Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Теория моды » №23, 2012

Татьяна Каратеева
Вещи Анны Ахматовой

Татьяна Каратеева — филолог, исследователь, автор ряда работ по истории русской и зарубежной литературы. Занимается изучением биографии и творчества Анны Ахматовой, историей вещей и бытовой фотографии.

 

В «Записках об Анне Ахматовой» Лидия Корнеевна Чуковская создает живой образ вещественного мира, увиденного ею при первом визите в квартиру Ахматовой на улицу Красной Конницы: «Я вдруг оказалась среди давным-давно забытых мною вещей и в другом времени: та же забытая мною гладкая рама туманного зеркала, то же кресло со сло­манной ножкой. И тот же маленький столик красного дерева, что сто­ял двадцать лет назад в комнате Фонтанного Дома, куда я так любила приходить. Тогда, до войны; в том, еще моем, Ленинграде» (Чуковская 2007, 2: 383-384). Чуковская видит не просто вещи как таковые, привыч­ные, примелькавшиеся окружающие предметы, — но в их прямой связи со временем и с самой сутью человеческого мира. «Вещи, они ведь как губки, впитывают в себя время и вдруг окатывают им человека с голо­вы до ног, если он внезапно встречается с ними после долгой разлуки. Для Анны Андреевны вещи ее комнаты полны, наверное, 13-м годом; а для меня 37-м.» (там же: 384).

Может быть, именно из-за этого свойства вещей отражать суть че­ловека и времени мемуаристы так часто описывают наряды Анны Ах­матовой и разнообразные ее «регалии». Отчасти поэтому. А отчасти, наверное, потому, что внешний облик был значительной и значимой составляющей ее образа. «Все было важно — и как она писала, и как жила» (Воспоминания 1991: 621) — эту мысль часто высказывают вспо­минающие Ахматову. Именно потому, что этот образ — когда прекрас­ный, а когда пугающий — всегда был целен, складывался из сочетания поз, жестов, слов, речи, поведения и, конечно, нарядов.

Пожалуй, первый портрет юной Анны Ахматовой, тогда еще Горенко, — именно в связи с одеждой, рисует ее соученица по киевской Фундуклеевской гимназии Вера Беер. Воспоминания относятся к кон­цу 1900-х годов.

 

1900-е

 

«Даже в мелочах Горенко отличалась от нас. Все мы, гимназистки, но­сили одинаковую форму — коричневое платье и черный передник определенного фасона. У всех слева на широкой грудке передника вы­шито стандартного размера красными крестиками обозначение клас­са и отделения. Но у Горенко материал какой-то особенный, мягкий, приятного шоколадного цвета. И сидит платье на ней как влитое, и на локтях у нее никогда нет заплаток. А безобразие форменной шляпки- пирожка" на ней незаметно» (там же: 32).

Насколько это восприятие соответствовало действительности, судить трудно. В воспоминаниях Беер вообще заметно особое, как будто наме­ренное подчеркивание необычности Анны Горенко. Своего рода пре­клонение перед ее «особостью». Не вполне ясно, действительно ли это ощущение идет из детства — или сформировалось уже постфактум, в воспоминаниях, когда мысль оценивала не знакомую девочку, а знаме­нитую поэтессу. Действительно ли ее тетя и дядя Вакар (в их семье жила юная Анна, когда училась в Киеве) покупали ей какие-то исключитель­ные платья? Впрочем, вот еще одно воспоминание — в самом деле, об исключительном, выделявшемся среди других, материале.

Вера Беер описывает гимназический урок шитья: «Почти у всех де­шевенький, а следовательно, и узенький коленкор; приходится при­ставлять к ширине клинья, что мы не особенно-то любим. Очередь до­шла до Ани Горенко. В руках у нее бледно-розовый, почти прозрачный батист-линон, и такой широкий, что ни о каких неприятных клинчи­ках и речи быть не может. Но Анна Николаевна с ужасом смотрит на материал Горенко и заявляет, что такую рубашку носить неприлич­но. Лицо Ани Горенко покрывается как бы тенью, но с обычной своей слегка презрительной манерой она говорит: „Вам — может быть, а мне нисколько"» (там же: 30). («Все-таки я была ужасная нахалка!» — говорила Ахматова о себе тринадцатилетней, по поводу другого, но не менее резкого своего ответа (Чуковская 2007, 1: 210).)

Так что это было? «Волшебный» материал — или «волшебная девушка», на которой любая, самая будничная одежда — например, школьная форма — выглядит необычайно? Словно уже начинается мифологизация образа.

Что касается материала, примечательно, что при первом же упо­минании с ним связывается проявление характера человека. Материя для платья не раз возникает в биографии ахматовских вещей — точно так же, как здесь: в психологическом — и в творческом — контексте. Скажем известно воспоминание Елены Борисовны Черновой, внучатой племянницы Гумилева: Николай Степанович «говорил, что они с женой (то есть с Ахматовой. — Т.К.) сами переплетают потрепанные книги, используя для обложки разнообразные ткани в стиле, близком автору» (Сенин 2003: 120). Не правда ли, красивая идея: соединять две ткани — переплетение нитей и плетение словес; оплетать одну в другую?

Или запись Лидии Чуковской о том, как в 1952 году редактор из издательства принесла Ахматовой норвежские стихи для перевода.

«Вам, с вашей высокой техникой, это не составит труда, — объясня­ла редакторша. — Я выбрала для вас самые разные. Я уверена, вам понравятся. Вы будете довольны. Я придерживалась вашего вку­са.» «Словно речь идет о материи на платье, — комментирует Лидия Корнеевна, — и продавщица подбирает подходящие цвета для дамы-покупательницы!» (Чуковская 2007, 2: 54).

А вот рассказ самой Ахматовой, в котором ей уже не «облачко» ка­жется подобным «беличьей шкурке», а собственные стихи восприни­маются настолько личными и интимными, что напоминают нижнее белье (самое близкое душе — и самое близкое телу): «Я никогда не лю­била видеть свои стихи в печати. Если на столе лежала книжка „Рус­ской мысли" или „Аполлона" с моими стихами, я ее хватала и прятала. Мне это казалось неприличным, как если бы я забыла на столе чулок или бюстгальтер.» (Чуковская 2007, 1: 86).

Примерно то же ощущение отмечает в своем дневнике (запись от 20 марта 1925 года) Павел Лукницкий: «АА. чувствует себя отврати­тельно, когда с ней кто-нибудь разговаривает как с мэтром, как со зна­менитостью. Самый факт существования этой антологии (речь идет об антологии, изданной в 1925 году Э.Ф. Голлербахом под названием «Образ Ахматовой». — Т.К.) ей неприятен, как бывает неловко надеть слишком дорогие бриллианты» (Воспоминания 1991: 146).

Но вернемся к 1900-м годам. С официальными гимназическими пла­тьями из «красивой материи» резко контрастирует одежда «дикой де­вочки», в которую Анна Горенко превращалась каждое лето на Черном море, в окрестностях Севастополя. «Вы не можете себе представить, ка­ким чудовищем я была в те годы, — рассказывала она Лидии Чуков­ской. — Вы знаете, в каком виде тогда барышни ездили на пляж? Корсет, сверху лиф, две юбки — одна из них крахмальная — и шелковое платье. Наденет резиновую туфельку и особую шапочку, войдет в воду, плеснет на себя — и на берег. И тут появлялось чудовище—я — в платье на голом теле, босая. Я прыгала в море и уплывала часа на два. Возвращалась, на­девала платье на мокрое тело — платье от соли торчало на мне колом. И так, кудлатая, мокрая, бежала домой» (Чуковская 2007, 1: 228-229).

 

1910-е

 

Но проходит детство, наступает юность, Анна Горенко становится не­вестой, а затем и женой Николая Гумилева. Ей 20-21. Начинается ее постепенное вхождение в поэтический круг Петербурга. Какой вспо­минают ее в то время? — Всегда худенькой, тонкой, стройной. Очень часто — одетой в темное платье. «.Очень стройная, очень юная женщина в темном наряде.» (Воспоминания 1991: 33). Пока не упомина­ется знаменитая шаль — очевидно, этот аксессуар еще не успел стать любимым, совершенно своим.

