Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Социология власти » № 1, 2015

Виктор Вахштайн
«Поворот к материальному»: тридцать лет спустя

В 1980‑х годах в социальной теории произошел так называемый «поворот к материальному». Мы до сих пор спорим, был ли это «онтологический» или «семиотический» поворот, стояла ли за ним принципиально новая интуиция социального мира или просто не-скольким мистификаторам от науки удалось отвлечь часть молодых социологов от решения «больших проблем» современных обществ, направив их энергию в размытое русло метафизической рефлексии.

 
 Метафора поворота предполагает радикальную смену аксиоматики. Нечто привычное, очевидное и само-собой-разумеющееся начинает казаться архаичным предрассудком, пережитком прошлого. И, напротив, «совершенная дичь» и «постмодернизм» (слова-синонимы в языке многих отечественных ученых) приобретают статус аксиом. Если это требование не выполняется, то мы имеем дело не с поворотом, а всего лишь со сменой доминирующей риторики. Под эту квалификацию попадает примерно половина статей и диссертаций, во введении к которым декларируется лояльность повороту к материальному. Далее я буду называть данный кластер работ «Поворотом-к-материальному — 0» (ПкМ-0).

Как устроено подобное высказывание? Первый шаг: отсылка к прецедентным авторам. Например: «Благодаря работам Б. Латура и Дж. Ло сфера исследований Х никогда не будет прежней. Чтобы лучше понять свой предмет, мы должны обратиться к многочисленным традиционно игнорируемым и неразличаемым материальным объектам, без которых Х трудно себе помыслить». Собственно, сама сфера Х может быть любой: исследования науки и техники, социология города или экономическая антропология. Средний читатель на первом шаге приходит в недоумение: разве без Латура мы не знали, что города состоят, в том числе, из домов? Или что мастерские по ремонту техники имеют дело с материальными техническими объектами? Или что товары — это (преимущественно) материальные вещи, обмениваемые на (иногда) материальные дензнаки? Особое недоумение у антропологов должны вызывать призывы сфокусироваться на «материальной культуре», как будто материальная куль-тура (понятая именно как «культура» — т. е. продукт осмысленной человеческой активности) не находилась в фокусе антропологии на протяжении практически всей истории дисциплины.
 
Однако на втором шаге недоумение от банальности захода сменяется недоверием от избыточной оригинальности прочитанного: 9 «Материальные объекты становятся полноправными участниками социального мира. Мы собираемся исследовать сферу Х как результат непрерывного симметричного взаимодействия человеческих и нечеловеческих актантов». То есть, городская политика делается совместно людьми и домами, компьютер чинит мастера в той же степени, что мастер чинит компьютер, а материальная форма то-вара непосредственно связана с его культурной биографией [Копытофф, 2006].
 
Впрочем, на третьем шаге средний читатель, как правило, успокаивается. Потому что авторы ПкМ- 0 не намерены выполнять свои обещания. Сразу же за декларацией о намерениях следует стандартное и, чаще всего, скучное исследование «практик принятия политических решений в муниципалитете», «ритуалов сообщества мастеров по починке ноутбуков» или «культурных детерминант рыночных транзакций» (все это на материалах энного количества глубинных интервью и часов включенного наблюдения). Время от времени автор вспоминает о своем желании «сфокусироваться на объектах», но объекты благополучно утопают в практиках, ритуалах, сообществах и культурах.
 
Нулевая версия поворота к материальному — довольно дешевая репродукция. Она по карману любому умеющему читать аспиранту — социологу или этнографу. Она не требует от автора создавать оригинальный теоретический язык, искать новую концептуализацию своего объекта, сдерживать инстинктивные позывы порассуждать о «социальной природе феномена Х». Структура аргумента и объяснительные модели таких авторов откатаны десятилетиями упорного труда их предшественников, ничего не слышавших о по-вороте к материальному. В исследованиях ПкМ-0 постоянно упоминаемые материальные объекты имеют характер предикатов или атрибутов чего‑то иного — чаще всего, социальных практик — того, что и выступает подлинным предметом исследования. В итоге мы читаем работы, легко сводимые к избитой формуле «социальное конструирование Х в практиках Y», только практики теперь описы-ваются как до отказа забитые материальностью.
 
