Несколько лет тому назад в моих руках оказалась большая папка из личного архива о. Алексия Каратаева. В ней аккуратно разложенная переписка будущего наставника Рижской Гребенщиковской старообрядческой общины о. Георгия Михайловича Подгурского. Начало этой переписки датируется 1939 годом. Именно с этого времени из Двинска-Даугавпилса в Таллин и Нымме шли по почтовым путям послания молодого человека Георгия Подгурского к его невесте Анне Мурниковой, дочери известного в Прибалтике старообрядческого наставника о. Льва Мурникова.
Менялись адреса отправителя: Двинск, Рига, Комсомольск-на-Амуре, Воркута. Расширялся список имен — здесь и письма к матери, отцу, родственникам, друзьям, знакомым, ответные послания… Все же полностью переписку о. Георгия сохранить не удалось. Часть переписки после его смерти оказалась в Таллине, другая — в Молдавии, у его духовных детей. Часть писем была уничтожена родственниками. Так мать о. Георгия сожгла свою переписку с сыном воркутинского периода, периода его заключения. Вообще удивительно, что переписка сохранилась хотя бы в таком объеме. Ведь, как правило, советский человек старался избавиться от документов, которые могли хоть как-то скомпрометировать его перед государством. А многие письма о. Георгия именно таковы. Но в доме берегли письма. Такова была семейная традиция? Пожалуй, нет. Вряд ли пожелтевшие от времени листы предназначались для истории, хотя чувство исторической сопричастности было свойственно автору писем. Скорее всего, письма были очевидным продолжением о. Георгия, частью его самого, метками на его пути — и этим были ему дороги. Внутреннее пространство чувств, мыслей, переживаний может быть обособленным. Человек чувства и человек действия не всегда уживается в одном лице. Бывают ситуации, когда переживания, страсти получают самостоятельное значение, значение биографических фактов. Частью биографии стали письма о. Георгия.
Наиболее интересная часть эпистолярного наследия о. Георгия — переписка с невестой в предвоенные и военные годы. Их сохранилось около 250, писем за 1939—1943 гг. В настоящей публикации представлена выборка за это четырехлетие.
Вторая мировая война широко представлена разнообразными документами, материалами. И все же голос о. Георгия, осмысленный, ироничный и патетичный, предельно личный, не отягощенный идеологическими шорами, звучит необычно. Удивляет многое. Во-первых, цельность. 20-летний юноша почти в традиции «русских мальчиков» рассуждает о вечных вопросах, о предстоящей и идущей войне, о человеке-воине перед лицом смерти, о русской душе, литературе, музыке, о повседневных событиях, переживаниях, о любви… Эта цельность стиля, личности прослеживается в письмах о. Георгия на всех этапах его пути.
В письмах военных лет война отражена как событие второстепенное. И отнюдь не из-за опасений военной цензуры. По характеру — это тыловая переписка. Война идет где-то рядом, ее присутствие сказывается на быте — как и куда устроится на работу, продуктовые проблемы, нужны деньги для покупки книг, почтовых марок… Но главное — в другом. Через все бытовые заботы у о. Георгия прорывается неугасимое стремление к постижению жизни и смерти, себя самого, своего предназначения.
Думается, война все-таки стала вехой, во многом определившей судьбу Георгия Михайловича.
Другой биографической вехой стала любовь к Анне Львовне Мурниковой. Быть может вся жизнь о. Георгия расположилась между тремя значительными событиями-фактами: Храмом, письмами и любовью к Анне Львовне.
Говорить об этой любви сложно. Венцом должна была быть не только семья, устойчивый быт. Чем-то эта любовь напоминала чувства Александра Блока к «прекрасной незнакомке».
Георгий Подгурский и Анна Мурникова тяжело переживали начало войны. И не только потому, что война — это война. Но и потому, что прервалась переписка, их соединявшая. Два месяца Ригу и Таллин разделяла линия фронта. Разделила не только пространство, но и судьбы людей. Почта не действовал! Письма пока идут «в стол». 30 августа 1941 г. Георгий узнает, что почтовая ситуация изменилась и посылает из Двинска в Таллин письмо, на первый взгляд неожиданное: «Сегодня узнал, что Таллин, наконец, взят и, как видишь пишу…» Нужно ли объяснять, что Георгий радуется не тому, что Таллин взят немцами, а тому, что это событие позволит услышать голос дорогого для него человека. И все же, как странно: «…Таллин, наконец, взят…»
Почти пять лет продолжалась переписка между влюбленными. В январе 1944 г. они наконец поженились, но долгие годы провели в разлуке, вновь обмениваясь письмами.