Очень любопытно упоминание наряда юной Анны Горенко, при­ехавшей знакомиться с родней Гумилева: «Мою маму удивила не­брежность ее одежды, — вспоминает Елена Борисовна Чернова. — Борта ее блузки были застегнуты английскими булавками» (Сенин 2003: 117). Что стоит за этой странной деталью? Нежелание соответ­ствовать общепринятым нормам приличия? Стремление эпатиро­вать? Или, может быть, действительно, небрежность, невнимание к внешнему виду?

Что совершенно замечательно в Ахматовой — она умела быть очень разной. И далеко не только небрежной. Если судить по ее собственным словам, молодая Ахматова любила одеваться по последней парижской моде и всегда была в курсе модных новостей. «„Я всю жизнь делала с собой все, что было модно", — с некоторым вызовом призналась Анна Андреевна», когда Маргарита Алигер упрекнула свою дочку: та слиш­ком долго прихорашивалась перед зеркалом. «Вы ведь небось смоло­ду не красили ресницы?» — спросила Алигер у Ахматовой, ища под­держки (Воспоминания 1991: 365). На самом деле красила, и ресницы, и брови, и губы. И не только в крайней молодости, но и в почтенном возрасте. Не так часто, но бывало и такое. В своих записках Лидия Чу­ковская вспоминает, как любили «прихорашивать» Ахматову ее под­руги Нина Антоновна Ольшевская и Фаина Георгиевна Раневская. У самой Чуковской вид накрашенной Ахматовой всегда вызывал не­одобрение: «Я таких зрелищ не люблю. Многим и многим косметика к лицу, но не Анне Андреевне» (Чуковская 2007, 3: 225).

Одеваться по парижской моде в те годы было для нее естественно. В 1910-х годах юную Ахматову можно было принять за францужен­ку: «В 1911 году я приехала в Слепнево прямо из Парижа, и горбатая прислужница в дамской комнате на вокзале в Бежецке, которая века­ми знала всех в Слепневе, отказалась признать меня барыней и сказала кому-то: „К слепневским господам хранцужанка приехала"» (Ахматова 2000: 100). Она прекрасно разбиралась в модных тенденциях — и, что примечательно, хорошо помнила о них много лет спустя, когда писала воспоминания, например, о 1910 годе: «Женщины с переменным успе­хом пытались носить то штаны (jupes-culottes), то почти пеленали ноги (jupes-entravees)» (там же: 80).

Впрочем, юная Ахматова действительно позволяла себе одеваться как хотела и отнюдь не только по модным журналам. Вот как вспо­минает о ее нарядах 1911 года Вера Неведомская, соседка Гумилевых по поместью: «.Ходит то в темном ситцевом платье вроде сарафана, то в экстравагантных парижских туалетах (тогда носили узкие юбки с разрезом)» (Сенин 2003: 143-144). Очевидно, это было проявлени­ем все той же внутренней свободы, что и резкое «вам — может быть, а мне нисколько».

Несмотря на самые разнообразные реальные проявления, устойчи­вый, запечатлевшийся в памяти образ Ахматовой был однозначен: не­пременное темное — лучше черное — платье, отсутствие косметики, простота, скромность, почти аскетизм. Такой вспоминают ее многие. Но стоит внимательно вчитаться в мемуары — и становится очевидно: Ахматовой никогда не было чуждо желание прихорошиться и выгля­деть нарядной и даже — модной (насколько это было возможно в те или иные годы). «Аскетом, принципиальным аскетом Ахматова, од­нако, совсем не была», — пишет Владимир Адмони (Воспоминания 1991: 342).

О себе юной Ахматова скажет: «девчонка с накрашенными губами» (Лукницкий 1991: 192, запись от 3.07.1925) и с «косами до пят» (Чуков­ская 2007, 1: 81). В 1920-м, к удивлению Корнея Ивановича Чуковско­го, она вдруг заговорит о том, чего в это голодное время больше нет в России: о европейской моде. «.А вдруг в Европе за это время юбки длинные или носят воланы. Мы ведь остановились в 1916 году — на моде 1916 года» (Воспоминания 1991: 57).

Что же касается английских булавок на блузке, то здесь, скорее, проглядывает то свойство Ахматовой, которое она сама не единожды описывала разным собеседникам: «Я всю жизнь могла выглядеть по желанию: от красавицы до урода» (Чуковская 2007, 1: 44). Или: «.Всю жизнь умела выглядеть как хотела — красавицей или уродкой.» — в воспоминании Алигер (Воспоминания 1991: 365).

Один период в ее жизни сменялся другим. Чередовались то подчер­кнутое небрежение к себе — то желание нравиться и быть красивой. В 1936 году она ответит Льву Горнунгу на его вопрос, «избегает ли она загара» — «Нет, мне все равно, я сейчас совсем не слежу за своей внешностью» (там же: 198). О подобном периоде, относящемся уже к 1960-м годам, вспоминает Виктор Кривулин: «.Она в какой-то момент перестала следить за собой, стала ходить в балахоне — в сарафане се­рого цвета. Он не пачкался, не маркий был» (Последние годы 2001: 21). О том же вспоминает Наталья Ильина: «Годами ходила в старой, с по­трепанным воротником шубе, что очень беспокоило Нину Антоновну (Ольшевскую. — Т.К.), взвалившую на себя все бытовые заботы Ахмато­вой» (Воспоминания 1991: 573). «Я видела ее, — вспоминает Н.Г. Чул- кова, — и в старых худых башмаках и поношенном платье, и в роскош­ном наряде, с драгоценной шалью на плечах.» (там же: 40).

 

Преображения

 

В воспоминаниях Лидии Чуковской то и дело встречаются описания принарядившейся Ахматовой. «Встретила меня Анна Андреевна на­рядно причесанная, в белом костюме, прижимая к груди черную книж­ку. Едет дарить» (Чуковская 2007, 2: 495). В другом каком-то «специаль­ном» случае мы видим ее «нарядную, всю в черном шелке, любезную, светскую» (Чуковская 2007, 1: 115). Павел Лукницкий вспоминает, как «еще стройнее, еще изящней казалась ее фигура в черном шелковом платье.» в 1925 году (Воспоминания 1991: 151) и какая «нарядная, в чер­ном шелковом платье, в ослепительных шелковых чулках» она пришла к нему однажды в гости, в 1927-м (там же: 170). И все это соседствует в тех же воспоминаниях с совершенно затрапезным видом. Просто было и то и это, и для Ахматовой одно вовсе не противоречило другому.

Когда должны были прийти гости или почему-то необходимо было выглядеть нарядной — надевалось «аккуратно выглаженное белое пла­тье» или шаль накидывалась поверх халата и чуть подкрашивались губы (Чуковская 2007, 1: 45, 95).

Преображение могло произойти в считанные мгновения. Вот вос­поминание Надежды Мандельштам: «.Я говорю: „Ануш, там идут к нам", а она спросит: „Что, уже пора хорошеть?" И тут же — по зака­зу — хорошеет» (Воспоминания 1991: 325). Или — фрагмент из записок Лидии Чуковской: «Дом без хозяйки! Нина Антоновна (Ольшевская. — Т.К.) в Киеве, а мальчики в нетях. <.>

— Я сижу в рубище, — сказала Анна Андреевна, чуть мы вошли. — Пойти надеть фрак?

Мы ее отговаривали, — не стоит! не надо! — но она с трудом подня­лась, вышла и вскоре вернулась в чем-то красивом» (Чуковская 2007, 3: 239).

О подобном эпизоде вспоминает и Виктор Кривулин. «Я-то ее видел всякую: в затрапезе, в халате — как старую знакомую, это нормально было. Но когда приходил новый человек. „Аня, причеши меня". Эта интонация Екатерины. Действительно, Аня ее причесывала. Шаль Ах­матова не надевала, а держала в руках. Входил гость. вдруг какой-то неуловимый жест: фьить — и она, как в коконе, в этой шали. Причем в одной и той же позиции. <.> И представал совершенно другой че­ловек» (Последние годы 2001: 24-25).

