Волдырь. – Из дорогих катерок.

Мощный катер приближался быстро.

– О, да это корешок твой, Игорь-безопасник! – вскоре разглядел Волдырь. – Ждали только его. Прятаться тебе надо, Славик!

– Слушай, Николаич, бери ребят, ступай в дом. – Слива хрустнул костяшками пальцев. – Давно мечтаю пообщаться с ним по старой памяти. Не век же на чердаке сидеть!

– Не надо бы сейчас скандала, друг…

– Не будет, обещаю.

– Гляди.

Волдырь с ребятами вошел во двор и притворил калитку. Берег был пуст, все собрались в доме и во дворе. Слива встал на причале, сунув руки в карманы. Бритое лицо его горело, и ветерок не охлаждал коротко стриженную шишковатую голову.

Катер был из новых, из белого пластика, с рубкой, каютой и палубой. Игорь стоял на носу и показывал рулевому в рубке, куда пристать. Он был в темном костюме, под стать Волдырю, только в костюме другого качества.

– Здорово, Игорек! – сказал ему Слива.

– Ящер? – Игорь сильно удивился, но не обрадовался. – Ты как здесь?

– На похороны прибыл. А ты?

– Да я, в общем, тоже. Хочу соболезнования выразить. Кто он тебе?

– Он мне племянник и друг. А тебе?

– В общем-то никто…

– Так, может, и не стоит тебе высаживаться? Здесь тебя никто не ждет, Игорь, дружище!

– А ты, дружище Ящер, откуда знаешь? Прими швартовый!

Катер мягко коснулся причала, но Слива не вытащил рук из карманов старых рабочих штанов:

– Хороший у тебя кормщик… Откуда знаю, говоришь? Я уже давненько здесь.

Догадка осенила лицо Игоря:

– Так это ты в розыске?

– Может, и я. Ловко вы там придумали с поджогом и с мотором. Ну да ладно! Не впервой бегать. Давай как старые знакомые поговорим.

– Ну что ж…

– Не хотят они здесь курорта, Игорь. И турбазы не хотят. Они покоя хотят. Тишины. Это их земля. Они всю жизнь так живут, телевизор даже не смотрят. Не надо им никого, они и меня-то приняли, потому что я был один и без сознания. Они тут сына хоронят, а ты курорт…

Катер стало разворачивать бортом к причалу.

– Что там со швартовым, Игорь Олегович? – крикнул рулевой из рубки.

– Погоди!.. – отмахнулся тот. – Я, Андрей, собственно, по этому поводу…

– У тебя, конечно, деньги, возможности, разный ресурс, – перебил его Слива. Он набычился, и его было не остановить. – Но должен тебе сказать, что и мне терять нечего. Помнишь, в Городе, это ведь мы тогда за Серегу мост с бензовозами взорвали. Крот, Сидор, Хохол и я. На сходке голосовали, мстить или нет, «за» или «против». Решили «за» и сделали. Я почему говорю, просто их в живых никого уже нет… Вы приехали расследовать и ничего не узнали. Никто ничего не сказал. И теперь не скажет. А я уже опять проголосовал «за». – Слива замолк.

Игорь подождал немного и спросил:

– Всё сказал?

– Всё!

– Теперь меня послушай. Если ты меня пугать решил, так это зря. Не потому, что я такой смелый, а потому, что ситуация кардинально изменилась. Не будет мой патрон ничего здесь строить, по крайней мере в обозримом будущем.

– Что так? – Слива не показал виду, что ошеломлен.

– Вчера вызвал его к себе Сам и предложил подумать о другом месте для строительства курорта.

– Сам?

– Ну да. Сам. – Игорь чуть приподнял вверх указательный палец.

– Господь Бог, что ли?

– Почти, – криво усмехнулся он. – Хватит дурака валять, Ящер, ты прекрасно все понимаешь! Он тут недавно был на Валааме, а затем с моим патроном разговаривал.

– Ну и?

