Имя:
Пароль:

На печать

Дмитрий Замятин
Геократия. Евразия как образ, символ и проект российской цивилизации.

Геократия – новый термин и понятие, который я попытаюсь ввести для обозначения той неопределённой когнитивной ситуации, которая сложилась в результате осмысления роли географического пространства в истории России и российской цивилизации . Нет сомнения в том, что западные политологические, культурологические и цивилизационные модели помогают понять специфику развития России как государства и цивилизации в контексте тех ключевых политических и культурных процессов, которые происходили на Западе. Тем не менее, эта методологическая, теоретическая и методическая помощь оказывается всё-таки недостаточной, поскольку геополитические и геокультурные пространства России включаются в эти модели по образцу и подобию западных цивилизационных пространств, что ведёт к частому итоговому непониманию специфики и особенностей российской цивилизации и культуры.

Евразийцы и пространственная специфика российской цивилизации

Научно-идеологический, геополитический и культурный проект евразийцев привлек внимание к той идеологической и образной значимости географического пространства для российской цивилизации, которая до тех пор не выступала в сознании западноцентричных ученых и экспертов как определяющая для ее понимания. Трудами Чаадаева, Соловьева, Ключевского, Данилевского, Ламанского, Бердяева были заложены основы и возможности подобного нового понимания, однако до появления работ евразийцев пространство российской цивилизации, историософии и истории рассматривалось все же в тех научных и идеологических дискурсах, в которых собственно "беспространственные" политические и исторические модели и репрезентации безусловно доминировали, а образы пространства выступали, как правило, в качестве дополнительной точки или угла зрения, помогающих лучше понять Россию на фоне западных государств и обществ.

Научные и культурологические заслуги евразийцев в сфере пространственного вúдения российской цивилизации были ограничены их идеологическим дискурсом, бывшем, так или иначе, в онтологическом плане западноцентричным . Идеологическое и геополитическое понятие Евразии, введенное евразийцами, играло на руку политическому консерватизму, набиравшему вес в Европе 1920—1930-х гг. (особенно в Германии) – вне зависимости от того, хотели ли этого или нет сами евразийцы . Образ Евразии по евразийцам, бывший внешне антиевропейским, антизападным, или, по крайней мере, а-западным, на самом деле представлял собой весьма эксцентричный вариант  классической европейской геополитики в ее лучших моделях – начиная с Маккиндера и германских геополитических штудий.

Иными словами, появление евразийцев вполне можно было предсказать: российская цивилизация пытается проявить свою инаковость, "друговость" с помощью конкретного и мощного научно-идеологического проекта в пору своего политического кризиса, но этот Другой, так или иначе, остается европейским/западным Другим, а инаковость российской цивилизации может получить подтверждение только в рамках западных способов научной и идеологической верификации . Образ и проект Евразии (русской Евразии), выдвинутые евразийцами, тем не менее, заслонили на какое-то, исторически продолжительное время проблематику собственно идеологического значения пространства российской цивилизации, как бы заместили ее и скрыли от поверхностных исследовательских наскоков. В советскую эпоху изучение евразийства могло быть несомненно потенциально эффективной попыткой понять значение пространства в русской истории и политике (это касается, естественно, преимущественно западных исследователей и русских ученых-эмигрантов), однако постсоветская идеологическая и дискурсивная ситуация обнаружила быструю и явную архаизацию старых западноцентричных попыток понять с помощью анализа евразийских, параевразийских и постевразийских теорий специфику развития российской цивилизации, а вместе с тем и роль пространственных образов в этом развитии.

Геократический подход к изучению российской цивилизации: базовые предположения

Что же может дать в сложившейся методологической и когнитивной ситуации введение термина и понятия геократии? В нашем понимании, геократия – это сформировавшиеся в течение длительного исторического времени способы и дискурсы осмысления, символизации и воображения конкретного географического пространства, ставшего имманентным для аутентичных репрезентаций и интерпретаций определенной цивилизации . Это означает, что всевозможные политологические, исторические, культурологические и историософские модели, претендующие на эффективное объяснение особенностей и закономерностей развития такой цивилизации, должны рассматривать ее пространство (как непосредственное, в рамках представляющих цивилизацию политий, так и косвенное, в пределах геополитического и геокультурного влияния), как онтологический источник и онтологическое условие возможности подобного моделирования, а с феноменологической точки зрения пространственное воображение цивилизации должно представляться имманентным ее способам политической и социокультурной организации.

Понятно, что прямое введение понятия геократии в устоявшиеся научные дискурсы, особенно политологические (несущие несомненную "каинову печать" своего американского происхождения – с точки зрения когнитивно-образного объема понятий и концептов) в существующей методологической ситуации невозможно. С другой стороны, попытки методологических и теоретических "игр" с хорошо разработанными и хорошо работающими в прикладных исследованиях в западных научных версиях, например, понятий демократии, авторитарного государства или политического режима на "территориях" незападных цивилизаций и государств приводят, по меньшей мере, к очевидным научным заблуждениям, а в наиболее опасных вариантах экспертного сопровождения политики – к возможности непредвиденных никем политических взрывов и революционных ситуаций. Так или иначе, в дискурсивном плане на ограниченных методологических участках необходимы попытки концептуальных инноваций, являющихся, что вполне очевидно, несистемными по отношению к уже сложившимся научным и идеологическим дискурсам. Часть подобных инноваций может быть и неудачной, однако даже в этом случае станет более понятным направление концептуального развития методологической системы в целом.

Понятие геократии в данном случае может рассматриваться как локальный методологический, идеологический и теоретический концепт, когнитивное использование которого может быть потенциально эффективным в цивилизационных исследованиях России и постсоветского пространства. В качестве предварительной гипотезы можно утверждать следующее: пространственное воображение российской цивилизации в течение XVI—XX веков во многом определяло статику и динамику ее социокультурных структур, а также способы осуществления и репрезентации власти и ее политических составляющих. Иначе говоря, следуя в дискурсивном отношении за Мишелем Фуко , российская цивилизация осмысляла и до сих пор осмысляет себя как пространство, власть над которым проистекает, порождается самым властным вúдением/воображением этого пространства; пространство само по себе есть некая власть, которую можно интерпретировать и интерпретировать пространственными, или же географическими образами.

Образ Евразии и геократический подход: методологические аспекты

Надо ли говорить, что использование понятия и образа геократии применительно к истории и историософии российской цивилизации ведёт к дальнейшим попыткам концептуальной и идеологической трансформации понятия и образа Евразии? Подобное представление является естественным логическим выводом из работ евразийцев, в которых понятие Евразии было идеологически "присвоено" и концептуально переработано в духе геополитических образов "больших пространств" – масштабных картографических "блоков-представлений", чья образная и символическая целостность исходила из фундаментальных картографических традиций западного Нового времени и основополагающих принципов Модерна, предполагающих как само собой разумеющееся глобальное культуртрегерское (и, как следствие, вполне империалистическое, с некоторыми смягчающими и вуалирующими обертонами) вúдение мира . Было бы, тем не менее, большой методологической ошибкой пытаться и далее, подобно евразийцам, максимально экстраполировать в область пространственных представлений классического Модерна попытки содержательно-идеологического преобразования понятия Евразии, имеющего своим ядром представления о России как некоем европейском/западном цивилизационном "протуберанце", неком цивилизационном "щупальце", которое можно как бы втянуть обратно – и тем самым утвердить российскую цивилизацию как "Евразию" и одновременно, в метагеографическом контексте, как сверх-Европу или пост-Европу.

