Журнальный клуб Интелрос » Русская жизнь » №24, 2008
Я родилась в 1912 году в нынешнем Казахстане, в городе Петропавловске. Мои родители, Александр Лазаревич и Лидия Исаевна Блюменталь, были родом из Риги. Но себя я помню, начиная с Петрограда, куда мы вскоре переехали. В Петрограде нас все время переселяли с одной квартиры на другую. Право жительства в Петербурге имел только мой отец, купец первой гильдии (причем взносы в гильдию за него платила фирма), специалист по кожматериалам. По закону право жительства имели также и девочки, которые учились в гимназии, — но у нас ни у кого таких прав не было.
Я очень хорошо помню себя — мы, я и моя мать, едем в трамвае, чтобы вселиться в другую квартиру, и я кричу: «Хочу на новую квартиру». Новой я на самом деле называла старую квартиру — просторную, светлую, с которой нам в очередной раз пришлось съезжать.
В 1916 году мы переехали в Казань, где сняли в гостинице целый этаж. Через дорогу от нас была гимназия, а сама улица называлась Торговой — то ли это было ее официальное название, то ли ее просто все так называли. Там действительно было много магазинов со сверкающими витринами. Перед многими магазинами были постелены ковры. Я спрашивала маму: «Почему такие прекрасные ковры постелены на улице?» Мама отвечала, что новый ковер не так хорош, как тот, по которому ходили. Утро в Казани начиналось с воплей торговцев на улице: «Халат, халат! Мыло!», «Углей, углей». Это был богатый город.
Там я заболела скарлатиной. Меня обманом завезли в клинику и оставили там. Каждый день мама приходила под окна, передавала разные лакомства, но в часы ее прихода я специально стояла спиной к окну — демонстрировала обиду.
На лето мы уезжали из Казани в Ставрополь, что на Волге, — сейчас этот город называется Тольятти. Ну а в 1917 году мы поехали отдыхать в Кисловодск. Тогда в нем еще сохранялись черты курортного места, но война и революция сказались на его облике. Посреди города стояли большие здания: нарзанные ванны, нарзанная галерея; там работали девушки в специальной форме с передниками и наливали всем бесплатно минеральную воду. По улицам ходили акробаты, клоуны, человек с медведем. Медведь показывал «как бабы на работу идут», «как с работы» — помню чувство острой жалости к несчастному живому существу. У него в носу было кольцо — и он знал, что если он что-то сделает не так, ему будет больно. Ходил по дворам и человек с Петрушкой — детвора собиралась вокруг него и переходила из двора во двор, пока в последнем не собиралась толпа. Петрушка из любой петрушки выходил победителем и бил обидчиков по мордам — мне это не нравилось. Единственное уличное зрелище, которое мне было по нраву, это работа точильщика. Обожала смотреть, как он работает. Вот с ним я переходила из двора во двор.
Мы жили на улице, которая носила название Лермонтовской. В нашем дворе всегда было много детей, как местных, так и приезжих. Все играли вместе, никакой разобщенности не было — национальность и черты внешности ни у кого не вызывали никаких вопросов. Везде (в том числе и в саду во дворе нашего дома) росли шелковицы, яблоки — однако я, вместе с мальчишками, участвовала в набегах на чужие сады.
Я помню, как одну девочку, армянку 13 лет, выдали замуж, — и тогда я впервые побывала на свадьбе. Я до сих пор помню даже музыку, которая тогда играла, — мне казалось, что это не колокольчики звенят, а вплетенные в одежды и украшения золотые нити. Помню и другую свою подружку — дочку кухарки. Она как-то решила рассказать мне тайну и повела меня вглубь сада, где выкопала в земле целую квартиру для своих кукол. Мне куклы в детстве были безразличны — интересовать меня они начали почему-то уже в четырнадцатилетнем возрасте. Зато в детстве я много читала — и помню, что некоторые книги производили на меня на редкость неприятное впечатление: чувствовала фальшь. Например, помню, что не выносила Алексея Толстого и Чарскую.
В Кисловодске из-за Октябрьской революции и Гражданской войны нам пришлось задержаться надолго. Помню, когда уже установилась советская власть, в город приехал Григорий Рошаль (тот самый, который стал известным кинорежиссером). Афиши обещали действо с участием зрителей. Оно происходило на крыше нарзанных ванн. Публика стояла на площади и, вопреки анонсам, никакого участия не принимала...