Интересно, что исследования «практик конструирования Х» действительно свидетельствуют о смене доминирующей аксиома-тики — вот только эта смена произошла полстолетия назад, когда именно в регионе практики (как чего‑то имманентного, локального, нерефлексивного) получила постоянную прописку идея социального [Волков, Хархордин, 2008]. И если бы ПкМ-0 был единствен-ной версией поворота к материальному, мы могли бы торжественно подвести черту под этим унылым начинанием, засвидетельство-вав окончательное торжество «прагматического поворота» (который действительно изменил доминирующий язык описаний и способ мышления, что и иллюстрируют работы ПкМ-0). Впрочем, самая дешевая версия поворота к материальному не представляет угрозы ни аксиоматике традиционной социальной науки, ни попыткам ее радикального переустройства, представленным в работах ПкМ-1 и ПкМ-2.
 
«Поворот к материальному — 1» (ПкМ-1) — куда более интригую-щее теоретическое предприятие. По факту оно представляет собой форму эпистемической эмансипации. Эпистемическая эмансипация — явление редкое и загадочное. Начинается она с того, что не-которое множество элементов Х предметного поля Z обособляются в самостоятельную область и заявляют о своей «необъяснимости» традиционными способами — разрывается устойчивая связь с аксиоматикой. На следующем этапе эти сепаратистские элементы включаются уже в множество первичных реальностей (Y) и сами становятся частью дисциплинарного ядра. Таково в частности от-ношение между «структурой» и «культурой» в социологической теории. Исторически социология стремится объяснить феномены культуры — коллективные представления, мифы, верования, идеологии и мировоззрения — морфологией сообществ (стратификацией, солидарностью, системами родства, разделением труда, формами эксплуатации т. п.). Однако благодаря работам позднего Дюркгейма и (в большей степени) «сильной программе» культурсоциологии [Александер, Смит, 2010] мы сегодня знаем, что культура не объясняется социальной морфологией — напротив, коллективная память, к примеру, обладает своей собственной «твердостью» и каузальной силой. Список социологических «первичных ре-альностей» пополнился еще несколькими составляющими. Ана-логичным образом повседневный мир традиционно объяснялся набором социологических «первичных реальностей»: пространст-во улицы скрывало политическую волю правящего класса, рутин-ные практики — интересы игроков, взаимодействия лицом-к-ли-цу — морфологию сообществ. Благодаря работам феноменологов мы научились видеть повседневный мир как реальность sui generis, несводимую к иным социальным сущностям и не объясняемую ими [Шюц, 2003]. Благодаря теоретикам практик мы поняли, что повседневные рутины можно использовать в качестве объяснения процессов «конструирования» чего угодно [The practice turn, 2003]. Сегодня сфера повседневности, эмансипировавшаяся от множества Z (объясняемых феноменов) и перешедшая в множество Y (региональной онтологии), используется как плацдарм для вторжения в смежные дисциплины: выборы — это не политический факт народного волеизъявления, а фреймированное взаимодействие людей лицом-к-лицу на избирательных участках; так же и городское пространство уже не имеет ничего общего с географическим 11 пространством — это просто реификация, слепок повседневных рутинных практик.
 
«Поворот к материальному — 1» начинается как эмансипация объектов материального мира, высвобождение их из-под давления традиционных первичных реальностей социологической аксиоматики. Неслучайно в основе ПкМ-1 лежат работы антропологов [Thompson, 1979; Douglas, Isherwood, 1996; Копытофф, 2006; Appadurai, 1986, p. 3 – 63], исторически менее расположенных к сильным социологическим объяснениям. ПкМ-1 — это социология вещей perse. Вещи должны получить свободу от социального, они больше не являются пассивным экраном, на который проецируются социальные смыслы, не служат подручными инструментами социальных фактов, не выступают видимым, но молчаливым свидетельством незримого социального порядка. Они должны анализироваться как условия возможности этого порядка.
 