Очень интересна параллель, которую акцентирует в своем расска­зе Виктор Кривулин. Он видит ту же самую «прибранность», то, что, казалось бы, имеет отношение к внешнему облику и к одежде, и в по­ведении Ахматовой, в манере ведения разговора. «В первые встречи это был разговор о литературе, это была как бы прибранная Ахмато­ва. Ну, я тогда не присутствовал при подготовке ситуации. А потом, когда мы достаточно. я не могу сказать, что близко сошлись, но до­статочно часто виделись, я уже видел, как она себя вела, ожидая ино­странцев, как она внутренне готовилась к этому.». Речь здесь уже не о подготовке платья — скорее о подготовке речи. И даже о сборе «ма­териалов» для того, чтобы подготовиться к общению: «Перед тем как принять человека, если это был какой-то иностранец или писатель, она очень внимательно просматривала, как в обкоме это делают, все, что его касалось. Как бы прокручивала в сознании все, что о нем помнила или знала» (там же: 16). Ситуации прибранности внешней и внутренней оказываются взаимодополняющими. Одно не идет без другого. В по­добных, овнешненных (направленных вовне, на общение), ситуациях для Ахматовой невозможно было прибрать свои мысли, но остаться в затрапезе. Или прихорошиться внешне — но остаться неподготовлен­ной к разговору.

Замечательно, впрочем, и другое ахматовское свойство, подчеркну­тое в нескольких мемуарах ее современников: она умела украшать со­бой то немногое, что имела. «Анна Андреевна пишет очень просто, как говорит, — вспоминала художница Антонина Любимова, — обходится без всяких украшений, как и в одежде, которой у нее, кстати, почти нет. А красота и даже дендизм во всем присутствуют» (Воспоминания 1991: 428). (Заметим: здесь снова «пишет просто» почти уравнивается с «как и в одежде».) Или другое: «.Эта старая женщина с величавой осанкой украшала все, что бы на себя ни надевала.» — пишет Наталья Ильина (там же: 573). А иногда на ней можно было увидеть вещи по-настоящему «дендистские», изящные. Вспоминаются «очень красивое синее шел­ковое платье», в котором Ахматова позировала Юрию Анненкову — или «черные замшевые туфли на высоких точеных каблуках» — или «красивое темно-синее платье слегка лиловатого тона.» — или «синий шерстяной джемпер [и] коричневые туфли на низких каблуках с язы­ками (заграничные)» (там же: 80, 432, 429). Причем, отнюдь не только в ранние годы, но на протяжении всей жизни.

 

«Хрестоматийные» темные платья

 

Что сказать о вспоминаемых всеми ахматовских темных платьях? Были ли они и в самом деле ее постоянной одеждой — и в молодости, и поз­же — как пишет, например, Владимир Пяст: «Анна Ахматова осталась такой же скромной, как „вошла" (в литературу. — Т.К.). С течением ме­сяцев и лет голос и движения ее становились только тверже, увереннее, но не теряли изначального своего характера. Так же и темные платья, которые она надевала совсем юной, так же и манера чтения, которая производила и оригинальное и хорошее впечатление с самого начала» (там же: 34). В этом отрывке замечательно то, как одежда — снова — включается непременной составной частью в образ поэта. Платья — наравне с манерой чтения стихов.

Хорошо известно, что поэтический ахматовский образ тесно связан с мифом о ней — отчасти «склубившимся» вокруг ее имени, отчасти — созданном ей самой. Поэту Анне Ахматовой сопутствует ореол тайны. А к тайне, безусловно, очень идут и черный цвет, и темные платья. Она, и правда, носила их, и носила часто. К примеру, вот воспомина­ние одной из крестьянок села Слепнева, относящееся к 1910-м годам: «.Высокая, в длинном черном платье, была Ахматова» (Сенин 2003: 129). Павел Лукницкий в 1920-х годах часто видит ее в черном шелко­вом платье или даже так: «.в черном жакете (и под ним черное пла­тье).» (Лукницкий 1991: 205).

Этот цвет, как кажется, никогда не покидает воспоминаний об Ах­матовой, прочно связан с памятью о ней. Вот как начинаются «Раз­розненные записи» Льва Озерова: «Она была в темном платье, легко узнаваема, хрестоматийность ее облика подчеркивалась жестами — плавными, исполненными гордой тайны» (Воспоминания 1991: 595). А вот воспоминания Антонины Любимовой: «Ахматова. сидела в президиуме за красным столом, в середине, в черном платье, с гладкой прической, без челки», Татьяны Вечесловой: «.Она сама — спокойная, тихая, в черном», и Сильвы Гитович: «Мне открыла сама Анна Андре­евна — высокая, в темном платье, закутанная в шаль» (Воспоминания 1991: 460, 503). Примеров можно привести много. И все же, справед­ливости ради, нужно сказать, что черными нарядами ее гардероб не ограничивался.

 

Цвета

 

Юную Ахматову нередко видят в белом. Вот ее собственное воспоми­нание: «.В десятых годах однажды у Сологуба — или устроен Сологу­бом? — был вечер в пользу ссыльных большевиков. <.> И я участвова­ла. Я была в белом платье с большими воланами, с широким стоячим воротником и в страшном туберкулезе.» (Чуковская 2007, 1: 144). Или другое воспоминание слепневских крестьян о тех же 1910-х годах: «Бы­вало, косу расплетет и выйдет за околицу. Ходит и бормочет что-то. Платье белое наденет.» (Сенин 2003: 325). А вот образ Анны, тогда еще не Ахматовой, а Гумилевой, во время ее второй парижской поездки, в 1911 году: «Она была очень красива, — рассказывает Надежда Чулко- ва, — все на улице заглядывались на нее. <.> На ней было белое пла­тье и белая широкополая соломенная шляпа с большим белым страу­совым пером — это перо ей привез только что вернувшийся тогда из Абиссинии ее муж — поэт Н.С. Гумилев (Воспоминания 1991: 36). (Сама Анна Андреевна «о десятых годах. говорила весело и небрежно: „Это было тогда, когда я заказывала себе шляпы"» (там же: 250).)

Она могла одеться в желтое или синее — или в желтое в сочетании с синим: цвета, памятные по портрету Натана Альтмана. «Немного за­помнилась Анна Андреевна Ахматова, — вспоминала Надежда Прива­лова, жительница Слепнева, об Ахматовой-Гумилевой 1912 года. — Она была одета в желтое с блестками платье или в синюю кофту и юбку. Держалась очень уединенно и часто гуляла в парке с маленькой черной собачкой Молькой» (Сенин 2003: 123). Позже, вспоминая, как уходила от Гумилева, Анна Андреевна скажет: «Из дома первого мужа, из Цар­ского Села, пришла сюда (в Фонтанный дом. — Т.К.), имея только два платья: голубое и желтое.» (Воспоминания 1991: 431).

Одним из любимейших — и более всего идущих ей — цветов был лиловый. Он памятен по раннему стихотворению («И кажется лицо бледней / От лиловеющего шелка.») — и по многим воспоминаниям. Лидия Чуковская подтверждала: все лиловое было Ахматовой особенно к лицу. О том же пишет, например, Антонина Любимова. В 1947 году она видит Анну Андреевну «в красивом темно-синем платье слегка ли- ловатого тона. Этот цвет ей идет больше всего» (там же: 432). А Ната­лья Ильина вспоминает одну из встреч: «На Анне Андреевне ее люби­мое одеяние — великолепный, очень ей идущий темно-лиловый халат» (там же: 574).