Выходя за рамки блестящей геополитической традиции позднего Модерна, следует, в первую очередь, отказаться от прямолинейного использования традиционных западных версий географических карт и их господствующих картографических проекций в том виде, как они сформировались в течение XVI—XX веков. Геополитика в пределах метагеографии означает, что традиционные географические карты могут служить для некоторых конечных операционалистских фиксаций и последствий метагеополитического дискурса и анализа, однако сам метагеополитический дискурс должен опираться в своём развитии и функционировании на географические/геополитические образы, картографируемые как вполне автономные метапространства, лишь частично, и не всегда прямо, подобные соответствующим традиционным картографическим представлениям . Основываясь на таком метагеографическом вúдении/воображении российской цивилизации, следует сразу же подчеркнуть очевидное дискурсивное дистанцирование концепта русской Евразии по отношению к образу Европы; в ходе этого дистанцирования Россия может как бы съёжиться в образном отношении до Севера Евразии, или Северной Евразии.

Нет смысла бороться с традиционными географическими представлениями Модерна, постоянно перестраиваемыми и трансформируемыми в ходе довольно хаотичного посмодернистского/постмодерного картографирования мира . Один из существенных когнитивных недостатков процесса глобализации как раз связан с определённой идеологической и концептуальной "изношенностью" географических образов Модерна, до сих пор интенсивно используемых в тех или иных цивилизационных и геополитических построениях. Понятие и образ Евразии является очень мощным концептом позднего Модерна, ориентированного в этом плане на первоначальные античные глобализационные представления эпохи завоеваний Александра Македонского и последовавшей затем эпохи эллинизма. "Ядерная реакция" традиционного образа Евразии в период распада Модерна (начиная примерно с 1910—1920-х гг.) привела, с одной стороны, к своего рода когнитивному возрождению представлений о цивилизационном единстве, или же о некоем геокультурном родстве цивилизационного конгломерата Евразии, а, с другой – к появлению неортодоксальных взглядов о разных образах Евразии, чьи ядра не имеют между собой в геокультурном отношении ничего общего. Как конкурирующие идеологические проекты, в данном случае могли бы рассматриваться исламский проект, проект России-Евразии, а также менее явно выраженные индийский и китайский проекты. Нет сомнения, что эти новые для "уходящего" Модерна и не сочетающиеся между собой в традиционных географических координатах проекты, накладывались и до сих пор в определенной степени накладываются на более укорененное и более концептуально проработанное европейское/западное воображение Евразии с его модерными и постмодерными коннотациями .

Использование образа и понятия геократии – возможно, один из немногих методологических шансов для порождения вполне автономного идеологического дискурса для незападных или периферийных по отношению к Западу цивилизаций, чья историософская "судьба" на фоне процессов глобализации, глокализации, мультикультурализма остается весьма проблематичной. Так или иначе, различные версии ориентализма и постколониализма разрабатывают то методологическое поле, в рамках которого любая незападная цивилизация или культура может выглядеть очевидным образным "продуктом" западного Модерна, что, однако, не снимает проблемы методологического удостоверения в собственной цивилизационной аутентичности в условиях некой глобальной обязанности иметь подобное онтологическое подтверждение. Подобная ситуация, действительно, является результатом социокультурной и онтологической экспансии Запада, не затрагивающей, однако, одной очень важной для цивилизационных авторепрезентаций области – области отношений по поводу пространства и в связи с пространством, рассматриваемым как аутентичное для определённой цивилизации. Это положение работает в когнитивном плане для всех цивилизаций, цивилизационных и культурных общностей и сообществ, включая западные.

По всей видимости, исходя из сказанного выше, можно утверждать, что образ геократии может быть тем методологическим ключом, который, с одной стороны может гиперболизировать специфические, уникальные географические образы данной цивилизации, трансцендируя их в сферу историософской "вечности" и безусловного цивилизационного "наследия"; с другой стороны, может адаптировать господствующие в определенную историческую эпоху, часто приходящие извне, глобальные географические картины мира и чужеродные географические образы, включаемые в более широкие представления об онтологической нераздельности, нерасчленимости автохтонного для цивилизации пространства в контексте его властной самоорганизации. Другими словами: если цивилизация сможет осознать или разработать специфические процедуры осознания занимаемого ею географического пространства в плоскости трансцендируемых постоянно уникальных географических образов, то это может вести и к формированию оригинальных политических и социокультурных дискурсов, непосредственно реализующихся и репрезентирующихся в тех или иных формах власти и властных отношений. Нельзя утверждать, что наличие подобных оригинальных дискурсов может быть некоей метагеографической гарантией для конкретной цивилизации от поглощения ее более крупными и мощными цивилизациями/политическими образованиями, однако они могут заметно снизить вероятность ее идеологического и образного размывания или "таяния" под воздействием "внешних" политических и культурных факторов. Наряду с этим, понятие и образ геократии, понимаемые в узком, чисто исследовательском, смысле, могут быть крайне интересным методологическим инструментом для анализа любой цивилизации, репрезентирующей или репрезентировавшей себя в пространственном отношении.

Образно-географический анализ динамики российской цивилизации

Попробуем применить в первом приближении образ и понятие геократии для образно-географического анализа динамики российской цивилизации. Нет сомнения, что роль и значение географического воображения в формировании самосознания российской цивилизации становятся очевидными примерно во второй половине XVIII века . Классический образ Российской империи к концу Века Просвещения был неотъемлем от ее географических образов, основанных на утверждении, воспевании, яркой символизации огромных пространств, покорившихся или добровольно вошедших в состав Российского государства. В случае России, огромного политического тела, чьи институциональные поверхности "лепились", формировались по образу и подобию европейских по крайней мере со второй половины XVII века, важно подчеркнуть, что традиции риторико-идеологической символизации ее пространств, с одной стороны, есть результат более широких европейских традиций политической ритуализации государственных институций раннего Нового времени, а, с другой стороны, столь, казалось бы, непомерное возвеличивание физических масштабов и размеров Российской империи, не характерное для западной традиции в такой откровенно сублимированной, концентрированной и самодовлеющей форме, опять-таки было связано с действительным восхищением, удивлением и страхом европейских путешественников, купцов, военных наемников и дипломатов, транслировавшимися с некоторым временным лагом в специфические географические образы местного происхождения (политическая риторика, дипломатическая переписка, приватная переписка монархов и государственных деятелей, поэтические оды и т.д.).

Политический, военный, культурный и экономический "рывок" России в ходе петровских реформ и дальнейшего развития империи в течение XVIII века был, по сути, не чем иным, как – сначала бессознательным, а затем все более и более осознанным – движением к геократии, к пониманию российского пространства как мощного цивилизационного и общественного института, чье имперское оформление, включая основание Петербурга и перенос в него столицы, было лишь геократическим "декором", спонтанным и как бы интуитивным образно-географическим форс-мажором. Чем же объяснить медленное, часто на некоторое время "замораживавшееся" различными политико-экономическими и социокультурными "пассами" то в сторону  быстро модернизировавшейся Европы, то в сторону институциональной консервации, политическое и даже цивилизационное умирание Российской империи в течение большей части XIX века и начала XX века?  Ведь в течение этого периода продолжалось медленное, но неуклонное расширение государственной территории, частичная ассимиляция и эмансипация различных народов, попавших в сферу влияния российской цивилизации; наконец, российские элиты безусловно понимали значимость собственного цивилизационного курса в сторону Запада?