И в том же 1944 г., в августе, Георгия Михайловича мобилизовали в Латышский легион СС. Первая, весенняя, попытка «увильнуть» от службы оказалась удачной; его освободили от призыва по состоянию здоровья. Опасаясь повторного призыва, Георгий Михайлович поступает на службу в «Русский комитет» — референтом в юридический отдел. Эта организация была создана немцами в конце 1943 г., чем-то она напоминала общество взаимопомощи. Служба в «Русском комитете», казалась, давала возможность уклониться от призыва, но превратиться в общественного деятеля он не мог. Еще накануне войны он попытался войти в русские и латышские студенческие корпорации, но ничего, кроме скуки, они у него не вызывали: «…и шуму было много, — писал о. Георгий, — и пели, и пили. И ели, а вот все-таки…» — не по его духу все это было устроено.
В августе 1944 г. Георгия Михайловича все же мобилизовали. С сентября 1944 г. по январь 1945 г. в составе 15 дивизии СС Георгий Михайлович служил во вспомогательном санитарном батальоне на территории Латвии. Затем санитарный батальон перебросили в Германию, где несколько месяцев он выполнял обязанности конвоира в лагерях политических заключенных. Март 1945 г. Часть 15 дивизии СС переброшена в Данию (г. Копенгаген). На тот момент он рядовой солдат в составе латышской рабочей роты. Два месяца спустя, 5 мая 1945 г., незадолго до немецкой капитуляции Георгий Михайлович взят в плен английскими войсками. Из английской оккупационной зоны он. По собственной просьбе, переведен в советскую оккупационную зону. Оттуда отправлен в фильтрационный лагерь в Комсомольск-на-Амуре, откуда возобновилась более или менее регулярная переписка с семьей.
Через три с лишком года, в конце 1948-го, Георгию Михайловичу разрешают сменить «место прописки» с Дальнего Востока на Ригу. Но в сентябре 1951 г. его снова арестовывают, теперь уже по делам «Русского комитета». Трибунал. Приговор — 10 лет Исправительного трудового лагеря и пять лет поражения в правах. Апелляция. Повторный трибунал. Решение — 25 лет ИТЛ и 5 лет поражения в правах…
Воркутинские послания 1952-1955 годов… Последний блок известных нам писем Георгия Михайловича. Лагерь. В сложившемся положении дел нет для него жизненной катастрофы, хотя отчаяние временами и настигает его там, на краю земли. Преодолеть все и из недр собственного духа извлечь значение и смысл своей судьбы — вот лейтмотив немногочисленных писем тех лет. Это важнее лагерных дней, наполненности повседневными заботами. Он запечатлевал события своей жизни не как гигантский документальный фильм, где скрупулезно фиксируют мельчайшие происшествия. Но иначе — в соответствии со своими представлениями о пути, жизни и смерти.
Скончался о. Георгий Михайлович 15 октября 1994 г.
ПЕРЕПИСКА
<Рига>
Суббота, 7.Х <1939>
...Раньше я писал, что газета не дает картины отрицательной стороны войны, а вот сегодня наткнулся как раз на заметку: “Журналист на передовых французских позициях”. Сначала он описывает работу какой-то французской батареи, разрушившей какой-то блокгауз противника — это мало трогает, но вот как он рисует картину маленькой схватки между небольшим отрядом немцев, бросившихся в нападение, и французов, отбивших неприятеля: “Прячась за деревьями и мелкими бугорками, противники один другого обстреливали с небольшого расстояния. Обе стороны были по силе приблизительно равны. Немцы после короткой борьбы отправились обратно на свои позиции. На поле битвы остались двое павших. Французы их взяли в свои позиции. Трупы обоих павших немецких солдат были помещены в какую-то телегу для сена и покрыты шинелями французских солдат. Французы стали вокруг телеги, опираясь на свои винтовки. Никто не говорил ни слова. С серьезными лицами группа солдат следовала за телегой, которая медленно направлялась в сторону солдатских могил. Похороны произошли без всяких церемоний”. Как будто бы ничего особенного и нет: подумаешь, два каких-то солдата было убито, велика важность! Но если внимательно вникнуть в эти лаконичные фразы (особенность латышского языка, между прочим), если представить себе полностью описанную картину и немного подумать, становится как-то не по себе. Вот выскочила из окопов группа немцев (среди них и двое обреченных) и бросилась в сторону противника. Оттуда, в свою очередь, крадучись, используя каждый кустик, каждый пригорок, бежит навстречу небольшая группа солдат. Оба противника обстреливают друг друга, и вот два солдатика падают мертвыми (а может, и не совсем; может быть, еще некоторое время живут, дышат, чувствуют и ...