Мы пробыли там четыре года. Город несколько — по-моему, тринадцать, но может даже и восемнадцать, — раз переходил из одних рук в другие. Топили (а точнее, не топили) в Кисловодске каменным углем, и чем дальше, тем с ним становилось хуже. В какой-то момент — не помню, красные или белые, — просто повырубали все знаменитые тополя на растопку. Страшная картина...
К сожалению, одними тополями потери не ограничивались. Моя старшая сестра Анна, идейная революционерка, после нескольких лет ссор с семьей покинула наш дом. Она твердо стояла на своих позициях, отец, никогда не бывший горячим сторонником красных, твердо на своей. Уйдя из дома, Аня стала жить отдельно, работала учительницей в школе. В сентябре 1918 года она была расстреляна белыми. Ирония судьбы была в том, что очень скоро город был занят красными, которые тут же арестовали моего отца.
Мы жили в доме на первом этаже, а на втором организовали школу. В одну лютую зиму мы все отморозили руки — последствия этого я ощущаю до сих пор. В 1920 году нас выселили в домик без удобств на Ребровой балке, но я продолжала учиться в той же школе.
Когда уже, кажется, насовсем пришли красные, ближе к 1921 году, на улицах появились плакаты — длинные, несколько метров в длину и аршин в высоту, очень многословные. Помню, на одном из них рабочий играл в карты с буржуем. Рабочий показывал своему визави «двойку» с портретами вождей вместо мастей и говорил: «Ленин с Троцким наша двойка, вот попробуй-ка покрой-ка». Или священник перед обильно накрытым столом: «Все люди братья, люблю с них брать я».
Помню Первомай того года — шли большевики с алыми стягами и анархисты — с черными. Были еще и социалисты — у них тоже стяги были красные, но другого, бледного розоватого оттенка.
В 1921 году мы переехали из Кисловодска в Москву и поселились в квартире наших родственников, Гринбергов. Это была не обычная коммуналка. В те годы обыкновенно свое пальто гости уносили в комнату, а здесь и гости, и хозяева, все оставляли верхнее платье и обувь в одном месте; никто ни от кого не запирался.
Гринберги были обязаны «самоуплотниться» — так в какой-то момент у них поселилось семейство Бриков, и с ними Маяковский. Для меня до сих пор загадка, как им удалось этого добиться — объявили ли Брики себя рабочими (и на этом основании уплотнили моих родственников) или это было по знакомству (Брики хорошо знали семью Шехтелей, с которой дружили Гринберги). Этой троице отошла большая гостиная, часть которой была отгорожена ширмой, а в левом ее торце было рабочее место Маяковского. Большой коридор упирался в кухню, по бокам которой были так называемые «людские». Левая отошла моей сестре Лизе, правая недолго пустовала, а потом в ней поселилась прислуга Бриков. Я не училась — мест в школе не было — и все дни проводила у Аннушки, их домработницы. Аннушка была неграмотная, и я постоянно читала ей книги — Гоголя, Гончарова (и при этом постоянно удивлялась — почему видные деятели культуры Брики не могут порадеть в вопросе грамотности человеку, который о них заботится?). А потом, вечером, Аннушка шла убирать, и я вместе с ней безнаказанно заходила внутрь бриковских владений. Кстати, в одной из «людских» было разбитое окно, и там, не поверите, держали маленького поросеночка. В какой-то момент он забрался на подоконник и выпал, сломал ногу, после чего его съели.
Вся эта компания вечером отправлялась в ресторан или в театр: Лиля в какой-нибудь немыслимой розовой юбке, сзади эскорт мужчин... По моему, она была не то чтобы красива — она скорее могла казаться эффектной, могла себя подать. Очень любила наряды, грим и косметику... Ночами играли в карты — с ними играл и Роман Гринберг (впоследствии он уедет за границу в эмиграцию, где издаст альманах «Воздушные пути»). Маяковский будил мою сестру Лизу, та будила Бобу (так мы называли Романа), и тот несся в гостиную. Иногда быстро возвращался назад — если он проигрывал, его выставляли. Конечно, он ходил туда не только ради карт — он очень любил стихи, и ему с ними было просто интересно.
