Имя:
Пароль:

Интелрос » Библиотека журнала "ИНТЕЛРОС" » Великая серость и музыка революций (статьи, интервью)

На печать

Александр Неклесса
Провал постиндустриальной модернизации

Общество, которое не терпит сложных сюжетов, - общество жестокое и слабое. Рано или поздно оно обречено на историческую неудачу.

Россия в настоящий момент экономически используется окружающим миром, но культурно им отторгается. Предъявление, прежде всего себе самой, но также urbi et orbi, современного прочтения «загадочной русской души», ее целеполагания, внятных социальных прописей – задача актуальная. И первое на этом пути занятие – прояснение формулы российской культурной идентичности в наступившем веке, определение лица государственности в формате Россия–РФ, то есть нового государства, с иным геостратегическим мирополаганием, геополитическим контуром и геоэкономической картографией.

Страна-кентавр

Мне кажется, краеугольная проблема России – ее кентавричность, комплексность и противоречивость социальной ткани: положение вещей, являющееся одновременно своеобразным ресурсом и обременением.

Я имею в виду фронтирный, евразийский характер страны и общества, понимаемый, естественно, не географически и, пожалуй, даже не традиционно дихотомически, а как соприсутствие в одном социоорганизме наряду с зерном оригинального мирополагания достаточно различных комплементарных мировоззренческих кодов: азиатского, западноевропейского, византийского, причем в русифицированных и модифицированных ипостасях. Из чего проистекают заметно различающиеся и конфликтующие между собою политические философии, способы управления, наконец, несовпадающие концепции правящего класса.

На протяжении столетий российской истории мы наблюдаем столкновение происходящих из данного обстоятельства следствий. Например, существование типологически разных русских стран, и не только в историческом, диахронном русле, считая от Киевской Руси и улуса Ордынской империи, но также в географическом, синхронном: Московского царства, Новгородской республики, Южнорусского государства.

Одним из впечатляющих примеров противоречий, причем именно внутренних, является правление Петра I. Другими словами, время, когда в условиях отсутствия развитой городской, коммунальной культуры происходила модернизация России, но совершалось одновременно и движение страны в сторону азиатской деспотии, то есть закрепощение основной массы населения. Еще более явственным примером подобной двойственности мог бы послужить опыт правления Екатерины II, когда оба процесса культурной трансгрессии протекали в отчетливом виде, просто не было такой яркой фигуры, как Петр.

При этом на фоне расцвета российской художественной культуры Золотого века как-то забывается, что в результате реформ предшествующего периода в стране до второй половины того же Золотого столетия в составе населения доминировали рабы и рабовладельцы, что имела место торговля единоверцами и соотечественниками (которых проигрывали в карты и закладывали как недвижимость). По сути дела, Российская империя только с конца XIX века реализовывала комплексное развитие городской культуры, понятой в самом широком смысле, – этой основы западноевропейской цивилизации эпохи Модернити. Но и тут воспоследовавшая вскоре «трансгрессия» оказалась весьма впечатляющей.

Подобная социокультурная амальгама предуготовляла многие турбулентности и катастрофы, она же сказывается в сегодняшних обстоятельствах России.

Скоропись модернизации

Если перейти к советскому опыту, то советская политическая и общественная организация, так же как и российская, представляет собой смешение различных социокодов. Революция 1917 г., став акселератором интенсивной, но редуцированной индустриальной модернизации, совершавшейся на фоне революции масс и роста городского населения, футуристического порыва и взлета научно-технической мысли, закрепила в конечном счете преобладание азиатских структур управления в стране: гегемонию номенклатурного класса и редукцию самостояния гражданина.

Это обстоятельство в значительной мере предопределило впоследствии крах второй российской модернизации – постиндустриальной.

Предвоенные годы в Советской России являют собою сочетание стереотипов самодержавия и просвещенческих идеалов, воплощаемых в условиях революции масс, экспансии городской культуры, индустриализации страны (социализм ХХ века, прочитанный как скоропись модернизации). Но одновременно – распространение разноликих мутаций культуры сельского населения, ее изоморфизмов, перенесенных в городскую среду. И предвкушение военной ситуации...

Развитие же России–СССР в послевоенный период было в значительной мере связано с реализацией атомно-космического проекта, ставшего (в своей космической ипостаси) своеобразным символом, брэндом, локомотивом этого развития, катализатором индивидуальных и национальных устремлений, вектором неясных, но амбициозных исторических надежд. Сложные технологии, изощренная, хотя и однобокая, «кастовая» интеллектуальная практика, технологическая трансформация среды меняли также ее социокультурные параметры. Эскизы перестройки просматриваются уже в острых политических пертурбациях начала 50-х годов, однако подавляются тогда же партийно-номенклатурным слоем, аппаратом, быстро возобладавшим в этих коллизиях над технократической и советской («исполнительной», «исполкомовской») управленческой номенклатурой.