 

Шаль

 

В Слепневе в ранней молодости она начинает появляться в большой шали, которая очень скоро станет неразлучна с ее образом. Пожалуй, к 1911-1912 годам относятся первые упоминания этого ее аксессуара. Елена Чернова вспоминает Ахматову летом в Слепневе в 1911 году: «Она обычно гуляла одна, накинув на плечи большой темный платок.» (там же: 45) — и летом 1912 года, во время беременности: «Я видела ее лишь на прогулках. Она была укутана в шаль и ходила тихими шагами со своей симпатичной бульдожкой Молли» (Сенин 2003: 119).

Собственно, Ахматова в шали — это расцвет ее славы: последние годы перед Первой мировой войной. В 1913 году «парижская» челка и шаль стали неотъемлемой частью ее поэтического образа. Одно из «хрестоматийных» изображений Анны Ахматовой — в синем платье и желтой шали — появляется в 1914 году на картине Альтмана. Еще один образ — в оранжевой шали — здесь же, совсем рядом по време­ни: картина Ольги Делла-Вос-Кардовской.

Этот аксессуар становится абсолютно любимым: «Вот это в самом деле моя вещь», — скажет Ахматова Чуковской в 1960-х, накидывая на плечи «черную шаль — тонкую, прелестную. Подарок от Виноградо­вых». «Да! Шали идут ей любые», — подтверждала Лидия Корнеевна (Чуковская 2007, 3: 130).

Не удивительно, что именно эта, ее, вещь была мифологизирована в посвященном ей блоковском мадригале:

— Красота страшна, вам скажут, —
Вы накинете лениво шаль испанскую на плечи,
Красный розан в волосах.

 

В черновиках Блока, которые были известны и Ахматовой по публи­кации 1946 года, шаль предстает уже знакомой нам — желтой: Кругом твердят: «Вы — демон, Вы — красивы»

И Вы, покорная молве,
Шаль желтую накинете лениво,
Цветок на голове… (Чуковская 2007, 2: 679).

 

По всей видимости, именно ее Блок называл «испанской». Сама Ах­матова давала по этому поводу такой комментарий: «У меня никогда не было испанской шали. но в это время Блок бредил Кармен и испанизировал меня» (Ахматова 2000: 56).

Та же шаль вошла в «цикл» ахматовских историй, связанных с Бло­ком, — и мифологизировалась уже окончательно, соединившись с «по­следними словами поэта». Вот Ахматова рассказывает Чуковской «про свою последнюю встречу с Блоком»: «Я была на его последнем вечере в Большом Драматическом. Вместе с Лозинским в каких-то своих лох­мотьях. Когда он кончил читать, мы пошли за кулисы. Александр Алек­сандрович спросил меня: „Где же ваша испанская шаль?" Это были его последние слова, обращенные ко мне» (Чуковская 2007, 3: 114).

Это была история 1921 года, а чуть позже совсем юная Чуковская впервые увидела Анну Ахматову «в Доме литераторов на вечере памя­ти Блока. Она прочитала: „А Смоленская нынче именинница" и сразу ушла, — пишет Лидия Корнеевна. — Меня поразили осанка, лазурная шаль, поступь, рассеянный взгляд, голос» (Чуковская 2007, 1: 14).

В мае 1939 года Чуковская рассказала Ахматовой, «как видела ее впер­вые на вечере памяти Блока в лазурной шали». — «Это мне Марина подарила, — сказала Анна Андреевна» (там же: 28-29). Марина — не кто иная как Цветаева. О том же мы читаем в ахматовских записных книжках: «Марина подарила мне. синюю шелковую шаль, которой я прикрывала мое тогдашнее рубище („лохмотья сиротства") — см. фо­тографию Наппельбаума в 21 г.» (Записные книжки 1996: 278). Об этой фотографии, среди прочих, сделанных Моисеем Наппельбаумом, вспо­минает его дочь Ида: «Поворот в три четверти, взгляд прямо в лицо зри­теля; туго натянутая на плечи шаль» (Наппельбаум 2004: 102). У одной синей шелковой шали оказывается изумительная биография: вещь, подаренная Цветаевой, надетая Ахматовой на вечер памяти Блока — и запечатленная Наппельбаумом.

В другом эпизоде воспоминаний Иды Наппельбаум Ахматова — тоже в «туго натянутой» шали, только не в синей, а в разноцветной: «Помню Ахматову уже у нас дома, на „литературных понедельниках". Анна Андреевна садилась отдельно. Она не смешивалась с остальными. <.> Она сидела на стуле, у огня, спокойная, строгая, туго-туго натя­нув цветную шаль на свои острые плечи» (там же: 100). Очевидно, в то время это был один из ее излюбленных жестов. Павел Лукницкий тоже замечает его в 1925 году: «АА взглянула наверх и, стянув накинутый на плечи платок руками на груди, молча и категорически качнула от­рицательно головой» (Воспоминания 1991: 143).

Хорошо памятна шаль и по двум другим «мадригалам» — мандель- штамовскому и цветаевскому стихотворениям, посвященным Ахмато­вой. И у них этот аксессуар мифологизирован не меньше, чем у Блока. У Мандельштама шаль становится «ложноклассической», принадлежа­щей чуть ли не расиновской Федре:

В пол-оборота, о печаль,
На равнодушных поглядела.
Спадая с плеч, окаменела
Ложноклассическая шаль.

 

Чуковская с иронией вспомнит это песнопение, когда в 1962 году увидит на Ахматовой шубу с чужого плеча, вероятнее всего «ее прия­тельницы, Валентины Щеголевой» («той самой, блоковской, той, кото­рая Валентина, звезда, мечтанье!»): «Спадая с плеч, окаменела чужая шуба.» — запишет она (Чуковская 2007, 2: 527-528).

У Цветаевой шаль превращается в символ ахматовской подчеркну­той «нерусскости», восточности:

Узкий, нерусский стан —
Над фолиантами.
Шаль из турецких стран
Пала, как мантия.

 

Ничего удивительного поэтому, что в «Поэме без героя» Ахматова, вспоминая себя прежнюю, образца 1913 года, напишет:

Но мне страшно: войду сама я,
Шаль воспетую не снимая...

 

Интересно, между прочим, что сама Ахматова вспоминает себя не в «испанизированной» желтой, и не в голубой «цветаевской», и не в оранжевой или цветастой шали. В одном из черновиков к этому от­рывку «Поэмы» читаем:

Кружевную шаль не снимая.

 

1920-1930-е

 

Как уже было сказано, после войны и революции моды стали забывать­ся. В условиях той страшной советской России это было естественно. Стало вовсе не до свежих «парижских» новостей: в 1920-х годах пол­страны ходило в обносках, «в каких-то своих лохмотьях» — как гово­рила Ахматова. «В оборванных и страшных фигурах я иногда узнавала царскоселов», — писала она про это время (Ахматова 2000: 20).

Вообще 1920-1930-е (а за ними и 1940-е) годы — длинный период вынужденного «небрежения» к внешнему виду. «Пришла — в старом пальто, в вылинявшей, расплющенной шляпе, в грубых чулках, — пи­шет Лидия Чуковская. — Сидит у меня на диване и курит. Статная, прекрасная, как всегда». — «В старом макинтоше, в нелепой старой шляпе, похожей на детский колпачок, в стоптанных туфлях — стат­ная, с прекрасным лицом и спутанной серой челкой» (Чуковская 2007, 1: 19, 32).

Платья Ахматовой, как и у многих в те годы, остались прежними, старыми — и постепенно ветшали. «Одевалась своеобразно, — пишет об Ахматовой 1930-х Виктор Ардов, — по моде десятых годов». И все так же «любила шали и большие платки» (Ардов 2005: 66).