ПкМ-1 — довольно дорогое приобретение. Поскольку речь уже не идет о простой реконцептуализации вещей (с чего начинается эпистемическая эмансипация материальности) — нам придется отказаться от множества привычных интуиций, метафор и понятий. Например, от дурной привычки использовать «повседневные практики» в качестве универсального дескриптора и общего знаменателя изучаемого нами мира. Больше нет практик и их объектов — есть объекты и их практики.
 
Но при чем здесь Латур?

Ссылки на работы Б. Латура, М. Каллона и Дж. Ло стали обязательными ритуальными элементами практически для всех авторов ПкМ-1. Латуровская риторика — несомненно, одна из самых силь-ных в этом движении. Только Латур может быть до абсурда последователен на пути эмансипации материальности — вплоть до призыва дать объектам право голоса и требования созвать «парламент вещей». В результате складывается ложное впечатление, что именно создателям акторно-сетевой теории мы обязаны победным шествием ПкМ-1. Однако латуровская ставка куда выше эпистемической эмансипации материальности. Наиболее радикальную, инспирированную Латуром, версию ПкМ я далее буду называть «Поворот к материальному — 2».
 
Общим для двух версий ПкМ является декларируемое стремление стереть грань между субъектом и объектом, человеками и не-человеками (non-humans). Но что скрывается за понятием «не -чело-века»? Человекообразный примат [Латур, 2007]? Томограф [Mol, 2002]? Португальский галеон [Ло, 2006]? Морской гребешок [Callon, 1986]? Или идея технического прогресса? Дух инноваций? Имперская идентичность? Французское сельское хозяйство? ПкМ-1 с готовностью присваивает статус действующих субъектов вещам, но с насто-роженностью относится к нематериальным сущностям, тем более таким аморфным и трудноуловимым. Однако для авторов ПкМ-2 имперская идентичность может быть даже в большей степени дей-ствующим субъектом, чем все материальные объекты вместе взя-тые. Понятие «non-human» оказывается до крайности двусмыслен-ным, когда вслед за уже отринутым делением на людей и не-людей мы по стопам Латура и Ло отказываемся от различия между вещами и нематериальными сущностями.
 
Какова архитектура этого отказа? В какой момент ПкМ-2 стано-вится «поворотом от материального»? Собственно, термин «актант» Брюно Латур заимствует у своего учителя А. Греймаса, главы Па-рижской школы семиотики. Недавнее исследование [Напреенко, 2013] показало этот переход — в какой момент Латур решает «опрокинуть семиотику в онтологию», распространив принципы семиотического анализа на объекты «по ту сторону текста». В этой новой онтологии что ‑то может быть признано существующим лишь по эффектам своего конститутивного действия (по силе и количеству связей с другими актантами); есть метафоры, которые «существуют» куда больше некоторых людей и вещей. Онтологический статус — не априорная, а достижительная характеристика.
 
ПкМ-2 — это в полном смысле слова «онтологический поворот». Материальность (освобождение которой заявлено как главная за-дача авторами ПкМ-1) для последовательных латурианцев — всего лишь разменная монета. Они жертвуют ей как пешкой уже в дебюте.

Как следует из нашего краткого сопоставления, названия «поворот» в полной мере заслуживает только ПкМ-2. Лишь в работах сторонников «онтологического поворота» заявлена претензия на смену дисциплинарной аксиоматики — не просто перенос границы между двумя множествами элементов (предметного поля и онтологического ядра), но отказ от проведения этой границы как таковой. Впрочем, если бы не успех авторов ПкМ-1, с их утопическими манифестами и неослабевающим вниманием к материальным объектам, вряд ли бы в этот самый момент такое количество исследователей по всему миру вчитывались бы в тексты Б. Латура. Латур как актант обязан силе своего конститутивного действия тому самому проекту (ПкМ-1), который хо-тел бы оставить в прошлом1, чтобы дать место новой социологической онтологии, где уже не будет ни «материального», ни «нематериально-го», а только «действующее» или «недействующее» (ПкМ-2).
 