Речь здесь может идти не столько об умирании географических образов имперской мощи, слишком слабо проявлявшихся в символической оболочке российской цивилизации XIX –начала XX века, сколько о подспудном нарастании дефицита образов, которые бы адекватно описывали и "оконтуривали" вновь присоединяемые или вновь осваиваемые территории империи. Характерно, что геократической энергетики, присущей российской цивилизации в XVIII веке, хватило только на осмысление России как в основном европейской страны; самым последним был риторически и символически захвачен, хотя и не до конца, Урал . Сибирь , Казахстан, Средняя Азия и Дальний Восток, войдя в состав Российской империи, так и не были осмыслены образно – для этого способы и методы европейской символизации новых пространств позднего Нового времени, по ходу развития империализма и колониализма, для России уже не годились, а свои собственные пространственно-символические дискурсы российская цивилизация разрабатывала слишком медленно, все более и более отставая от идущих впереди попыток политико-экономической модернизации – в свою очередь, также со временем "зависавших" без соответствующей образной социокультурной "подпитки" . Иначе говоря, Россия конца XIX –начала XX века, глядясь в "цивилизационное зеркало", никак не могла увидеть себя "полностью", во всей образно-символической "красе"; зеркало как бы затуманено, и видны только фрагменты какого-то возможного сейчас цивилизационного целого, но само зеркало старое, архаичное, созданное по дискурсивным "лекалам" Века Просвещения.

Зауралье как tabula rasa: геократический «провал» Российской империи

Начало XIX века было переломным моментом для российской цивилизации с точки зрения геократического анализа. Победа в Отечественной войне 1812 года, зарубежные походы русской армии, создание Священного Союза были последним всплеском политико-имперской риторики XVIII столетия, обеспечившей достаточно ясные европейские контуры образов российских пространств в рамках цивилизационного вúдения. Деятельность Сперанского и декабристов в Сибири, начало масштабных географических экспедиций в азиатской части империи, первые зачатки сибирского областничества и даже известный народный миф об уходе императора Александра I в Сибирь , казалось бы, говорили о своевременном геократическом повороте в сторону неосвоенных в когнитивном, цивилизационном и образном отношениях пространств. Однако в целом образно-географическая ситуация, более или менее, оставалась прежней еще целое столетие: по сути, можно говорить о дальнейшей трансляции на восток, без особого успеха тех самых символов и образов, которые и создали цивилизационное видение/воображение России XVIII века – полускифской, новоевропейской, осуществляющей цивилизаторскую миссию на окраинах Европы . И это был геократический "провал": сибирские пространства и до сих пор остаются во многом образно-географической terra incognita, несмотря на, казалось бы, обилие информации и многочисленные технологические прорывы извне, проникающие к началу XXI века и в зауральские части России.

Одна из причин подобной образно-географической неудачи российской цивилизации начала XIX века – это неспособность преодолеть геократическую инерцию, набранную в ходе петровских реформ. Утверждение русской столицы в Петербурге было, в известной степени единственно возможным цивилизационным "ва-банком", разом обеспечившим не только разворот к материальной стороне европейской цивилизации, не только возможность приобщиться к высотам европейской культуры, но и создавшим принципиально новую образно-географическую ситуацию, позволившую разрабатывать образ России как европейской страны, а вместе с тем и значительной части ее территории (с чем, кстати, была связана и интересная история о передвижении официальной восточной границы Европы к Уралу ). На исходе долгого для России цивилизационного Века Просвещения, окончившегося, видимо, уже в 1815 году, стало ясно, что цивилизационное видение/географическое воображение России из Петербурга обречено достигать максимум Урала, далее оно начинает "прокручиваться", повторяя одни и те же "европейские мелодии", мало объясняющие смысл зауральских пространств как истинно российских географических образов. В духе альтернативной/контрфактической истории можно было бы представить, что случилось бы с цивилизационной динамикой России, если бы русская столица была бы, например, перенесена в 1815 году или чуть позже вновь в Москву или, в крайнем случае, в Нижний Новгород (как предполагал П.И. Пестель в «Русской правде» ). Российская империя могла стать из петербургской, например, московской или нижегородской без всякого, по-видимому, ущерба для своего символически-имперского блеска, однако московская империя обрела бы, скорее всего, иное образно-географическое видение, другие геократические "механизмы", позволяющие, возможно, вновь и по-новому увидеть зауральские пространства (как это, например, удавалось, с совершенно ничтожными военными и экономическими ресурсами Московскому царству во второй половине XVI – первой половине XVII века, даже в эпоху Смуты начала XVII столетия ). Петербургская империя была чисто европейским политическим телом, чья геократическая мощь была "продуктом" Века Просвещения – ее хватало в образно-символическом и проективном смысле только до Урала – если говорить о географическом воображении как имманентном для любой жизнеспособной цивилизации.

Как определённую геократическую реакцию на сложившуюся к началу XIX века цивилизационную образно-географическую ситуацию можно рассматривать формирование и мощное развитие петербургского мифа, оказавшего серьезное влияние на становление всей русской культуры XIX – начала XX века . Имперско-европейская геометрия и симметрия петербургской планировки и архитектуры, неприспособленность "маленького человека" к открытым, нечеловечески огромным и насквозь продуваемым промозглым петербургским пространствам, бесчеловечная чиновничья фальшь и суета северной столицы стали фирменными чертами этого мифа, соединившего природу и культуру в образе, максимально отталкивающем и в то же время поистине величественном, подтверждавшем, хотя и весьма амбивалентно, значимость европейской модернизации для российской цивилизации. Корнем, первоосновой такого геоцивилизационного мифа было онтологическое противоречие между властным характером, властной природой европейского образно-географического "мессиджа", обеспечиваемого, казалось бы, символизацией Петербурга как столицы Российской империи, и фактическим бессилием реальной знаково-символической системы, прилагаемой и используемой по отношению к имперским пространствам в целом; Петербург к началу XX века был поистине столицей имперской по своему размаху и пространственному распространению образно-географической анархии – как бы ни парадоксально это звучало.

Безусловно, политические, культурные и интеллектуальные элиты Российской империи еще во второй половине XVIII века задумывались о некоей дополнительной геомифологической "подпорке" государства-цивилизации, в качестве которой достаточно долго рассматривался крымско-греческо-византийский комплекс мифов. Завоевание Крымского ханства дало реальные шансы для политико-идеологического развития и обоснования "греческого проекта" Екатерины Великой, наглядное осуществление которого позволило бы России попасть в "цивилизационное сердце" Европы не только в геополитическом, но и в геократическом смысле . Фактически, однако, образы Крыма как античной окраины, периферии, провинции великого античного мира и родины русского православия в итоге, к началу XIX века, остались-таки, в условиях неосуществленного "греческого проекта", периферией и политико-идеологической риторики Российской империи, развивавшейся теперь в контексте более современных и прагматичных политико-географических образов России как мощной в военном отношении европейской державы – без претензий на европейское античное наследие.