– Оказывается, у Самого на Валааме духовник, и патрон думает, что он-то и просил решить вопрос не в нашу пользу. Так что стройка отменяется. Лес пусть Дмитрий Иванович с Любовью Закировной используют для своих нужд. И еще, Андрей Николаевич, раз уж так получилось – вот, поставь у могилы. Отчаливай, Володенька!

Он дал знак рулевому, а потом поднял из-за фальшборта и перебросил на причал большой венок-корзину с цветами, обвитый фиолетовой лентой с серебряными буквами.

– Чуть не забыл, Андрюха, родители этого паренька утонувшего – люди богатые и злопамятные. Хотят козла найти! Да и розыск никто не отменял. Так что ты поаккуратнее. Говорю тебе это, чтобы долг вернуть. Выручил ты меня тогда с этим рикошетом! Ладно, прощай!

– Спасибо, Игорь!

– На здоровье! А Любовь Закировна все же красивая женщина, а? – Игорь улыбнулся и ушел в каюту.

Катер развернулся черными моторами к причалу и стал набирать скорость.

«Всех-то он по отчествам знает!.. Так вот зачем Ианнуарий на Валаам ездил!..»

И Слива, подхватив венок, зашагал к дому.

Навстречу ему солдаты вынесли гроб и направились в сторону церкви. Первой парой шли старлей Голытьба и сержант Рябов, а сразу за гробом – большая группа мужчин и молодых ребят, Степкиных друзей и мужиков из его бригады. Они готовы были в нужный момент подменить солдатиков, перехватить у них тяжелый груз. Следом двигалась семья, за ней родня и знакомые. Митя вел Любу, Федор – сестру.

Отец Иона в облачении, с кадилом, Волдырь в костюме и Манюня в черном платке замыкали шествие. Слива подошел к ним и, пока брели до церкви, вполголоса передал разговор с безопасником.

– Не зря я на тебя надеялась, Славка! – вздохнула Манюня.

– Прости ты меня, Марь Михална, и ты, Владимир Николаевич, только зовут меня не Славкой, а Андреем.

– Да хоть… Моисеем! – Манюня запнулась. – А я все жду, когда уже сознается? Держи тогда хвост бодрей, Андрей!

– Я сразу подозревал, что он врет, – поддержал ее Волдырь, скосив на него сердитый глаз, – сразу хотел Сливой обозвать! Ну и будешь тогда Сливой, чтобы снова не путать.

– Буду, дядя Вова!

– Пойду-ка я вперед, друзья. – Отец Иона ускорил шаг. – Надо начинать. Идешь, Андрюха?

– Не, отче, не пойду пока! – помотал головой Слива. – Расплачусь там, как пацан…

– Как знаешь. – Отец Иона достал из кармана портсигар, вынул из него уголек и зажигалку. На быстром пламени разжег уголек и положил его в кадило.

– Ну, с Богом! Давайте за мной, Марь Михална! – позвал он. – Пожалуйста, раздайте людям свечи, пусть входят и зажигают.

 Кадило тихо зазвенело, монах с Манюней сквозь толпу поднялись на крыльцо церкви и вошли внутрь. Слива с Волдырем и еще несколькими мужиками остались внизу. Изнутри, сквозь бревна стен, послышался бас отца Ионы…

Деревянный крест забелел над песчаным холмиком. Три одиночных автоматных залпа подняли в небо чаек. Мужики из бригады прихлопали лопатами песок на могиле и стали расставлять над ней венки. Все остальные слушали отца Иону.

– ...Так что не стоит, мои родные, – закончил он, глядя на Любу с Митей, – кидаться на Бога с кулаками. Он и так за нас плачет непрестанно. Сначала дал нам свободу, а теперь терпит и ждет, что мы с ней сделаем. А что мы можем? Можем, конечно, себя жалеть, можем Его хулить и проклинать, а можем светло скорбеть, терпеть и радоваться. Тому, что душа Степина в Божьей обители упокоится. Потому как терпение рождает мир в душе, а мир рождает любовь. Ну а любовь наша – ракета космическая или молния электрическая, которая его душу к свету вознесет. Помните, как сказал поэт и композитор Виктор Цой? Смерть, он сказал, стоит того, чтобы жить, ну а любовь, соответственно, стоит того, чтобы ждать. Поэтому поживем еще, будем ждать и любить, а пока пойдемте и помянем героя!