Тем не менее страна модернизировалась: росло количество городского населения, достигнув к историческому рубежу 60–70-х гг. значимой отметки в две трети; складывалось массовое образованное общество, развивались естественные науки и высокие инженерные технологии, реализовывались отдельные элементы социальной футуристики (феномен академгородков). Хотя чувство социального первородства заметно разбавляется чечевичной похлебкой «неоисторического материализма» и подсознательной фиксацией правящим сословием собственной второсортности, сдачей им прежних футур-революционных горизонтов. Что косвенным, но неожиданно красноречивым образом отразилось в тезисе «догоним и перегоним», причем формула со-ревнования фактически переводилась при этом из мировоззренческого, исторического, идеологического в экономический, бытовой регистр.

Номенклатурный обмен

Глобальный контекст становился меж тем все более влиятельным и динамичным. Но в переломный момент новейшей истории символическая «парижская весна» 1968 г. и разворачивавшаяся глобальная революция оказались для советского правящего класса в тени «весны пражской»; в итоге страна погружается в социальную летаргию наступающего десятилетия.

В России–СССР по-прежнему господствовала отрицательная селекция, старательно изымался из обращения основной субъект революционных перемен – свободная, сложно организованная, оригинальная и активная личность, а заодно – любые ростки независимых, т.е. само-стоятельных организованностей, тщательно выпалывались зачатки гражданского общества, тем паче не связанные с государством прототипов социоструктур новой эпохи. Так создавалось безликое, склонявшееся к анонимной и мистифицированной власти общество, все более старавшееся скрывать свою растущую неэффективность. К концу 60-х гг. начавшиеся ранее ограниченные реформы оказались свернутыми, а нужды технологического обновления, равно как и соответствующего ресурсного обеспечения, все чаще решались за счет внешнего мира (ср. политика разрядки).

И все же стране в те годы был предоставлен исторический шанс – возможность реализовать очередную метаморфозу городской революции, стремительно воплощающуюся на планете, – трансдисциплинарный и постиндустриальный прорыв, когда сложная организация и «умственное производство» становятся ведущей движущей силой социального и экономического развития. История есть перманентное обновление человека, однако напряжение момента и дефицит самостоятельных, высокоорганизованных субъектов действия оказались чересчур велики, а качество советского правящего класса – слишком низким.

Вновь обозначился конфликт между частью нового класса, связанной с усложняющимися режимами управления комплексными системами (правда, преимущественно «инженерными», т.е. пытавшейся сделать повторную ставку на испытанные прежде механизмы военно-промышленного рывка, мобилизации ресурсов) и некомпетентной партийной номенклатурой, скованной охранительными инстинктами, однако разлагавшейся и все более явно стремившейся снять с себя обузу ограничений в сфере «номенклатурного коммунизма».

В каком-то, хотя очень уж упрощенном смысле это было столкновение между амбициями политической экспансии, военно-индустриального развития и бытийным, бытовым благоденствием коррумпирующейся/коррумпируемой части правящего сословия. Благоденствием, фактически достигнутым на основе ресурсов топливно-энергетического комплекса.

Иначе говоря, правящее сословие фактически обменяло общественную динамику на тюменскую нефть и искоренение диссидентства, обрекая страну на резкое сужение горизонта и деградацию: понижение социальной активности заметно ухудшает историческое зрение общества.

На круги своя

Все это вместе взятое предопределило параметры кризиса 70–80-х гг. Кризиса, суть которого – провал второй модернизации России. Если первая модернизация, индустриальная, хотя бы в редуцированном виде была реализована, то вторая модернизация, постиндустриальная, претерпела фиаско.

Общество, которое отрицает присутствие критической, неординарной личности, не выстраивает сложных сюжетов и вообще не терпит их присутствия («давайте-ка без фокусов, попроще, по-нашему»), – общество жесткое и слабое; рано или поздно оно обречено на историческую неудачу. Стабильность сложных систем не может быть статичной: присутствие динамичных компонентов, равно как и наличие в определенной пропорции динамического хаоса, – их интегральная составная часть. Упрочение же положения за счет уничтожения оппозиции есть нечто подобное вивисекции, самокастрации социального организма: путь, ведущий в тупик и проявляющийся в стагнации, повышении ригидности (и одновременно хрупкости) системы, создающий предпосылки грядущего краха.

Во второй половине 80-х гг., в обстановке системного кризиса, в России–СССР на арену выходила – причем в весьма различных обличиях – генерация людей, эклектичная по составу, по предмету деятельности, но которую в целом можно было охарактеризовать как прообраз российского постиндустриального класса. Но в то же время – и в том же месте – к управлению российской судьбой двигались и другие группы. Постиндустриальная страта, уже тогда изломанная, частично коррумпированная, тем не менее достаточно быстро нащупала путь к рычагам власти, однако взять ее в руки так и не смогла, сдав другой пассионарной группе, основой деятельности которой стала в итоге «трофейная экономика» (salvage economy), а также разнообразные схемы распределения и перераспределения природной ренты.