Модерн и локальные мифологии

Обращаясь к метауровню нашего исследования, стоит обратить более пристальное внимание на роль и специфику географических/локальных мифов в становлении российской геократии . Ранний и развитой модерн, несомненно, способствовал формированию и оформлению (в рамках "высокой культуры") локальных мифов – сначала чаще всего в романтических обработках народного фольклора (это характерно для европейского модерна уже в конце XVIII – начале XIX века) , однако в эпоху позднего модерна функциональная роль географических/локальных мифов изменяется: они призваны теперь не только способствовать развитию национального воображения и национальной идентичности, но и как бы поддерживать весь комплекс цивилизационных "установок" и практик, воспроизводимых всеми возможными для индустриальной эпохи средствами . Нетрудно показать, что, как и географические образы, локальные мифы в период цивилизационных напряжений и "надломов" становятся амбивалентными, неоднозначными, как бы чересчур содержательно мощными и в то же время не совсем понятными – указывая в ментальном плане на определенные цивилизационные "прорехи" и "лакуны". Было бы, тем не менее, слишком просто сводить функциональную роль локальных мифов к некоей цивилизационной "лакмусовой бумажке", частному цивилизационному индикатору. На наш взгляд, любая достаточно хорошо репрезентирующая себя цивилизация – по крайней мере, в рамках модерна и постмодерна – мыслит себя, в известной степени, самодовлеющим мифом, чье реальное ("физико-географическое") пространство трансформируется в сложный образно-географический комплекс, иррадирующий, излучающий вовне, в свою очередь, пучок локальных мифов, становящихся транслокальными, или панлокальными . Это не значит, конечно, что при целенаправленном или интуитивном, неосознанном культивировании локальных мифов не используются общеизвестные еще в эпоху древних цивилизаций мифологические сюжеты-архетипы (мифы о спасении, мифы основания, мифы о вечном возвращении и т.д.) . Содержательная суть геомифологических процессов позднего модерна, а затем, в некоторой степени, и постмодерна,  заключается во "вставлении", размещении в некие,

уже как бы заранее данные цивилизационные контексты определенных локальных мифов, играющих затем ключевые роли как признаки и неотъемлемые атрибуты цивилизации-как-уникальности в историческом времени и географическом пространстве. Иначе говоря, цивилизации-образы модерна и постмодерна немыслимы без локально-мифологического компонента, обеспечивающего в феноменологическом и нарративном аспектах воспроизводство и постоянное расширение ментальных ареалов цивилизационной аутентичности.

Локальные мифы и динамика российской цивилизации

Российская цивилизация стала культивировать локальные мифы и включать их в состав "высокой культуры" сравнительно поздно по сравнению с европейской – их настоящее, а не эпизодическое проникновение в "толщу" семантически значимых цивилизационных репрезентаций относится уже к концу XIX – началу XX века (наиболее известный пример – миф о граде Китеже, весьма популярный среди многих представителей русской культуры Серебряного века, совершавших паломничества к соответствующему сакральному месту ). Эпоха сентиментализма в русской культуре и литературе, усиленная в образно-географическом отношении наличием культурно-ландшафтного каркаса в виде помещичьих и дворянских усадеб и ярко выраженная путевыми записками конца XVIII – первой трети XIX века, создала первоначальный образный фундамент для возможного развития локальных мифов и соответствующих им культурных регионализмов . Классическая русская литература как бы сразу перепрыгнула локальные мифологии и возможности плодотворного творческого развития регионализма, попав в геократическую "ловушку" возникшего по историческим меркам очень быстро, "внезапно", петербургского мифа. Хотя и Пушкин в "Капитанской дочке", и Гоголь в "Вечерах на хуторе близ Диканьки" фактически были близки к созданию географических образов, наиболее благоприятных и в то же время чрезвычайно важных для понимания генезиса локальных мифологий в русской культуре, однако сам образно-географический фон этих произведений явно тяготел, как ни странно, к Веку Просвещения, в рамках которого и локальным мифологиям, и культурным регионализмам еще не могло быть места, онтологической возможности помыслить, вообразить их еще не существовало .

Так или иначе, формированное нагнетание модерна в России второй половины XIX – начала XX века, обусловленное во многом геополитическими и геоэкономическими обстоятельствами этой эпохи, помогло – с некоторым запозданием по фазе – становлению культурных регионализмов и локальных мифов российской цивилизации. Многочисленные первоначальные собрания и обработки регионального русского фольклора (за ними и параллельно им последовали собрания украинского, белорусского фольклоров, затем настал черед и других народов Российской империи), появление и быстрое развитие русской этнографии, следовавшей во многом западным, вполне позитивистским, образцам; сменяющие друг друга экспедиции Русского географического общества на окраины Российской империи с целью запечатлеть обычаи, уклад, традиции и нравы дотоле практически не известных с культурной и научной точки зрения этносов , буквальное "открытие" русской иконописи – все это следовало "рука об руку" с муками поиска национальной русской/православной идентичности, осложненными тяжелым и весьма обветшавшим "имперским декором" . С некоторым временным лагом по отношению к указанным событиям появляются писатели-регионалисты – сначала в типичной народнической среде с уклоном исключительно в темы пореформенной русской деревни; однако к началу XX века появляются уже такие яркие писатели, как А.И. Эртель – классический "черноземный" творец, или же Д.Н. Мамин-Сибиряк, поистине впервые явивший и предъ-явивший высокой русской культуре образ Урала . Такие известные "столпы" русской культуры эпохи модерна, как И.А. Бунин и А.М. Горький, начинали свое творческую траекторию, свой "взлет" тоже как писатели-регионалисты, а В. Короленко сумел-таки стать по-настоящему большим писателем, никогда "не теряя" под собой региональной "почвы". Столыпинские реформы создали дополнительный импульс для формирования и развития культурных регионализмов, и многие русские писатели поначалу активно откликнулись "поворотом на Восток", в сторону Сибири (предыдущий мощный импульс был обусловлен проектированием, строительством и началом работы Транссибирской железнодорожной магистрали, но еще до начала ее строительства свой "жертвенный" рывок на восток совершил А.П. Чехов, оформив его заметками о Сибири и "Островом Сахалином").

Советская эпоха заметно сменила культурно-идеологические акценты, принципиально выравнивая любые региональные социокультурные различия с помощью целенаправленной культурной политики явного централистского толка – "Москва и все остальное" . Тем не менее, 1920-1930-е годы оказались, по цивилизационной инерции, накопленной еще с конца XIX века, весьма "урожайными", хотя бы и postfactum, для становления локальных мифологий в России. Трудами П. Бажова на Урале , С. Писахова , а затем Б. Шергина на Русском Севере , оформляются, наконец, достаточно четкие в образном отношении локальные мифы Урала и Русского Севера – несмотря на то, что творцы этих мифов опирались, во многом в целях собственной личной безопасности, на критичные установки и парамарксистские догмы по отношению к досоветскому прошлому своих регионов . Важно, что эти локальные мифы выходят на общенациональный уровень, фиксируются официальной культурой как допустимые в идеологическом плане, оказываются все-таки возможными полускрытые или прикрываемые политической идеологией геомифологические лискурсы.

Быстрый распад модерна, начавшийся активно на Западе уже в1910-1920-х годах, не обошел стороной и Россию, где он был отмечен поистине великой традицией русского авангарда, окончательно сломленного советской действительностью только примерно к середине 1930-х гг. Это означало, что в рамках комплексной советской модернизации неизбежный, по сути, и для российской цивилизации, распад модерна как бы откладывался, все время переносился в будущее, а классические формы модерна постоянно "подмораживались", подновлялись, прикрывая собой дискурсивное разложение самих образов модерна. Социалистический реализм был такой дискурсивной формой "подмораживания", подавлявшей в том числе и возможности развития полноценных локальных мифов и культурных регионализмов . Успевшие сложиться в своих первоначальных ментальных конфигурациях в начале советской эпохи (политика подъема национальных окраин 1920-х гг. способствовала этому) локальные мифы как бы зависли в безвоздушном пространстве зрелого советского дискурса, отменяющего былые поиски национальной идентичности эпохи классического и позднего модерна в его региональных выражениях и смыслах.