ужасно мучаются). Их товарищи отступают, а противники подбирают их тела и уносят с собой. Да что же это, игра в солдатики? Постреляли, постреляли, выбежали для чего-то, потом опять — обратно, а двое остались лежать, как будто бы притворились мертвыми. Или же человеческая жизнь так ничтожна, что ее можно погубить совершенно ни за что??? Верно, не так, потому что солдаты, стоявшие вокруг павших, задумались, и, верно, ни один из них спросил себя: “За что же мы деремся? за что мы убили вот этих двух? Ведь они нам ничего не сделали”. Но что они могут поделать? Рассуждать они не смеют, да это они и могут только теперь под свежим впечатлением, а потом от вечного нервного напряжения, от невозможности высказаться, оттого, что их воля не принадлежит им, от этой борьбы нежелания подчинить ее с необходимостью это сделать, они, в конце концов, звереют, теряют вообще всякую возможность рассуждать, у них накопляется злоба (против кого — неизвестно), которую они готовы выместить на ком угодно, кто только покажется им виновником их бед. А кто же этот виновник, как не те, кто сидит в окопах против них и заставляет и их самих то же делать, — вот на нем и выместить свою злобу! Так создается настроение для того, чтобы в нормальных обстоятельствах хороший, добрый и, главное, человек, понимающий, что война — это убийство, еще недавно спрашивавший себя , за что он убил ни в чем не повинных двух человек, готов по первому же знаку с остервенением кинуться на товарищей павших двух солдат и совершить опять то же преступление еще в больших размерах. В этот момент он исполняет свой “долг” солдата, но долг человека забыт.
Вот опять взялся за “философию”, но я, верно, жить без нее не могу. А только и в самом деле становится страшно в такие минуты, когда ясно представишь себе картину “военной правды” (я бы так назвал ту войну, которая происходит на самом деле, в отличие от той, которая существует в нашем воображении в виде цифр, геройских подвигов, идеальных сражений и побед, где почему-то отсутствуют убитые и раненые, т.е. не совсем отсутствуют, а только тоже обозначаются цифрами) и хочется, чтобы встали из гробов мертвецы (в такие минуты и этого не испугался бы) и помешали безумию людей...
12.Х. Да, в связи с отъездом этих самых немцев сегодня читал заметку, что увеличилось число ускоренных браков, причем, очень много немцев жениться на русских. Как, интересно, дела обстоят в Таллинне? Верно, то же самое происходит. Как бы Анюся, не вздумала в Германию прокатиться, а то, того и гляди, приеду как-нибудь опять в гости и не найду уже ее. Мама скажет, уехала с первым пароходом...
Юра
* * *
Двинск, 1941. g., 26.VI, 14.00
Анюся, Анюся, жива ли Ты еще. Хоть бы Тебя Господь сохранил. У меня не все спокойно. Кругом пальба, дым, пожары. Мы свои некоторые бельевые вещи вынесли в каменный дом – как будто бы там они спасутся! Наш дом еще не горит, а загорится – тушить нечем. Печально, но я как-то спокоен – мне все равно. Только когда в погребе, где все прячутся,пронеслась весть, что горит город, немного страшно стало — теперь успокоился. Налил в ведро воды (какая есть), намочил щетки и... теперь пишу, хотя знаю, что посылаться это письмо не будет, но я почему-то уверен, что мы с Тобой, родная, еще встретимся. Прости, да хранит Тебя Бог! Помолись за меня.
Юра
* * *
Tallinn , 19.V.42.
Прости меня, мой дорогой хороший Юрушка, за все мои «очередные сомнения”...
Насчет своей службы мало хорошего могу рассказать. У нас предвидятся большие изменения. Очень возможно, что наши мастерские будут отданы обратно прежним владельцам, которые в первую очередь постараются избавиться от нас, т.к. у каждого есть свои родные, хорошие знакомые, которые «спят и видят», как будут здесь распоряжаться.