В 1936 году ее, приехавшую на лето отдохнуть в подмосковную усадьбу Шервинских, кутают в шаль хозяйки: «Анне Андреевне на­кинули на плечи шаль Елены Владимировны, потому что из-за жары все двери в доме были открыты настежь и был сквозняк» (Воспоми­нания 1991: 200). Л. Горнунг, тем летом много времени проводивший с Ахматовой, вспоминал: «.Нельзя было не заметить бедности ее одежды. Она привезла с собой одно темное платье с большим выре­зом вокруг шеи из дешевой тонкой материи, очень просто сшитое, и еще три ситцевых светлых платья. Туфли были только одни, черные, матерчатые — лодочкой, на кожаной подошве. На голове в солнеч­ные дни она носила небольшой сатиновый платочек бледно-розового цвета» (там же: 195). В этом-то «темном платье с большим вырезом» она и была запечатлена Горнунгом на одной из самых известных — и, как она сама считала, лучших — своих фотографий, тем же летом 1936-го. «Я сказал, что хотел бы снять ее во вчерашнем черном пла­тье, — пишет фотограф. — .Она села на диван, покрытый полосатым тиком, и подобрала под себя ноги. Ей не хотелось, чтобы были видны ее старые туфли. Я сделал только один снимок на фоне свет­лой стены» (там же: 202).

Известное ахматовское «В этом сером, будничном платье, / На стоп­танных каблуках.» (хотя это стихотворение и было написано, как ни удивительно, в блистательном начале 1910-х годов) вполне можно было бы отнести к ее повседневному виду 1930-х. И не только на стоптан­ных — Ахматова могла ходить и со сломанным каблуком, и даже без подошвы. Лев Горнунг вспоминает, как во время поездки в Коломну летом 1936 года «у Анны Андреевны при подъеме по узкой кирпич­ной лестнице оторвалась у туфли подошва» (там же: 196). «Она слегка хромает, — пишет Лидия Корнеевна в мае 1939-го, — сломан каблук» (Чуковская 2007, 1: 22).

В эти нищие годы в ахматовском «модном» лексиконе появляется еще одно определение для одежды: рубище, очевидно, наследовавшее уже упоминавшимся выше лохмотьям.

Ее скульптурность подчеркивалась многими современниками. Пре­красно описывает ахматовскую стать Анатолий Найман: «Держалась очень прямо, голову как бы несла, шла медленно и, даже двигаясь, была похожа на скульптуру. <.> И то, что было на ней надето, что- то ветхое и длинное, возможно, шаль или старое кимоно, напоминало тряпки, накинутые в мастерской ваятеля на уже готовую вещь» (Най- ман 2008: 16). Так и само «рубище» превращалось в материал художни­ка, да еще и драпировалось вечной ахматовской спутницей — шалью: «Можно накинуть на любое рубище и все будет хорошо», — говорила она (Чуковская 2007, 3: 130).

 

Халат и кимоно

 

Еще одним типом одежды, очень ценившимся Ахматовой, были халаты и кимоно. Собственно, ее любимые халаты и были настоящими кимоно, «китайскими мужскими пальто», как она их называла (Чуковская 2007, 1: 27). Правильнее, наверное, было бы сказать: «японскими». Найман предполагает: «Возможно, этот стиль начался с Пунина, с его поездки в Японию (в 1927 году. — Т.К.)» (Найман 2008: 138).

«Черный шелковый халат с серебряным драконом на спине» в 1938 году впервые упоминает Лидия Чуковская (Чуковская 2007, 1: 15). В нем она видит Ахматову дома, в квартире Пунина. Позже мы узнаем, что халат «порван по шву, от подмышки до колена, но это ей, видимо, не мешает» (там же: 33). Забавная деталь: точно так же будущая Ахма­това ходила когда-то «приморской девчонкой» в Севастополе: «Мне было тогда лет тринадцать. Я ходила в туфлях на босу ногу и в платье на голом теле — с прорехой вот тут, по всему бедру. до самого коле­на, и, чтобы не было видно, придерживала платье вот так рукой. это, конечно, не способ». «Я подумала, — пишет Лидия Корнеевна, — что и в пятьдесят я частенько вижу ее в халате с прорехой по всему бедру» (там же: 210). Вполне вероятно, что именно в нем видит Ахматову и ху­дожница Антонина Любимова в 1944 году: «.она подумала позировать в халате („так не писал никто"), в шелковом, китайском, сделанном из целого куска с драконом на спине. он, впрочем, тоже старый, даже порванный» (Воспоминания 1991: 421-422). Еще одна подчеркнутая не­брежность, повторившаяся и ставшая характерной чертой.

В 1940 году Чуковская застает Ахматову дома «в том же черном ха­лате, но из-под халата большой белый воротник новой ночной рубаш­ки». В глазах Лидии Корнеевны совершается преображение: теперь «она стала похожа не то на Байрона, не то на Марию Стюарт» (Чуков­ская 2007, 1: 93).

В кимоно Ахматовой ничего не стоило прийти и в гости. Виталий Виленкин вспоминает, как в доме известного ленинградского кол­лекционера И.И. Рыбакова все поднялись навстречу вошедшей Анне Андреевне: «Сначала мне померещилось, что она в чем-то очень на­рядном, но то, что я было принял за оригинальное выходное платье, оказалось черным шелковым халатом с какими-то вышитыми дракона­ми, и притом очень стареньким — шелк кое-где уже заметно посекся и пополз» (Виленкин 1987: 12). Кроме того, в ее гардеробе были «еще одно-два старых, чтобы не сказать ветхих, давнего происхождения» (Найман 2008: 138). Бывало, что в ожидании гостей она «выносила из своей комнаты затрапезное кимоно и совала его в руки кому-нибудь из домашних со словами: „Ах, милые улики, куда мне прятать вас?"» (там же: 147).

 

1940-1960-е

 

Это любимое одеяние не покидало ахматовского гардероба ни в 1940-е, ни в 1950-е, ни в 1960-е годы. Виктор Ардов так описывает ахматовскую одежду этих лет: «Своеобразный стиль одежды был в какой-то мере со­хранен. Ахматова носила просторные платья темных тонов. Дома по­являлась в настоящих японских кимоно черного, темно-красного или темно-стального цвета. А под кимоно шились, как мы это называли, „подрясники" из шелка той же гаммы, но посветлее. Кроме Анны Ан­дреевны, никто так не одевался, но ей очень шел этот несуетливый по­крой и глубокие цвета, тяжелая фактура тканей.» (Ардов 2005: 67). А вот запись Натальи Роскиной: «Однажды Анна Андреевна открыла мне дверь в дорогом японском халате с драконом. Она сказал: „Вот сын подарил. Из Германии привез"» (Воспоминания 1991: 522) — то есть сра­зу после окончания войны. И в 1960-х именно кимоно прислал Ахма­товой в подарок ее младший брат Виктор из Америки (Найман 2008: 138). О том же вспоминает и Вячеслав Иванов: «23 марта <1964 года> зашел к Анне Андреевне. У нее японский подарок — кимоно» (Вос­поминания 1991: 490).

Тема торжественного облачения: «мантии», «рясы» — прослежи­вается и в обычном, «некитайском» домашнем халате, который Чу­ковская замечает в гардеробе Ахматовой в 1954 году. «На ней новый халат, — пишет Лидия Корнеевна, — лиловый — и такой пышный, тор­жественный, что в доме у Ардовых он именуется „рясой". <.> Когда она при мне вошла в столовую в шуршащем лиловом халате — Ардов сказал, поднимаясь ей навстречу: „благословите, отец благочинный!"» (Чуковская 2007, 2: 87, 89). И чуть дальше в воспоминаниях тема этого «священного одеяния» приобретает, с одной стороны, неожиданный, а с другой — обыкновенный ахматовский — оборот: происходит оче­редное преображение действительности. «Она в своем лиловом халате с широкими рукавами; поднимет руки, ну, просто, чтобы прическу по­править, а впечатление такое, будто она воздела их к небу: то ли тебя благословляет, то ли молится» (там же: 341).

Впрочем, эта «сакрализация» обычного бытового предмета успешно уравновешивалась в ахматовском мире десакрализацией: в мантии По­четного доктора Оксфордского университета она, как известно, ходи­ла в Комаровский лес собирать грибы.