«Пилотный проект» евразийства: геократическое значение сибирского областничества

Возвращаясь немного назад хронологически, хотелось бы вспомнить – с геократической точки зрения – о сибирском областничестве . Проведенный нами предварительный анализ становления культурных регионализмов и локальных мифологий показывает, что Сибирь оставалась к середине – второй половине XIX века пространством, в котором до зарождения самостоятельных локальных мифов было еще довольно далеко. Несмотря на столь примечательное явление, как произведения П. Ершова (бывшие, фактически, локально-диалектной обработкой общих сюжетов-архетипов русского фольклора), в Сибири в данную эпоху не было значимых в общероссийском контексте творцов (писателей, художников; речь идет не просто о сибирских уроженцах, реализовавших себя уже как общенациональные творцы – например, художник В. Суриков), чьи произведения ясно оконтуривали образ Сибири и формировали конвенциональный и в то же время автономный и автохтонный сибирский миф в пределах российской цивилизации (этот процесс реально можно датировать примерно последней третью XX – началом XXI века, хотя начальные ростки локального сибирского мифа можно увидеть уже в 1920-1930-х годах в произведениях В.Я. Шишкова, ранних произведениях Вс. Иванова) . Сибирские областники, несомненно, понимали на интуитивном уровне подобную дискурсивную ситуацию и, что естественно, ориентировались на доминировавший в эпоху позднего модерна дискурс колониализма ("Сибирь как колония"). В рамках такого – именно колониалистского и продуцируемого им культуртрегерского – дискурса разговор о культурном регионализме и, тем более, о локальных мифологиях, возможен только в модальности будущего времени (например, идея создания первого университета в Сибири) – но и такой поворот не даёт понять фундаментальную онтологическую значимость возможности сибирского мифа (или пучка мифов) как такового, и, как следствие, закономерной образно-географической трансформации самой русской культуры, российской цивилизации и ее государственно-политических форм с соответствующим знаково-символическим обрамлением.

Характерно, что даже такой, вполне ущемленный и "ужатый" с геократической точки зрения дискурс сибирского областничества не был обеспечен адекватными образными и знаково-символическими репрезентациями. Можно сказать, что только сибирско-дальневосточные произведения Чехова дали некоторое образно-географическое начало качественному модерному дискурсу "Сибири как колонии" (явным снижением качественной планки Чехова были, например, в дальнейшем очерки Немировича-Данченко о Сахалине – тем не менее, они четко следовали линии "колониалистского" дискурса в отношении Зауральской России). Начальное формирование сибирско-колониалистского дискурса, инициированное в интеллектуальном и социополитическом планах сибирскими областниками, было довольно искусственно прервано к концу 1920-х гг., хотя ранние произведения тех же Вс. Иванова (например, повесть "Бронепоезд 14-69", ранние рассказы) и А. Фадеева (роман "Последний из удэге"), хотя и вписывавшиеся в формировавшийся прямо на глазах современников официальный канон советской литературы, можно интерпретировать и в контексте сибирско-колониалистского образа. Знаменитая "орнаментальная" советская проза 1920-х гг., наиболее важными представителями которой были, несомненно, Б. Пильняк, Вс. Иванов, Л. Леонов и Е. Замятин, уже, в известной степени, "болела" локальными мифологиями, и начальной стадией этой ментальной "болезни" было художественное образно-географическое евразийство, параллельное научным и идеологическим работам самих евразийцев. Расширяя образ евразийства, можно утверждать, что интуитивное, а иногда и показное евразийство (как синоним, можно использовать и более ранее "скифство" русской культуры начала XX века ) российской цивилизации 1910-1920-х гг. в жестоких условиях социально-политической катастрофы было попыткой ускоренного социокультурного прохождения начальной стадии позднего модерна с его пространственной ставкой на образное значение локальных мифологий и культурных регионализмов; иначе говоря, евразийство русской культуры первой трети XX века есть не что иное, как цивилизационный "ва-банк", в рамках которого максимально сжималось историческое время формирования уникальных географических образов и локальных мифов российской цивилизации с помощью выхода на ментально-пространственный метауровень – образ Евразии-как-России, Евразии-как-российской цивилизации был несомненной когнитивной, мысленной экономией, позволявшей уже на онтологическом уровне, минуя конкретные, интеллектуально трудоемкие и длительные разработки регионалистских феноменологий, создать метаобраз, сразу "убивавший двух зайцев": решавший социокультурные задачи позднего модерна для России и одновременно ускоряющий ее на путях осознания собственной цивилизационной аутентичности . Сибирско-колониалистский дискурс был в этом смысле лишь наиболее простым "пилотным проектом" евразийства (осмысляемого здесь не только в рамках традиционного евразийства 1920-1930-х гг., а шире – как образно-географический «проект» российской цивилизации второй половины XIX – XX века ), сорвавшегося и не осуществленного в максимальных заявленных им самим целях не только в силу его естественной историко-географической ограниченности в рамках зарубежных центров русской эмиграции 1920-1930-х гг., но и по причине уже упоминавшейся ранее онтологической ошибки западоцентризма. Тем не менее, как вполне промежуточный цивилизационно-идеологический ход, евразийство сыграло огромную роль в наращивании и дальнейшем сохранении образно-географических и геомифологических "неприкосновенных запасов" российской цивилизации, фрагментарное, а затем и  интенсивное использование которых начинается, по крайней мере, с 1960-х гг.

Россия на путях к позднему модерну: «сверхрегионализм» и авангард

Как бы то ни было, советская эпоха не является чистым пропуском, полным провалом с точки зрения развития пространственной аутентичности, или образно-географической идентичности российской цивилизации, неким сплошным прерыванием, уничтожением возможностей геократического вúдения и понимания цивилизационных процессов в Северной Евразии. Как уже отмечалось ранее, 1920-е гг. как раз обещали очень многое для подобного видения и таких исследовательских интерпретаций: именно тогда происходит своего рода образно-географический "взрыв", выход "сверхрегионализма" на геокультурных фронтирах российской цивилизации в общенациональный и мировой контекст. Сюда можно отнести, несомненно, "Тихий Дон" Шолохова и, чуть позднее, "Чевенгур" Андрея Платонова (которому не повезло с соответствующей цивилизационной репрезентацией вовне, он чуть опоздал по времени, но это предмет особого рассмотрения). Самый юг российского Черноземья и казачьи области на Дону, оплоты российского традиционализма и в то же время регионы формирования специфических этнокультурных ландшафтов, оказались "месторазвитиями" (используя термин Петра Савицкого) мощнейщих географических образов, выходящих за рамки каких-либо возможных последовательных и исчерпывающих интерпретаций в духе социокультурных ситуаций модерна. Что касается "Тихого Дона", то со временем, найдя типологические параллели с американским Югом и соответствующими произведениями Уильяма Фолкнера, исследователям удалось в первом приближении как-то согласовать по преимуществу модерные толкования содержания главного шолоховского романа .