Вчера ходила в одно очень большое мануфактурное дело, где требуются бухгалтера. Условия хорошие, но мама боится, что меня могут куда-нибудь командировать, что не исключено. Так мои переговоры остались недоговоренными. Ну да, авось, где-нибудь устроюсь, в крайнем случае, отправят как безработную в Германию. Даже это не так страшно, — только вот как вас всех оставить, а то, пожалуй, я бы уехала. По крайней мере, посмотрю, как другие живут. Между прочим, я получила несколько писем от своего «далекого друга», он, наоборот, так мечтает приехать обратно, пишет, что очень устал от жизни в столице с таким темпом...
Как ни жаль, родной, а придется кончить: пора домой собираться. У меня предстоит еще сегодня урок немецкого языка, который мы с Лидой старательно принялись изучать (и так, что даже дома, кроме немецкого, Ты другого не услышишь. С мамой исключения не делаем, она у на бедняжка, тоже на уроки собралась. Это единственная возможность для того, чтобы принять участие в наших разговорах...
Целую крепко...
Аня.
Юрка, хорошо, что у меня денег на марку не хватило: пришла домой, а там меня пакет ожидает с папиным письмом и с Твоей малюсенькой припиской. Вместо благодарности я должна и папу, и Тебя побранить за все присланное. Право, Юрушка, не присылайте вы, ради Бога, нам ничего из своих продуктов, не урезывайте себя. Вам там все гораздо нужнее. У нас здесь «дамское царство» — мы скорее себе что-нибудь скомбинируем, чем вы...
Еще раз крепко, крепко целую.
Аня.
* * *
Рига, 24.V.-42.
Родная Анюся!
...Передо мной оба Твоих письма: раннее, в папино вложенное, и последнее, от 19.V., полученное мной вчера. (Между прочим, это Твое письмо получено мною вообще первым из присылаемые мне по почте, потому что все присылаемые мне до сих пор отсылались обратно с припиской, что такой-то по указанному адресу не живет, и просьбой не утруждать почту подобными посылками с ложными адресами, – только теперь сторожа, принимающие письма, познакомились вполне со мной.)...Анюся, недавно я провожал свою учительницу немецкого языка (я тоже теперь усиленно занимаюсь, хотя и не знаю к чему). Разговорились мы с ней на тему весеннюю, как хорошо, радостно, легко чувствует себя человек весной, даже и пожилой, и старый. Она рассказала про знакомую даму, на которую благотворно влияет не только весна, но и каждое утро, а тем более, весеннее, что она совершает прогулки и наслаждается природой и спокойствием. Я спросил, не омрачается ли ее радость «весенняя» мыслью о войне, где-то происходящей, об убитых и раненых. В связи с этим наш разговор перешел на увиденное в прошлом году. Она утверждала, что это ужасно, что лучше быть убитым, чем увезенному быть мучимым. С первым я соглашался, но со вторым не мог никак согласиться, приводил ей всякие доказательства и вообще холодно, спокойно рассуждал. Она же даже немного в волнение пришла от этого спора... Я сказал, что в данном вопросе мы — люди, которые не смогут понять друг друга: «Я рассуждаю только умом, без участия сердца, потому что этот увоз людей лично меня не коснулся, и я, осуждая сделавших это нехорошее дело, все же в состоянии предполагать возможности, отчасти их вину смягчающую; Вы же нерассуждаете вполне беспристрастно, без участия чувств, да и не можете так поступить, потому что это событие затронуло и Вас (у нее был увезен брат со своей семьей)»...
Прости, Анюся, что опять должен прервать письмо, но сейчас половина четвертого, а в 4 мы с папой приглашены на молебен к одному бывшему постоянному певчему, теперь любителю. Надо немного приодеться. Ты, я думаю, уже перестанешь обращать внимание на то, что я все молюсь (вернее, присутствую при молениях, потому что , к сожалению, не всегда и даже очень редко молюсь действительно и сам) — ведь я при моленной живу. Вот и вчера пришел П.М.Егоров (может, Ты его знаешь, — бывший Либавский батюшка) и просил певцов. Ну а вчера — Троицкая суббота — все певцы на кладбище. Ему же обязательно кто-нибудь из певчих нужен для акта в основную школу, где он законоучителем. Пришлосьпойти мне, а из-за этого опоздать на урок немецкого языка и получить выговор (правда, получил потом и извинение). Но я не жалею, потому что вспомнил свои акты: видел радостные детские лица — вспомнил и свою радость по окончании школы, видел и затаенную грусть в них, вспомнил, как и у меня сжималось сердце при мысли, что что-то кончилось и не больше вернется. Ну, целую пока...