 

 

             Глава 17. Песни и недосказанность

 

«…Об новой власти, общенародной, а стало быть, ничейной, никаких легенд не сложено, в церковных книгах не записано. Поскольку власть эта церкву на острове заколотила, а книги старики попрятали до лучших времен. Да и власть-то не от Бога была, все какие-то мелкие бесы правили, ростом один ниже другого. Зато ох уж и вредные! Кровожадные, будто хорьки, злопамятные и мстительные, как росомахи. Сколько народу в могилу свели, по тюрьмам гноили за разные пустяки.

Вот, к примеру, была в Рымбе старуха Авдотья, баба веселая и отчаянная. Мужа в Германскую потеряла, старшего сына в буйном Октябре, а младшего в Гражданскую. Одна с хлеба на воду перебивалась, не унывать старалась. На мандере, на последней, бедной ярмарке в селе частушки спела:

 

– Нету мыла вымыть рыла,

Нету чаю в чайник класть.

Вы подумайте, товарищи,

Какая это власть.

При цари, при Николашки

Ели пряники, олашки,

А теперь новой режим –

Часто голодом лежим.

 

Ярмарка отшумела, а Авдотья с мандеры на остров вернулась только через пять лет. И за эти пять лет в столыпинском вагончике объездила весь Север. Везде бесплатно поработать успела, на всех народных стройках. Куда ни приедет, спрашивают, за что катаешься, мать? Она отвечает, за песни. А ну, спой! Она споет про мыло да про рыло, ее дальше по этапу и отправят. Так и каталась, пока не сообразила, что лучше спеть “наш паровоз, вперед лети, в коммуне остановка”. Тут и остановилась.

Только вернулась, только с окон и дверей в своей избе горбыль сорвала, крест-накрест забитый, как снова война. Ну а дальше вы знаете. Все мужики, что уцелели после Германской и Гражданской, после голода и продразверстки, раскулачивания и коллективизации, все опять на фронт. Сначала на Финскую, потом на Отечественную. Вот и осталась Рымба вдовой. Вовсе без единого мужика. Так с тех пор толком и не выправилась.

 А ведь дюжиной дворов могла она хвалиться в прежние, царские, золотые времена. И в каждом дворе у хозяина по два, по три сына. Не считая дочерей. Избы о двух этажах, на четыре семьи строили. До Японской чуть не полсотни мужиков в деревне было, а после Отечественной – ни одного не осталось. Пара стариков да несколько баб с детишками…

И все ж любовь сильнее смерти, а воля к жизни несломима у северного мужика. Настал и в Рымбе праздник – с войны вернулся Николай, Володькин папка. Обнимал и целовал жену Надежду, детей лобызал, к небу подбрасывал, на плечах катал. Стол накрыл, подарки дарил, всю деревню в гости позвал. Пил за победу, друзей поминал. Упросил бабку Авдотью, спела ему:

 

Черный ворон, что ж ты вьешься

 Над моею головой?

 Ты добычи не добьешься,

 Черный ворон, я не твой!

 

Вечером жена в постель его уложила, а утречком квасу хлебного кувшин осушили – и вместе за работу. А как иначе? Столько дел накопилось! Изба покосилась, шинель износилась, у всей семьи обувка прохудилась. Лодку просмолить, сети починить, причал весенним льдом утащило – надо новый сколотить. Потом в лес за дровами ехать, заодно пашню каменистую пальцами пощупать, землю понюхать, в ладонях потереть да покосы на опушках поглядеть – не мешало бы и о корове задуматься. Не век же поститься!..»

 

 

 ***

Поздним вечером все разъехались. Солнце упало в воду, но не утонуло, и майской ночью его медный самоварный свет гулял по деревне, горел на оконных стеклах, звенел на листочках прибрежной ольхи, дрожал на озерной ряби. Ветер утих, чайки, шагая вдоль берега, гортанно и лениво ругались вполголоса. Пахло свежей корюшкой и гнилыми водорослями.