Романами Шолохова и Платонова классическая русская литература, до сих пор успешно адаптировавшая или перерабатывавшая любой начинающий выделяться регионалистский дискурс, была как бы взорвана изнутри, с помощью необычных языковых средств, впитавших в себя локальные диалекты, но не ограничившихся ими. На социокультурную поверхность российской цивилизации вышли географические образы, разом картирующие до сих пор не существовавшие в высокой русской культуре, в культуре "большого стиля" регионы, и ментальные пространства, типологически размещающие и фиксирующие российскую цивилизацию (хотя и очень предварительно) на мировой цивилизационной карте периода заката, распада модерна и перехода в неопределенную пока четко эпоху. Тем не менее, произведения Шолохова и Платонова при более внимательном рассмотрении решали, конечно, совершенно различные цивилизационные "задачи" (если так можно говорить по отношению к художественному произведению): социополитическая катастрофа российского общества и государства 1910-х гг., трагедия донского казачества как уникального фронтирного субэтноса российской цивилизации, обреченного Советской властью на социокультурное уничтожение, стали источниками шолоховского творчества, гениально репрезентировавшего попытку вынужденного "большого скачка" русской культуры к позднему модерну с его ярко выраженным регионалистским versus региональным компонентом . Именно этот аспект и позволил Шолохову сравнительно безболезненно влиться в канон советской культуры и даже стать одним из основателей социалистического реализма, поскольку советская форсированная модернизация, безусловно, преследовала своего рода цивилизационные цели – "быстрым маршем" переместить Россию/СССР в "царство" европейского зрелого и одновременно позднего модерна со всеми его социальными, экономическими и культурными установками. Доминантное ментальное ядро русской культуры в ее массовых репрезентациях начала XX века, несомненно, относилось еще к раннему модерну с небольшими вкраплениями и фрагментами зрелого и позднего модерна . Всяческие культурные регионализмы и локальные мифы в культуре в рамках всей широко понимаемой эпохи модерна есть, в узком функциональном смысле, средство перехода от зрелого к позднему модерну; далее, в условиях распада самого модерна, локальные мифы и культурные регионализмы, переосмысленные и когнитивно расширенные, становятся существенными, ключевыми топосами разнообразных постмодерных ситуаций, фиксируемых прежде всего западной (евроатлантической) цивилизацией. Шолоховское творчество означало в рамках советской модернизации некое по-гегелевски понятое "снятие" проблематики культурных регионализмов и локальных мифов с помощью взрывного, быстрого перехода на уровень условного "сверхрегионализма", когда всякие потенциально могущие возникнуть региональные образы и мифы уже как бы заранее размещены в выровненном и спокойном культурном пространстве позднего модерна, пережившего и "переварившего" любые "непричесанные" регионалистские интерпретации.

Устраняясь пока от подробного содержательного рассмотрения творчества Андрея Платонова в контексте геократической динамики российской цивилизации, можно, однако, отметить, что русский авангард (к которому произведения Платонова 1920-1930-х гг. безусловно относятся) в известном смысле "предвидел" появление произведений шолоховского размаха, а вслед затем и отвердевание нового социалистического канона в культуре. Культурная и цивилизационная фронтирность авангарда XX века как такового, в том числе и русского, обращена, прежде всего, к проблематике пространства и пространственности . Многим, если не всем, обязанный модерну и модернизму начала XX века с точки зрения культурного и идейного фундамента, авангард совершил одно важное идеологическое действо, не представимое в рамках культуры модерна: он на онтологическом уровне мыслил себя исключительно пространственно, выдвигая проблематику пространственного воображения как краеугольную и ключевую. Тем самым авангард переосмыслил проблематику географических образов, локальных мифов и культурных регионализмов как по преимуществу проблему "внутренних" репрезентаций и представлений, уходящих с непосредственно "злободневной" поверхности культуры. Взрыв русского художественного авангарда 1910-1920-х гг. был преждевременен для испытывавшей жестокий социокультурный "стресс" модерна российской цивилизации, но он был, безусловно, как никогда, своевременен для европейской цивилизации, явственно и безотлагательно ощущавшей неминуемый и настающий "здесь и сейчас" распад ментальных конструкций модерна.

Советская модернизация: «вечная мерзлота» локальных мифов

Внешняя очевидная жесткость и жестокость социополитических процессов советской модернизации 1920—1950-х гг. не смогла все же полностью подавить, вернее, онтологически деформировать возможности появления и выхода на поверхность массовых культурных репрезентаций локальных мифов российской цивилизации. Часть их была связана еще с дореволюционными попытками сознательного "интеллигентского" поиска и конструирования локальных мифов деятелями русского Серебряного Века – как в случае "града Китежа" и Крыма-Киммерии, чей образ и его культ формировались, прежде всего, усилиями художника К. Богаевского и поэта М. Волошина . В качестве некоего наследования данной традиции можно рассматривать и творчество Бориса Пастернака, в котором можно вполне четко увидеть становление уральского мифа русской культуры ("уральские" стихи, роман "Доктор Живаго") и, с гораздо меньшей четкостью – поволжского мифа – причем сразу на уровне "высокой культуры", параллельно с более сниженными, фольклорного образца, произведениями П. Бажова . Весьма характерно, что в своем поэтическом отрывке "Урал", написанном позднее, чем бажовские и пастернаковские произведения, Н. Заболоцкий сумел представить некий условный образно-географический синтез уральского мифа, опирающегося на местную "горную" космогонию и одновременно на конструктивизм советского стиля, связанный, опять-таки, природными ресурсами и природно-зональными образами Уральской горной системы. Однако более удивительным культурным феноменом советской эпохи можно считать постепенное, подспудное, латентное наращивание образно-географических возможностей сибирско-дальневосточного мифа на основе лагерно-гулаговских текстов (фольклора, воспоминаний, художественных произведений), начавших "всплывать" в толще цивилизационных репрезентаций с конца 1950-х гг. (здесь мы абстрагируемся от того, что значительная часть этих текстов относится в содержательно-фактическом отношении к Русскому Северу, Уралу и Казахстану, поскольку именно для Сибири и Дальнего Востока гулаговские тексты сыграли, возможно, решающую роль "спускового крючка" для включения "стартового механизма" формирования соответствующего мифа – в отличие, по-видимому, от других "лагерных" регионов) .

Безграничные жестокость и ужас гулаговских лагерей вели к формированию специфического и яркого локального фольклора, в котором побег, затерянное место стали выдающимися ментальными топосами почти любой человеческой судьбы за Уралом. Это была, практически, монотонная прото-мифология страшного и примитивного безграничья – пространства, беспорядочно и с постоянным ускорением разбегающегося, растекающегося – пространства центробежного уже чисто онтологически. Таковы, по большому счету, и художественные произведения В. Шаламова, и мемуары гулаговцев – там, где можно обнаружить хоть какие-нибудь географические образы. Попытки увидеть, про-видеть подобное сибирское пространство мы можем наблюдать уже в ряде стихотворений О. Мандельштама 1920-х гг., в которых век-зверь, век-волкодав оборачивается "жаркой шубой сибирских степей" – "расшатанное", развинченное время оборачивается архаично-родным, но также смертельно опасным пространством неведомого Зауралья (стоит ли говорить, что поэт предсказал свою судьбу и образно-географически). Начиная с 1960-х гг. эта неофициальная сибирская прото-мифология начала интенсивно накрываться "плащом" официальной советской пропаганды, связанной с ускоренным освоением нефтяных месторождений Западной Сибири, лесных, гидроэнергетических и минеральных ресурсов Восточной Сибири и Дальнего Востока, однако, так и не создавшей прочной и автономной геопоэтики освоения Зауралья . В качестве небольшого исключения можно указать лишь на специфическую и почти не выходившую на поверхность массовой советской культуры зауральскую субкультуру геологов, антропологов, этнографов и археологов, хранивших и модернизировавших фольклор парасоветского и а-советского интеллигентского андеграунда, в том числе в виде многочисленных бардовских песен – например, А. Городницкого и В. Туриянского (в советской литературе 1970-х гг. достойным, хотя и фактически единственным, выражением этого регионально-ментального пласта стало творчество писателя О. Куваева, прежде всего, его роман "Территория" (1975), написанный на материалах полевых экспедиций на Чукотке) .