Маяковским я, девятилетняя девочка, восхищалась — его стихами, но еще больше — живописью. Постоянно хотела разглядеть его лицо, но из-за близорукости никак не могла. Удалось только раз, я влетела в ванную, где он, согнувшись, набирал воду, и в какой-то момент мои глаза оказались на одном уровне с его. Он посмотрел сквозь меня. И у меня тоже на мгновение появилось очень странное ощущение — как будто я вижу не его глаза, а стенку позади себя. Я, честно признаться, воровала у Маяковского краски — сейчас не очень понимаю, зачем: мне не то что рисовать, мне присесть в той квартире было негде. Но я мечтала стать художницей, как и моя сестра Рута.
Нас восхищала жизнь этой компании — мы их считали богемой, людьми, живущими яркой, беззаботной жизнью; ночи напролет за картами, на столе вино, конфеты. Понятно, что они были на самом деле весьма себе на уме.
Водопьяный переулок исчез, когда был построен Новокировский проспект.
С этим местом связана целая история. Этот бывший отель на Тверской раньше принадлежал купцу Андрееву, у которого было три дочери. Одна из них, Катерина, была объектом страсти — уже женатого к тому времени — Константина Бальмонта. Он ушел от жены, безуспешно требовал от нее развода — а сам жил в Доме Союзов с Катериной. Однажды они повздорили, и он выпрыгнул из окна и сломал ногу.
Мы переселились в этот дом в 1923 году, через некоторое время после смерти моего отца. Я почему-то запомнила такую деталь — держать дома заразных больных было нельзя, их нужно было сразу сдавать в больницу. Так случилось с семьей наших соседей — им пришлось отдать свою дочку в госпиталь, где ее заразили еще разными хворями, и она умерла. Этот отель имел только один парадный вход, но лестниц было четыре. Центральная лестница вилась вокруг огромного — не меньше чем восемь квадратных метров — лифта, с зеркалами и скамеечками. Загадкой для меня была вторая, беломраморная лестница — она никуда не вела. В бывшем шикарном ресторане московский комитет партии открыл «самодеятельную» столовую — там работала моя мама.
Склок между обитателями «Дрездена» не было — и я это связываю в первую очередь с тем, что места общего пользования убирали и мыли специально нанятые люди, а жильцы лишь платили за это. Именно поэтому моя мама смогла, уже в более поздние времена, спокойно заниматься там шитьем, не платя тогдашних непомерных налогов, — никто ни разу на нее не донес.
В 1923 году мы с сестрой Надей пошли в школу, и немедленно принесли оттуда какую-то заразу. Мама, кстати, тогда отказалась нас куда-либо отдавать, и мы тайком болели дома. А школа находилась в Путинковском переулке (рядом с нынешним зданием газеты «Известия»). При поступлении в нее мы держали экзамены — и сдавали мы их в кельях Страстного монастыря; там еще были монахини, но их уже уплотнили, отдав школе часть помещений. Уже поступив, вела я себя плохо, бузила, подсказывала всем, смеялась на уроках, ложилась на парту спать... В результате меня перевели в другую школу — Первую опытно-экспериментальную.
Она находилась в Шведском переулке и была полигоном для педагогических испытаний, там внедрялись какие-то суперноваторские методики, которые на нас опробывали. Помню, что там учились дети Троцкого и братья Якова Свердлова. Главным заводилой и бузотером всей школы был Натан Свердлов (сейчас уже не вспомню, в каком именно родстве он состоял с Яковом, — может быть, что ни в каком). Вокруг него был кружок так называемых «гонщиков» — тех, кто стремился сдавать все заранее и поскорее. То есть, с одной стороны, это были, может, и не самые умные (в случае с Натаном так и просто туповатые) ребята, но зато самые амбициозные и активные. Они меня изводили — и, видимо, смысл был в том, чтобы сделать из меня ябеду, чтобы я пошла и настучала. Я же этого не делала принципиально. Но потом выяснилось, что это я всей школе подсказываю и даю списывать (буквально так — моя работа обычно приходила ко мне измятая и грязная, и я сдавала ее последней) — тут уже появилось что-то вроде уважения.
Впрочем, пай-девочкой я так и не стала. Однажды, например, по хорошей весенней погоде пришла в школу босиком, за что получила нагоняй.