Как отдельное платье носился и упоминавшийся уже ахматовский «подрясник». Сильва Гитович описывает наряд Ахматовой по поводу приезда в Ленинград в 1962 году Роберта Фроста: «Утром Нина Анто­новна (Ольшевская. — Т.К.) сделала ей великолепную прическу, кра­сиво зачесала волосы наверх, погладила парадное шелковое платье, на­зываемое „подрясник". В тон платья надели на Анну Андреевну серые туфли Нины Антоновны» (Воспоминания 1991: 517). О нарядах этого же стиля вспоминает Алексей Баталов: «.какие-то особенно просторные длинные платья, позволявшие легко располагаться на диване, огром­ный платок, медленные движения, тихий голос — все это было совер­шенно ленинградское» (там же: 556).

В 1950-1960-х годах Лидия Чуковская часто упоминает об ахматов- ских «шуршащих» платьях: это, очевидно, свойство материи, и одновре­менно — подчеркнутая пышность (как у прежних, дореволюционных юбок, носивших название фру-фру). «.В комнате в белом, пышном, шуршащем платье царствовала Анна Андреевна» (Чуковская 2007, 2: 225). — «Анна Андреевна ушла переодеваться и вернулась пышная, шуршащая, лиловая, — на плечах белая шаль» (там же: 534). — «.На­рядная, в сером шуршащем платье, красивая, моложавая, — движется свободно и величественно» (Чуковская 2007, 3: 58).

Серый, подчеркивает Лидия Корнеевна, в эти годы особенно шел Ахматовой. Он хорошо сочетался с сединой (закрашивать которую она принципиально не хотела): «Анна Андреевна в сером платье, очень идущем к ее седине». — «Нарядная, в сером платье» (Чуковская 2007, 2: 134, 141).

Нужно сказать, что по-настоящему нарядной сделали Ахматову ее за­граничные поездки (в 1964 году в Италию, за премией Этна-Таормина, и в 1965-м — в Англию, за Почетной степенью Оксфордского универ­ситета). По возвращении Ахматовой из Италии Чуковская пишет: «Впервые вижу ее одетой нарядно, и не „вообще", а по моде. <.> Анна Андреевна заботливо причесана, в элегантном костюме, в красивой, современной, а не старинной, шали, с новой сумкой, в новых модных туфлях» (Чуковская 2007, 3: 280).

Вообще из-за границы она приезжала едва ли не с мешком подар­ков. «Я в Москву вернулась из Рима под самый Новый Год, — расска­зывала она Чуковской. — Этакий Дед Мороз: шесть чемоданов с по­дарками» (там же: 279). И поясняла, что «привезла Иосифу и Толе (то есть Бродскому и Найману. — Т.К.) две одинаковые „волшебно теплые и волшебно легкие куртки", а „Ниночке (Ольшевской. — Т.К.) — ку­пальный халат нечеловеческой пушистости", а Эмме Григорьевне (Гер- штейн. — Т.К.) — материю на пальто. „Я одевала тех, у кого ничего нет"» (там же: 280).

Нужно сказать, что до поездок, в 1940-1960-х годах, обычный туалет Ахматовой можно было описать так: «.Надела старое пальто, старые черные перчатки, повязала лицо под шляпой старомодной вуалью» (Чуковская 2007, 2: 63). Некоторому — спонтанному — обновлению гардероба в эти годы способствовали только гонорары, полученные за переводы (то, что Чуковская назвала «деньги в действии»), и — забо­та нескольких близких подруг. В 1953-м Лидия Корнеевна записывает: «Я была счастлива видеть ее новую шубу, туфли, перчатки. Спасибо Гюго и милой Нине Антоновне!..» (там же: 79). То есть обновки были куплены на гонорар, полученный Ахматовой за перевод из Гюго.

В «Записках» Лидии Чуковской то и дело встречаются упоминания о том, как подруги собирались, чтобы «придумать» Анне Андреевне новое платье. «После чая Анна Андреевна показала мне штапельное полотно, купленное ей сегодня Ниной Антоновной. Очень красивое» (там же: 103). — «.Пришла Любочка Стенич, сооружающая новое платье.» (там же: 509). — «В глубине комнаты, у зеркала, Нина Ан­тоновна и Любовь Давыдовна (то есть Ольшевская и Стенич. — Т.К.) поворачивают, прикидывают, расправляют какую-то материю. По­звали и меня советоваться. Это — будущее платье Анны Андреевны. К юбилею (в 1964 году Анне Ахматовой исполнилось 75 лет. — Т.К.)» (Чуковская 2007, 3: 242-243).

 

Красивые вещи

 

Известно, что Ахматова, щедро наполнявшая мир своей поэзии веща­ми, в жизни не имела к ним привязанности. Об этом свидетельствуют многие мемуаристы. К примеру, Корней Иванович Чуковский считает, что «она была совершенно лишена чувства собственности. Не любила и не хранила вещей, расставалась с ними удивительно легко» (Воспо­минания 1991: 48). Комнаты, в которых в разное время жила Ахматова, всякий раз поражали посетителей аскетизмом. Вот одно из описаний ахматовского жилища в Фонтанном доме, сделанное Лидией Чуков­ской: «Общий вид комнаты — запустение, развал. У печки кресло без ноги, ободранное, с торчащими пружинами. Пол не метен. Красивые вещи — резной стул, зеркало в гладкой бронзовой раме, лубки на сте­нах — не красят, наоборот, еще более подчеркивают убожество» (Чу­ковская 2007, 1: 16). О другом ахматовском жилище, на улице Крас­ной Конницы, вспоминает Виктор Кривулин: «Комната была очень маленькая и на меня произвела впечатление абсолютно голой. <.> Стояло два стула, очень маленьких каких-то. И было кресло, в кото­ром она сидела. Мы сидели рядком: один на стуле, двое на. тесной кровати. На абсолютно голой стене висел рисунок Модильяни» (По­следние годы 2001: 13).

Справедливости ради нужно сказать, что вещи, и в особенности красивые вещи, всегда были где-то рядом с Ахматовой: их привозили из путешествий, их преподносили в дар, в надежде оставить что-то о себе на память. Но она мало что оставляла. «Конечно, она очень ценила красивые вещи и понимала в них толк, — пишет Корней Чу­ковский. — Старинные подсвечники, восточные ткани, гравюры, лар­цы, иконы древнего письма и т.д. то и дело появлялись в ее скромном жилье, но через несколько дней исчезали» (Воспоминания 1991: 49). О том же рассказывает Зоя Борисовна Томашевская: «Анна Андреев­на была удивительным человеком в смысле подарков. Многие потом говорили: „Вот, Анна Андреевна подарила мне то-то и то-то". Но это не был подарок. Анна Андреевна терпеть не могла вещи — так же как она не любила деньги. Когда в годы оттепели стали приезжать иностранцы, они стали дарить ей какие-то шали, ручки с золотыми перьями — она их тут же отдавала тому, кто первый пришел» (Томашевская 2000: 62).

Роскошный блокнот, изящную ручку и изысканный шарф ждала одна и та же участь: Ахматова их передаривала (или, может быть, пра­вильнее: раздавала). В записках Лидии Чуковской описан такой эпизод: «.Анна Андреевна вынула из роскошной коробки какой-то золотой карандаш невообразимой красоты.

— Мне подарил один инженер, — объяснила она. — Я ему говорю: не надо мне ничего дарить, я имею обыкновение подарки раздаривать. Он дрогнул, но не сказал ничего» (Чуковская 2007, 2: 551). Карандаш, очевидно, какое-то время у Ахматовой прожил — она им даже вос­пользовалась. А вот шарфы, переданные Ахматовой из Англии ее ста­ринной подругой Саломеей Андрониковой, не носились ею вовсе. Она успела отдать их кому-то заочно, едва получив. «Анна Андреевна показала мне два шарфа, — вспоминает Чуковская, — подарок от Сало­меи Андрониковой, оба — ослепительной красы. Даже и представить себе невозможно, что где-то простые смертные носят такие вещи. Один пестроватый, другой лиловый.

– Я уже подарила оба, — сказала Анна Андреевна. — Мне не надо.

– Ну почему же, Анна Андреевна! Вам лиловое особенно к лицу.