Между тем, советская эпоха, подобно эпохе поиска русской национальной идентичности примерно веком раньше, прямо способствовала накоплению потенциальных образно-географических ресурсов для построения возможных локальных мифов Зауралья. Масштабные этнографические экспедиции советского времени, направленные на записи мифов и сказок бесписьменных культур народов Севера, Сибири и Дальнего Востока, а также на дальнейшие научные интерпретации этого наследия; попытки создания письменности и литературы для отдельных народов Северной Евразии породили к концу XX века мощный ментальный пласт российской цивилизации, потенциально продвигающий ее к осознанию себя как северо-евразийской – то есть могущей впитать в себя и трансформировать мифы и образы северных и зауральских народов, попавших в сферу ее пространственной экспансии . Другое дело, что фольклор и мифологии коренных народов Севера в советское время почти не проникали на уровень "высокой культуры", оставаясь в рамках традиционно узких научных дискурсов европейского цивилизационного образца (творчество отдельных писателей коренных народов Севера – таких, например, как чукотский писатель Юрий Рытхэу или чукотская поэтесса Антонина Кымытваль – оставалось, по всей видимости, в культурном контексте слегка модернизированного советскими идеологическими установками все того же колониалистского/культуртрегерского дискурса ).

В сторону Центральной Азии: становление образно-географической и локально-мифологической оси российской цивилизации

Как же отнестись в контексте описанного выше развития локальных мифологий российской цивилизации к литературным произведениям эпохи становления социалистического реализма и эпохи его классицистического "затвердевания" – таким, например, как романы Ф. Гладкова "Цемент", В. Катаева "Время, вперед!", и далее, к таким общеизвестным литературным образцам поздней советской эпохи, как "Тени исчезают в полдень" В. Иванова, "Даурия" К. Седых, "Сибирь" Г. Маркова? По всей видимости, отвлекаясь от их чисто литературных качеств, можно сказать, что это были лишь довольно плоские и мало оригинальные версии евророссийской идеи – слабые подобия локальных мифов, формировавшихся в эпоху модерна: распад традиционной картины мира, гражданская война или острые социальные конфликты, классовая борьба в отмеченном некими специфическими этнокультурными чертами регионе (Сибири, Забайкалье, etc.), ломка традиционного мировоззрения у главных героев и обретение ими своей земли вновь – теперь уже в посттрадиционном образе. Так или иначе, подавляющее большинство этих произведений в стилевом и образно-географическом отношениях размещалось в условно-типичном географическом образе "Центральной России", "Европейской России", принадлежащему практически целиком классическому европейскому модерну – так, как он был понятии и переосмыслен российской цивилизацией конца XIX – начала XX века. По существу, советская эпоха лишь "разровняла" образно-географическую площадку для рождения возможных вполне автономных и динамичных зауральских мифов.

Тем не менее, приблизительно к 1920-1930-м гг. российская цивилизация уже имела потенциальные когнитивные шансы построить, осознать, сконструировать образно-географическую и локально-мифологическую ось, позволяющую ей сформулировать в геократическом плане дальнейшие перспективы собственного развития. Этому, как ни странно, способствовали попытки образно-географического освоения территорий, лежавших к концу XIX – началу XX века за пределами уже сложившегося пространственного ареала российской культуры и российской государственности. Серия поистине великих русских путешествий Пржевальского, Потанина, Певцова, Роборовского, Грум-Гржимайло, Козлова в Монголию, Северо-Западный Китай, Среднюю и Центральную Азию, Тибет (хорошо вписывающихся в серии подобных путешествий в этой и других частях света, предпринятых в рамках западной цивилизации зрелого и позднего модерна с явными империалистическими обертонами), соответствовала не только вполне понятному социокультурному и военно-политическому дискурсу колониализма/культуртрегерства этой эпохи , но и, по всей видимости, неким внутренним образно-мифологическим поискам российской цивилизацией оригинальной пространственной аутентичности. Об этом можно говорить достаточно уверенно уже потому, что описания, выполненные русскими путешественниками в Центральную Азию, соединяют в себе, как правило, качества научного, художественного и, порой, визионерского, текстов – представляя собой синтетические тексты, порождающие при их чтении и изучении множество интересных географических образов . Несомненно, большинство описаний путешествий, относящихся к европейской цивилизационной традиции эпохи классического и позднего модерна, можно охарактеризовать также, однако именно в рамках российской цивилизации той эпохи описания русских путешествий в Центральную Азию оказались столь судьбоносными с геократической точки зрения – как бы диктуя образно-географически наиболее вероятное направление перемещения ментального ядра России как цивилизационной целостности .

Русский Север с его традиционалистской локальной мифологией, оказавшейся необходимой в эпоху позднего модерна ; Урал со стремительно формировавшейся мифологической аурой горнопромышленного региона с архаично-космогоническим подсознанием ; продолжающие эту мифическую линию, хотя и гораздо слабее, Алтай, Южная Сибирь (с естественным уменьшением роли горнопромышленных мифов первоначального модерного освоения); наконец, Средняя и Центральная Азия, Монголия, оказывающиеся одновременно очевидной образно-мифической экзотикой для русской культуры и органическим полем обретения собственной пространственно-мифологической миссии и аутентичности. Так в первом приближении можно представить потенциальную образно-географическую и локально-мифологическую ось российской цивилизации в первой половине XX века, начинающуюся на крайнем северо-западе ее государственной территории с выходом к Белому и Баренцеву морям, продолжающуюся у юго-востоку по явно разделительной в геокультурном отношении линии Уральской горной системы и уходящую далее также к юго-востоку несколькими параллельными ответвлениями через Северный Казахстан, юг Западной Сибири, Алтай и Саяны – в Северо-Западный Китай и Западную Монголию . Другое дело, что советская эпоха с ее очевидным креном в сторону жесткой европейской модернизации "подморозила" возможности реального становления и развития подобной образно-географической оси, сохраняя и неявно поддерживая (так же их, фактически, "подморозив") более ранние попытки образно-географического и локально-мифологического самоопределения российской цивилизации – потенциальную южно-российскую образно-географическую ось с выходом в Крым (с опорой на образную значимость антично-византийского наследия) и гораздо менее проявленную к началу советской эпохи северо-восточную ось образно-географического развития, наиболее ярко оконтуренную в феноменологическом отношении впервые геопоэтическими текстами и комментариями Максимилиана Волошина (который при этом был, фактически, адептом и южно-российской крымской оси), а в позднюю советскую эпоху идеологически утверждаемую весьма парадоксальным образом Александром Солженицыным в его "Письме вождям" . Пониманию актуальности и значимости северо-восточного образно-географического вектора в советское время способствовали, конечно, и уже упоминавшиеся исследования бесписьменных культур народов Севера, выводившие на поверхность европеизировано-модернистских репрезентаций дотоле практически неизвестные российской цивилизации географические образы и мифы, а также вполне очевидное интенсивное очаговое освоение природных ресурсов Сибири и Дальнего Востока с его гулаговскими коннотациями и изводами 1930-1950-х гг., требовавшее хоть какого-то первоначального ментально-пространственного оформления и осмысления.