Школьницей я ходила в пионерский отряд. Надо сказать, что в 20-е пионерские организации находились не в школах, а по месту работы родителей, моя сестра Лиза и ее муж Давид работали на бирже труда в Рахмановском переулке. Отряд размещался в полуподвальной комнате этого здания. Мы часто сталкивались с безработными, которые приходили вставать на учет. О них старались заботиться, в здании был зал, где показывали кино, немое, конечно, звукового тогда еще не было. Нас туда старались не пускать, но мы гроздьями висли на решетках и заглядывали в окна.
Вели мы себя, надо сказать, далеко не примерно — и, может быть, в силу того, что относились к нам как раз хорошо и внимательно. Если мы хотели есть, то начинали скандировать: «Шамать! Шамать!», и для нас организовывалось какое-то питание. Однажды, после долгого перерыва, я пришла туда на занятия — мои товарищи встретили меня на улице как-то преувеличенно приветливо, и каждый отчего-то настаивал, чтобы я обязательно зашла в нашу комнату. Когда я, наконец, зашла туда, то увидела нечто неожиданное — весь пол кишел блохами (несколько насекомых сразу прыгнуло на меня). А дело в том, что наш сердобольный вожатый разрешил там переночевать одному знакомому мальчику-беспризорнику....
Нас часто водили на лекции, проходившие в здании нынешней гостиницы «Метрополь». Публичные выступления в то время были не редкость: показы фильмов, спектакли и представления сопровождались вступительными речами. В Москве в то время был один человек, у которого было прозвище «Вступительное Слово» — это, конечно, Луначарский. Он считал своим долгом предварить спичем любое культурное событие, будь то сеанс или представление. Я побывала на нескольких его лекциях. Раздражал он ужасно: перед выступлением он всегда готовился и выписывал на бумажки цитаты по тому или иному поводу. В нужный момент нужной цитаты не оказывалось в голове или под рукой — и он вынимал из кармана бумажку, менял одно пенсне на другое, перекладывал одну бумажку в один карман, другое пенсне в другой карман...
Безработица во второй половине 20-х была фантастическая: люди мечтали устроиться на любую, пусть самую тяжелую работу — к примеру, на фабрику — чтобы только прокормить семью. У моей подруги Вари Гондуриной отец был большой человек, начальник Главреперткома, и смог устроить ее на завод «Динамо» токарем. Моей другой подруге, Вере Чернышевой, ее отчим, большая шишка, нашел место мотальщицы на резиноткацкой фабрике. Я пошла к дяде Давиду и попросила, чтобы и меня устроил на работу: я к тому времени училась на чертежника-конструктора. Но он ответил, что 15 лет это слишком рано, и мне пришлось учиться еще два года. Своим трудоустроенным подругам я страшно завидовала.
В конце десятилетия ненадолго стало чуть полегче: пошло строительство, начался какой-никакой подъем в народном хозяйстве. Моя сестра Рута работала в Институте прикладной минералогии, основанном купцом Аршиновым и переданном им, со всем накопленным богатством, советской власти (благодаря этому он сумел остаться его руководителем). Рутиными стараниями я была вызвана туда на беседу, и вскоре была принята чертежником-конструктором. Я — почему-то это запомнилось — купила себе за рубль белую булку с черной икрой, села на трамвай у Страстного монастыря и поехала в Толмачевский переулок, где располагался институт. Рута работала в отделе цветных металлов, я была принята в отдел твердости и абразивов. Это был 1929 год. Почему я запомнила булку? Потому что еды скоро не стало.
В Москве середины 20-х годов было очень много проституток. На Цветном бульваре было средоточие этого промысла. Приехавшие в столицу из деревни девушки выходили на Неглинную. Самые страшные, старые и грязные съезжались почему-то на Смоленскую, в Проточный переулок. А по Тверской, с ее тогдашними шикарными ресторанами, ходили женщины другого рода — они просили мужчин «хотя бы провести их внутрь» какой-нибудь шикарной ресторации, «и более ничего». Тверская была очень злачным местом. Я же частенько возвращалась домой поздно и, чтобы избавить себя от приставаний, шла все время по диагонали, зигзагами, переходя с одной стороны улицы на другую.
Записал Алексей Крижевский
Редакция благодарит коллектив Государственного Литературного музея и Анну Чулкову за помощь при подготовке материала.