– Нет. Не надо. Вы помните? Испанской королеве прислали однаж­ды из Голландии в подарок сундук с дивными чулками. Ее министр не принял их: „У королевы испанской нет ног"» (там же: 489).

Другая красота естественным образом гибла в быту. И гибель эта была вполне закономерна: Ахматова не имела склонности бережно хранить вещи (пусть и старинные), дрожать над ними, сдувать пылин­ки. Чуковская вспоминает, что как-то увидела у нее роскошный фран­цузский сервиз времен Директории. «Вот, говорят, что на этих тарел­ках не надо есть, надо их беречь, — сказала Анна Андреевна, — но я не люблю беречь вещи. Правда, прелестные? Рисунки в стиле Давида» (Чуковская 2007, 1: 79).

 

«Странные, но сокровенные вещи»

Однако бывало и иначе. Скажем, старинную супницу мейсенского фарфора Ахматова бережно хранила в чемоданчике, где лежали у нее самые близкие и дорогие сердцу вещи. Функция этой супницы была принципиально другой — не бытовой: она хранила память. По всей очевидности, эта старинная посуда имела отношение к ближайшей ахматовской подруге, Ольге Глебовой-Судейкиной, многие вещи ко­торой остались «на хранение» у Анны Андреевны, когда Судейкина эмигрировала во Францию. (Вскоре эти вещи ожили в ахматовской «Поэме без героя»: «Это бунт вещей, / Это сам Кощей / На расписан­ный сел сундук».)

В отличие от вполне бытовых тарелок времен Директории, суп­ницу Ахматова не использовала по прямому назначению. О ней, в связи с другими ахматовскими вещами, вспоминает Зоя Томашевская: «Тот чемоданчик, с которым она пришла из Фонтанного Дома к нам, она так и оставила у нас. Там были замечательные, странные, но сокровенные вещи: ее рукописи, так называемая „Левина папка", вещи Судейкиной. Там, в этом чемоданчике, кстати, был и рису­нок Модильяни. И почему-то — мейсенская фарфоровая супница. И зеркало, в которое не было видно ничего, но красоты оно было неописуемой: серебряное, очень тяжелое — такой лежащий овал, псише, оно поворачивалось, в основании была лодочка для шпилек и гребенок. Зеркало было совершенно непригодно для употребления. Тем не менее оно в этом заветном чемоданчике лежало» (Томашев- ская 2000: 19-20). Здесь же были икона, красный бокал, чернильница и крест для благословения, когда-то подаренный Ахматовой Борисом Анрепом. Все это — все ахматовские вещи — Зоя Томашевская забра­ла с собой в эвакуацию как самые ценные. «.Взять можно было всего 50 килограммов. Между тем багаж был наполнен вещами Анны Ан­дреевны», — вспоминает она (там же: 39). В течение всей войны Зоя Борисовна не расставалась с этими драгоценностями буквально ни на минуту: «Когда мне приходилось на несколько дней перебираться к какой-нибудь подруге, — пишет она, — я тащила все с собой. У меня было чувство, что не я берегла эти вещи, а вещи берегли меня. Я об­ращалась с ними, как с талисманом» (там же: 41).

Корней Иванович Чуковский замечал, что Ахматова «не расстава­лась. только с такими вещами, в которых была запечатлена для нее память сердца. То были ее „вечные спутники": шаль, подаренная ей Мариной Цветаевой, рисунок ее друга Модильяни, перстень, полу­ченный ею от покойного мужа, — все эти „предметы роскоши" только сильнее подчеркивали убожество ее повседневного быта, обстановки: ветхое одеяло, дырявый диван, изношенный узорчатый халат, который в течение долгого времени был ее единственной домашней одеждой» (Воспоминания 1991: 49).

Однажды содержимое хранилища памятных вещей увидела в Фон­танном доме Лидия Корнеевна Чуковская. «В шкатулке лежал гре­бень — тот, знаменитый, с анненковского портрета, который был на ней, когда она читала стихи памяти Блока и я видела ее в первый раз. И множество фотографий — детских. <.> Она развязала розовую марлю. Там лежали яйца, расписанные черной тушью. Три. И четвер­тое — розовое с какими-то восточными буквами.

— Это мне Володя (Шилейко. — Т.К.) подарил. Тут нарисованы зем­ля, небо, море. А это Левушка подарил на Пасху» (Чуковская 2007, 1: 46-47). В 1940 году на столе в Фонтанном доме лежала восточная ска­терть: «Коля Гумилев когда-то привез из К(аира?)» (там же: 84). На память от искусствоведа Николая Харджиева был «старинный, чудес­ный» альбом с толстой бумагой: «Это мне Николай Иванович подарил. Пушкинского времени, видите?» (там же: 105). Позже — другая «оча­ровательная записная книжка»: «Это мне сэр Исайя (Берлин. — Т.К.) подарил» (Чуковская 2007, 3: 315).

 

Драгоценности и регалии

 

Известна фраза Ахматовой, дословно записанная Никой Глен: «Чело­век может быть богат только отношением других к себе. Никаких дру­гих богатств на свете нет настоящих» (Воспоминания 1991: 630). В мире Ахматовой существовало очень значимое отсутствие драгоценностей, не-имение. В 1960 году она говорила Лидии Чуковской: «Это не то что какая-нибудь там буржуазная слава: ландо или автомобиль, старая дама, брильянты в ушах. Это — читайте товарища Жданова. Это — я!» (Чуковская 2007, 2: 408). Действительно, ни «ландо или автомобиля», ни «брильянтов в ушах» она не скопила.

Конечно, были вещи и вполне материальные: «украшения люби­ла — ожерелья, броши, перстни, — вопрос „идет или не идет" не был для нее безразличен», — пишет Наталья Ильина (Воспоминания 1991: 573). Однако все они имели особое свойство: свои вещи Ахматовой про­питывались смыслом, накапливали в себе память, становились для нее символами. Она называла их регалиями — все те свои украшения, про­никнутые памятью, запечатлевшие в себе что-то важное, существен­ное. Сущностное.

9 сентября 1939 года Лидия Чуковская пишет: «Вчера меня навести­ла Анна Андреевна. Нарядная! На руках перстни, на груди брошь, на шее — ожерелье. <.>

— Вы заметили? Я сегодня при всех регалиях. Вот это розовый ко­ралл. А это перстень двадцатых годов прошлого века, его мне Олень­ка подарила. А это — древний перстень из Индии, тут мужское имя и надпись: „Сохрани его Господь". А это (указала на брошь) — подпис­ной Рикэ, головка Клеопатры» (Чуковская 2007, 1: 50-51). Интересно отметить, что брошь — как, впрочем, я уверена, и все остальное — была здесь совсем не случайной: в это время Ахматова работала над стихот­ворением «Клеопатра».

«Память рода» была аккумулирована в вещах, оставшихся от ба­бушки Анны Егоровны Мотовиловой. «Она умерла, когда моей маме было девять лет, и в честь ее меня назвали Анной. Из ее фероньерки сделали несколько перстней с бриллиантами и одно с изумрудом, а ее наперсток я не могла надеть, хотя у меня были тонкие пальцы» (Ахма­това 2000: 85). Не из этой ли фероньерки вышло знаменитое ахматов- ское черное кольцо, которое она включила в свою мифологию, напи­сав о нем «Сказку»?

Мне от бабушки-татарки
Были редкостью подарки;
И зачем я крещена,
Горько гневалась она.
А пред смертью подобрела
И впервые пожалела
И вздохнула: «Ах, года!
Вот и внучка молода».
И, простивши нрав мой вздорный,
Завещала перстень черный.
Так сказала: «Он по ней,
С ним ей будет веселей».

 

Еще одной вещицей, хранящей память детства и одновременно — пророческой, словно содержащей в себе будущее, была булавка, най­денная на прогулке в Киеве: «.наверху в Царском саду я нашла булав­ку в виде лиры. Бонна сказала мне: „Это значит, ты будешь поэтом"» (Ахматова 1989: 11).