Тем не менее, большинство текстов в этом номере написаны не представителями многочисленных версий «поворота к материальному», а теми исследователями, которые сегодня вынуждены пересобирать предмет своего анализа с учетом последствий акторно-сетевой
 
революции. Мария Ерофеева возвращает нас к классической теории 13 социального действия, показывая две стратегии ее переосмысления после латуровского вторжения. Мария Константинова анализирует «эпистемический сдвиг» в самой логике социологического теоретизирования — в частности, смещение от метафоры к метонимии — которым мы также обязаны развитию социологии вещей. Статья Андрея Кузнецова написана в жанре социологического расследования — чтобы обосновать проводимое им различение «вещей» и «объектов», автор углубляется в историю написания, публикации и перевода одного из ключевых латуровских текстов. Иван Напреенко, прослеживая семиотические основания акторно-сетевой теории, переносит читателя в область философской антропологии и проблематики изменения человеческой природы: антропоморфизации техники и кибернетизации людей. Павел Барышников обращается к теме интенсивно развивающегося в последние годы интернета вещей, а точнее — к нарративам и мифам, порожденным этой тенденцией. Предлагая нетривиальный, попропповски скрупулезный анализ «морфологии технологической сказки», автор неожиданно возвращается к традиционной для социологической классики про-блеме дистанций, границ и расстояний.
  1. См. сборник работ отцов-основателей акторно-сетевой теории, который должен был стать ее эпитафией [Actor-Network Theory, 1999].

Сходную проблему разграничения / дислокации человеческих взаимодействий ставит в своей работе и Нильс Оливер Кловайт. В фокусе его исследования — «технологические фреймы», особые формы интеракции, возникающие по мере нарастающей технологизации повседневного мира. Логику исследований повседневной материальности продолжает Андрей Корбут, анализирующий практики обращения с вещами в аэропорту — от монет, которые выгружают из своих карма-нов пассажиры, проходящие рамку металлодетектора, до оставленного багажа, который должен быть описан, категоризирован и помещен на хранение. Николая Руденко, напротив, интересует бытование материальных объектов, отчужденных от своего повседневного сущест-вования — в центре его внимания экспонаты этнографического музея и способы их гетеротопичного соположения. Наконец, Илья Утехин сообщает исследованиям материальности неожиданное измерение: обращаясь к истории патентов на разного рода технические «изобретения от вредных привычек», он пишет альтернативную — технологическую — историю человеческой сексуальности.
 
При всем разнообразии представленных в номере статей у них есть одна общая черта. Это попытка проследить связь между «революционной» объектно-ориентированной социологией и стреми-тельно становящимися «классикой» — но еще в недавнем прошлом не менее революционными — исследовательскими направлениями: теорией фреймов, этнометодологией, исследованиями сексуально-сти, «гетеротопологией» etc. То новое, что принесло с собой развитие акторно-сетевой теории, на наших глазах перестает быть новым. Латуровский ход на доске познания сделан, блестящая интеллекту-альная комбинация «поворота к материальному» разыграна. И те-перь наша задача — сделать следующий ход, воспользовавшись от-крывшимися возможностями концептуализации.



Другие статьи автора: Вахштайн Виктор

Архив журнала
№3, 2020№4, 2020№2, 2020№1, 2020№4, 2019№3, 2019№2, 2019№2, 2017№4, 2016№3, 2016№2, 2016№1, 2016№4, 2015№3, 2015№2, 2015№ 1, 2015№4, 2014
Поддержите нас
Журналы клуба