Короткий горизонт планирования и ряд других обстоятельств предопределили постиндустриальную контрреволюцию и последующую социальную деградацию на обширной части территории страны.

Да, кровь была обновлена, масштабная кадровая ротация проведена, но в атмосфере морального и правового релятивизма структура власти постепенно возвращалась на круги своя, хотя и с модифицированным целеполаганием. Произошло быстрое истощение возникшей было в России публичной политики, приходится констатировать провал этической реформации, отсутствие реального протагониста общественного блага. В стране нарастает расширенное воспроизводство социальной апатии и цинизма, совершается уплощение общественного сознания: всепоглощающими ценностями жизненной траектории становятся денежный доход практически любого генезиса и авторитетная чиновничья позиция.

Упущенные возможности

В основе современной (modern) политической культуры, формировавшейся на протяжении последних нескольких столетий европейской истории, лежит идея «молекулярного» (балансирующего, консенсусного) устройства как внутренней, так и внешней политики (ср. опыт Украины последнего времени). Механизм, который предопределяет наличие действенного партийно-политического процесса, стимулирует изменения геометрии коалиций, создает социальную опору для реальной критики и противостояния тем или иным акциям правящей группы, позволяя, таким образом, сдерживать аппетиты и девиации отдельных сообществ и кланов (частей системы).

Новая российская номенклатура, однако же, как и прежняя, не склонна повышать градус сложности российского социума, развивать институты гражданского общества внутри страны, но также не склонна она выступать в качестве реального, инициативного субъекта стратегического замысла вне нее. Ибо подобные действия ведут к непосильному для специфического административного сословия усложнению, высокой подвижности социального текста. В итоге мы наблюдаем – что, в общем-то, можно было предсказать – симптомы возрождения монотонных управленческих кодов, конструкций взаимообразной «местнической лояльности» или, пожалуй, даже нечто более экзотичное – организацию и спонсирование государством же назначенных собственных «общественных структур», а в перспективе и рекультивированного «гражданского общества»…

То же относится к наблюдаемому сужению, упрощению пространства социального действия и публичной коммуникации. Симптоматично, кстати, что факт революции 1991 г. и ее следствий – в отличие от других значительных событий русской истории ХХ века – так и не получил культурной верификации: дыхание гения не коснулось этого политического и культурного переворота (одним из косвенных признаков чего является провал невнятных официальных праздников 12 июня и 22 августа). Освобождение от удушливой геронтократической деспотии совершилось, но… «народ безмолвствует»: после исторического рубежа 80–90-х гг. дух национального энтузиазма, социального подвига – то состояние общества, которое порождает живую, долгосрочную социальность и обновленную государственность, – этот дух более не ощутим.

Историческая вина «поколения 90-х» – казнь энтузиазма эпохи. Был погашен порыв освобождения, а это была уникальная возможность. Дальняя граница истории и культурный горизонт нации прочерчиваются под молниями революций, а не на партийных съездах и не в администрациях культуры. Но только ли Ельцин и его окружение были тому виной? Скорее их вознесение во власть и слишком долгое в ней пребывание – знак беды: слабых и поврежденных в России оказалось много больше, чем граждан и творцов. Реформы, основанные на лжи, лукавстве, грабеже, выстроены на песке: они нелегитимны для высшей правовой инстанции. Следовательно, на повестку дня рано или поздно вновь встает вопрос о горизонтах развития и судьбе российского постиндустриального класса – вот только за прошедшее время была заметно сужена и обеднена (в прямом и переносном смысле) его питательная среда: нарушена целостность социальной/межнациональной ткани и этики, подорвана инфраструктура публичного блага, резко сократился и социально обесценился образованный, общественно активный городской средний класс.

Так что суть нынешней ситуации в конечном счете заключена все в том же противоречии, исторической и смысловой развилке, о которой шла речь выше: между «европейским» и «азиатским» способами бытия, между обществом, которое развивается ко все более сложной, полифоничной и динамичной конструкции, и обществом, тяготеющим к пирамидальной «властной вертикали», к номенклатурной форме устройства, к неоархаизации политической культуры. Стране довелось вдохнуть глоток свободы и пережить момент истины. Масштаб и предварительные итоги этого предельного опыта, делающего внутреннее внешним, а сокровенное очевидным («все на продажу»), мы только начинаем осознавать…

Конечно, при всех недостатках и со всеми приходящими на ум оговорками в стране на протяжении полутора десятилетий существует пространство свободного социального дискурса, публичная мысль, реализующая себя не только в национальном, но и в транснациональном измерении. Однако приходится констатировать не слишком великие ее на сегодняшний день достижения. И, кроме того, – отсутствие социального заказа на разговор об основаниях, ибо социальный заказ сегодня реализуется в основном в сфере технологической: вспомним столь знакомое и по-своему знаковое понятие – политтехнологии.

И эта редукция и краткосрочность современной российской политической мысли есть основной ее изъян, изъян фундаментальный.

Опубликовано: «Независимая газета» 08.09.2006
Публикуется на www.intelros.ru по согласованию с автором