На завалине ее избы сидели рядышком Манюня и Волдырь. Он был немного «хумалас» и все в том же черном гробовом костюме, а она от вечерней прохлады надела нарядную светлую кофту. Молчали и глядели в озерную даль. Закат позолотил их неподвижные лица и сделал незаметными морщины.

– Помог Любаше поп-то! – Волдырь спокойно начал разговор, – Я уж было испугался, что она с ума сойдет. Могучий мужик, конечно! Бас – как у парохода.

– При чем тут бас? – тихо и устало возразила Манюня. – Дурак ты, Вовка, что не веришь! Я тогда, может, потому и замуж за тебя не пошла, что ты венчаться не хотел…

– Вон оно что, – не удивился Волдырь. – А я думал, ты смеешься. Брезгуешь, что я из тюрьмы только вернулся. Ты ж, Маруся, самая красивая была. Думал, издеваешься. Надо было полвека рядом прожить, чтоб это узнать…

– Мне ведь Люба показала то письмо, что игумен с Конского прислал. Он там просит послушать Иону, у того и жена, и детишки… почили… Он-то знает, каково это. И выкарабкался.

– Ишь ты…

– А Митьку-то офицерик молодой хорошо поддержал! – Манюня будто бы чуть улыбнулась одними глазами. – Есть же еще воспитанные мужчины… Митька даже не запил.

– Да и сержант этот нерусский, Лешка, тоже молодец. Как думаешь, вернется к Вере?

– Думаю, вернется. Заметил, как он на нее глядит? Девка это чувствует, ей даже видеть не надо…

– Вот только жаль, Слива уехал, – вздохнул Волдырь. – Сорвался, как перекати-поле. А я уже к нему привык, что ли.

– Сам же видишь: совесть его мучает. Сказал мне, к родителям поедет, потом детей найдет. Узнает, как жена.

– Говорил и мне об этом… Боюсь, поймают его, посадят ни за что.

– Всяко может быть. Будем надеяться, что не поймают. Он воробей стреляный, авось, и Рымбе еще пригодится. Ладно, ступай домой, Владимир Николаевич, завтра с утра на кладбище надо сходить.

Волдырь поднялся с завалины и нахлобучил картуз:

– До завтра, Марь Михална. – Он сделал несколько шагов в сторону дома и стал.

– Чего забыл? – спросила Манюня.

– Дай чекушку в долг, дорогая! Пол-литру даже не прошу. Недосказанность какая-то в организме…

– Недосказанность у него, – заворчала Манюня, – похмелился бы завтра с Митей, и всё.

– Сама видишь, как они сейчас с Любой друг за дружку держатся! Не будет он завтра похмеляться, ему Слива твой стаканчик с крестиками отдал. А мне еще и наутро останется…

– Ладно, обожди тут. Покури пока. – Она ушла в дом.

Волдырь чиркнул спичкой, выпустил дым и огляделся.

Белые ночи так устроены, что усталое солнце, едва погрузившись в озеро, должно вот-вот снова вынырнуть, уже умытое, и вечер как-то странно и незаметно перетекает в утро. Вроде бы глядишь не отрываясь, а никогда не поймаешь этот миг, удивительное дело.

 

Июль 2015-го – январь 2018 года



  О к о н ч а н и е. Начало см. 2018, № 9.

[1] Трёснет – кричит (обонежский диалект).

[2] Порубочный билет, документ на право рубки.

[3] Ошунуло – качнуло (поморск. диалект).

[4] Бэ че – боевая часть.

[5] Александр (фин.).

[6] Йохико – карельский смычковый музыкальный инструмент.

[7] Князь Святополк-Мирский Николай Иванович, генерал от кавалерии, герой обороны Шипки (1877–1878).

[8] Цвецинский Адам (Тит) Игнатьевич, русский генерал, герой обороны Шипки, командир 4-й («железной») бригады пехоты.

[9] Анна – с древнееврейского «благодать». Имя матери Пресвятой Девы Марии.



Другие статьи автора: БУШКОВСКИЙ Александр

Архив журнала
№10, 2018№9, 2018
Поддержите нас
Журналы клуба