 

Ожерелья

 

По портретам и стихам Ахматовой памятны различные ожерелья или бусы, которые она носила. Хорошо известны, скажем, стихотворное «на шее мелких четок ряд.» — и, как кажется, фотографическое отобра­жение этих самых «четок» на знаменитом портрете Моисея Наппельбаума.

Другое памятное упоминание бус находим в цитировавшейся уже выше «Поэме без героя»:

С той, какою была когда-то,
В ожерелье черных агатов,
До долины Иосафата
Снова встретиться не хочу.

 

Сколько всего было бус и ожерелий? Помимо упомянутых «четок» и черных бус, вспоминаются «греховно красные» рубины из гумилевского стихотворения («На русалке горит ожерелье.») и малахит из 1910-х годов, о котором мы знаем по собственным воспоминаниям Ах­матовой о ее летних аксессуарах начала 1910-х годов: «Я носила тогда зеленое малахитовое ожерелье и чепчик из тонких кружев» (Ахмато­ва 2000: 99).

Всплывает в памяти и полуавтобиографичное «Я склонюсь к нему нарядная, / Ожерельями звеня.», где, очевидно, утрированно под­черкнута привязанность к этому, как сказала бы Ахматова, своему украшению.

Маргарита Алигер рассказывает, что во время эвакуации, на па­роходе, шедшем из Казани, «кто-то из женщин обратил внимание на дымчатые бусы на шее у Анны Андреевны. „Это подарок Марины", — сказала она, и все вдруг замолчали. Не прошло еще и двух месяцев.» (Воспоминания 1991: 351).

Интересно наблюдать за сменой украшений, запечатленной в опи­саниях Лидии Чуковской. Она видит Ахматову то в ожерелье «темно- синем, почти черном», то «в черном шелку» и «в белом ожерелье» (Чу­ковская 2007, 1: 75, 154). В другой раз — в желтом: «Она сидит очень прямо, в белой шали и желтом ожерелье, только чуть-чуть опираясь о постель ладонями.» (Чуковская 2007, 2: 44). «Крупные бусы из ту­склого желтого янтаря» вспоминает и Сильва Гитович (Воспоминания 1991: 519).

Бусы всякий раз подбирались под одежду, дополняли образ. Лю­бопытно наблюдать за подбором необходимого, хорошо идущего аксессуара, свидетельницей которого стала однажды Лидия Чуков­ская. Как-то раз Нина Ольшевская заметила какой-то диссонанс в наряде Анны Андреевны и тут же сформулировала: «Вы надели не то ожерелье. Сейчас подам другое. Не ленитесь, наденьте» (Чуков­ская 2007, 2: 55).

Характерный ахматовский жест памятен по нескольким портретам и по воспоминаниям: «Потрогала ожерелье на шее» (там же: 45).

 

Биография одной брошки

 

Мы хорошо знаем так называемые «хрестоматийные» портреты поэ­тов — многократно воспроизведенные в разных изданиях, узнаваемые. Но редко обращаем внимание на детали, особенно такие маленькие и, как кажется, незначительные, как какая-нибудь брошка. Да и видим ли мы ее, в самом деле, эту брошку? — фотографии часто публикуются ка- дрированными и совсем не такими, какими они создавались. А между тем и у этой, кажется, безвестной брошки есть своя история.

Однажды Анна Ахматова представила Лидии Чуковской небольшое «компаративное исследование». Поводом провести его стали фото­снимки, принесенные кем-то ей в подарок.

«.На столе передо мною, — пишет Лидия Корнеевна, — были вы­ложены две фотографии Марины Цветаевой (одна с дочкой на руках) и фотография Ахматовой, которую я уже знала, но теперь в увеличен­ном виде. <.> Анна Андреевна положила передо мною рядом одну фотографию Марины Ивановны и другую — свою и спросила:

– Узнаёте?

Я не поняла.

– Брошку узнаёте? Та же самая. Мне ее Марина подарила.

Я вгляделась: безусловно так. Одна и та же брошка на платье у Цве­таевой и Ахматовой» (там же: 445).

 

Мы тоже попробовали провести подобное исследование — и запро­сили в в архиве РГАЛИ фотографии Ахматовой и Цветаевой.

А дальнейшую судьбу этой вещицы проясняет запись, сделанная Ахматовой: «Марина подарила мне. брошку (см. ее фотографию), которую я разбила о пол Мариинского театра» (Записные книжки 1996: 278).

 

Последние вещи

 

Что остается от человека после смерти? — Всё те же его любимые вещи; те, которые, по словам Чуковской, «вдруг окатывают. человека с го­ловы до ног» — памятью; которые с легкостью воссоздадут нам облик ушедшего человека — или напомнят о том времени, когда он был с нами. Такие, близкие, последние вещи вспоминают и мемуаристы, рас­сказывающие о похоронах Анны Ахматовой.

«Аня занята организационными делами, — пишет Зоя Борисовна Томашевская. — Отдает мне синюю сумочку Анны Андреевны. И лю­бимую тросточку, когда-то подаренную Тарковским. Долго-долго чего- то ждем. Едем в Никольский собор». Синяя сумочка была той самой, которую, как вспоминает та же Томашевская, Ахматова в последнее время «не выпускала из рук» (Томашевская 2000: 88, 85).

А Лев Озеров, в последний раз глядя на Ахматову, замечает ее лю­бимую вещь, без которой, наверное, уже немыслим ее образ: «.По­явился цинковый гроб, в оконце которого я увидел Анну Андреевну в ее знаменитой шали. Это было видение царевны в гробу, возвышенное видение, запомнившееся на всю жизнь» (Воспоминания 1991: 612).

Конечно, остались — и переданы в музей — и вещи Ольги Судей- киной, из которых выросла «Поэма без героя», и подарки близких людей, и некоторые украшения. Но сама Ахматова однажды замеча­тельно сформулировала, что останется от нее после смерти: «О каком наследстве можно говорить? Взять под мышку рисунок Моди и уйти» (Найман 2008: 18).

 

 

Литература

Ардов 2005 — Ардов В. Великие и смешные. М., 2005.

Ахматова 1989 — Ахматова А. Автобиографическая проза. Из днев­никовых записей // Литературное обозрение. 1989. № 5.

Ахматова 2000 — Ахматова А. Проза поэта. М., 2000.

Виленкин 1987 — Виленкин В.Я. В сто первом зеркале (Анна Ахмато­ва). М., 1987.

Воспоминания 1991 — Воспоминания об Анне Ахматовой / Сост. В.Я. Виленкин и В.А. Черных. М., 1991.

Записные книжки 1996 — Записные книжки Анны Ахматовой (1958­1966). Москва; Torino, 1996.

Лукницкий 1991 — Лукницкий П.Н. Acumiana. Встречи с Анной Ах­матовой. Т. 1. 1924-1925 гг. Paris, 1991.

Найман 2008 — Найман А. Рассказы о Анне Ахматовой. М., 2008.

Наппельбаум 2004 — Наппельбаум И. Угол отражения. Краткие встре­чи долгой жизни. СПб., 2004.

Последние годы 2001 — Анна Ахматова: последние годы. Рассказывают Виктор Кривулин, Владимир Муравьев, Томас Венцлова. СПб., 2001.

Сенин 2002 — Сенин С.И. «В долинах старинных поместий.». Тверь, 2002.

Томашевская 2000 — Петербург Ахматовой: семейные хроники. Зоя Борисовна Томашевская рассказывает. СПб., 2000.

Чуковская 2007, 1 — Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. В 3 т. Т. 1. 1938-1941. М., 2007.

Чуковская 2007, 2 — Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. В 3 т. Т. 2. 1952-1962. М., 2007.

Чуковская 2007, 3 — Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. В 3 т. Т. 3. 1963-1966. М., 2007.



Другие статьи автора: Каратеева Татьяна

Архив журнала
№28, 2013№29, 2013№30, 2013-2014№31, 2014№32, 2014№33, 2014№34, 2014-2015№20, 2011№27, 2013№26 ,2013№25, 2012№24, 2012№23, 2012№22, 2011-2012№21, 2011
Поддержите нас
Журналы клуба