 

Геократическая интерпретация развития российской цивилизации (XVIII—XX вв.): предварительные итоги

Итак, геократическая интепретация развития российской цивилизации, начиная с конца XVII – начала XVIII века, сводится, с нашей точки зрения, предварительно к следующим пространственно-временным узлам-образам: первый – быстрое наращивание и устойчивое воспроизводство географических образов европейского и параевропейского типа (включающих естественную метафорику больших, огромных пространств), успешно обеспечивающих геополитический декор Петербургской империи в течение долгого для России Века Просвещения; второй – кризис "европейского" образного вúдения/представления пространства российской цивилизации, прежде всего в отношении зауральских пространств; мощная геократическая реакция в виде амбивалентного петербургского мифа; первоначальные попытки развития локальных мифов к началу XX века; постепенное "накопление" и осмысление географических образов, вполне автономных по отношению к европейской цивилизации, хотя и обязанных ей способами их репрезентаций (русские путешествия в Центральную Азию, русская проза 1920-х гг., взрыв "свехрегионализма" в произведениях Шолохова и Платонова 1920-х гг.), появление русского евразийства как промежуточного геократического "хода" и, как следствие, паллиативного образа России-Евразии, позволяющего ускорить указанное образно-географическое "накопление"; третий – новая, неоднозначная по своим последствиям, геократическая реакция советской эпохи, включающая возвращение столицы в Москву, максимальную геполитическую и геокультурную централизацию пространства на Евророссию, "замораживание" первоначальных ростков локальных мифов, рост необходимости оригинального образного осмысления зауральских пространств в связи с их интенсивным очаговым освоением в рамках форсированной социально-экономической и культурной модернизации и первоначальное использование в этих целях образов России-Евразии (например, труды Л. Гумилева), а также традиционных географических образов разрушения и распада аграрных сообществ раннего и зрелого модерна (как типичный пример: произведения сибирских писателей В. Распутина и В. Астафьева).

Так или иначе, возникновение самого образа геократии можно увязать с ментальным сближением европейской и российской цивилизаций XVII—XX вв., а выделенные нами в первом приближении три пространственно-временных узла-образа свести к двум этапам развития этого образа в рамках российской цивилизации: первый – геократический импульс и его развитие, или геократическая активность России – благодаря сближению с Западом; второй – сложная и затянувшаяся на два века геократическая реакция российской цивилизации, обусловленная несходством, отличием располагаемых ею матричных географических образов (во многом – результат первого этапа) от первичных пространственных прото-образов Зауралья (Сибири и Дальнего Востока) и Средней Азии. Следует также отметить, что подобный геократический анализ прямо ведет и к проблематике перемещения русских столиц, поскольку сами эти перемещения являются очень существенными, фактически уникальными, знаково-символическими трансформациями – как с точки зрения поведения некоторых промежуточных итогов предыдущего геократического развития, так и в плане дальнейших геократических перспектив. Иначе говоря, географический образ столицы в рамках ментального комплекса российской цивилизации – несмотря на все, лежащие на поверхности, содержательные параллели с другими государствами и цивилизациями, вплоть до настоящего времени – имеет до сих пор метагеографический характер, то есть выходит за границы обычной системы геополитической и геоэкономической аргументации, применяемой в подобных случаях. Геософская и историософская нагрузка образа столицы и, тем более, высокая эмоциональная насыщенность проблемы перемещения столицы в русской истории могут выглядеть иногда чрезмерными с точки зрения, или с точки обзора "из другой цивилизации", однако "внутри" российской цивилизации – по крайней мере с XVI века – такая когнитивная ситуация может рассматриваться как привычная или ординарная.

Пытаясь выстраивать некоторые потенциальные географические образы, могущие влиять на дальнейшую геократическую динамику российской цивилизации, естественным решением было бы, исходя из ранее сказанного, попробовать сконструировать географический образ русской столицы, который обладал бы мощной геократической энергетикой – с одной стороны, а – с другой – развивался бы в русле уже накопленных и не отменимых геократических подвижек и изменений российской цивилизации. Наиболее важное здесь – обеспечение непрерывности самого геократического нарратива, опирающегося на логически осмысленную и переосмысленную динамику ключевых региональных географических образов и локальных мифов, а также на внешние когнитивно-географические контексты этой динамики . Формулировка данной геократической "задачи" может выглядеть так: где может расположиться (находиться) новая столица России, если региональный образно-географический вектор направлен в сторону Зауралья (Сибири и Дальнего Востока) , наиболее насыщенным и подготовленным с локально-мифологической точки зрения в этом направлении пока является географический образ Урала, а внешний когнитивно-географический контекст определяет важность дальнейшего образно-географического движения российской цивилизации к Центральной Азии? Ясно, что решение данной задачи можно локализовать географическими образами крупнейших уральских городских агломераций, причем наиболее символически значимую локальную столичность имеет географический образ Екатеринбурга (ее корни уходят еще в XVIII век). В качестве запасного географического образа русской столицы на Урале можно рассматривать образ Челябинска, содержательно гораздо более связанного с внешним когнитивно-географическим контекстом современной российской цивилизации (образ Центральной Азии) .

Подводя предварительные итоги исследования, можно сказать: понятие и образ геократии представляют собой попытку мысленной (ментальной) экономии в междисциплинарных исследованиях российской цивилизации, при этом утверждается, что пространственная аутентичность российской цивилизации является некоей равнодействующей имманентных ей ключевых географических образов, локальных мифов и внешних когнитивно-географических контекстов. Геократия может рассматриваться также как опосредованное когнитивное следствие ментального сближения российской цивилизации с европейской в течение XVIII – XX вв. Возможны содержательные интерпретации понятия и образа геократии на основе классических геополитических и политологических суждений о динамике российской цивилизации эпохи модерна, однако в этом случае должен быть разработан дополнительный методологический и методический инструментарий.

Источник публикации: Политические исследования. 2009. № 1. С. 71-90.

Публикуется на www.intelros.ru по согласованию с автором.

 

 

Левандовский А.А. «Мистерия» на Светлояр-озере в восприятии интеллигенции // Казань, Москва, Петербург: Российская империя взглядом из разных углов / Ред. Б. Гаспаров, Е. Евтухова, А. Осповат, М. фон Хаген. М.: ОГИ, 1997. С. 202—213; Криничная Н.А. Русская мифология. Мир образов фольклора. М.: Академический проект, 2004.

Шёнле А. Подлинность и вымысел в авторском самосознании русской литературы путешествий. 1790—1840. М.: Академический проект, 2004; Замятин Д.Н. Русская усадьба: ландшафт и образ // Вестник Евразии. 2006. № 1 (31). С. 70—92.

Характерно также, что, несмотря на серьезное присутствие знаково-символического «кавказского комплекса» в русской культуре – по крайней мере, уже с 1820-х гг. – полноценный и автономный кавказский миф в ее рамках так и не сформировался, оставшись на эмбриональном уровне экзотического «восточного» географического образа с постоянно воспроизводящимися романтическими культурными ассоциациями «кавказского пленника» (свидетельство непреходящего культурно-политического фронтира, не способствующего, как правило, созданию самостоятельных автохтонных образов и мифов; сами образы и мифы фронтира репрезентируются в высокой и массовой культуре чаще всего postfactum – уже после того, как бывшая фронтирная территория становится пространством оседлого и устойчивого мироустроения и мировоззрения). Ср.: Северный Кавказ в составе Российской империи. М.: Новое литературное обозрение, 2007; Яценко С.А. Кавказ для России, Россия для Кавказа: Образы и реальность // Россия как цивилизация: Устойчивое и изменчивое; отв. ред. И.Г. Яковенко; Науч. совет РАН «История мировой культуры». М.: Наука, 2007. С. 662—683. Другое дело – успешные культурные контакты и взаимодействия с небольшими цивилизационными лимитрофами Закавказья – такими, как Армения и Грузия; см. например: Никольская Т. «Фантастический город». Русская культурная жизнь в Тбилиси (1917—1921). М.: Пятая страна, 2000.

См.: Слезкин Ю. Естествоиспытатели и нации: русские ученые XVIII века и проблема этнического многообразия // Российская империя в зарубежной историографии. Работы последних лет: Антология. М.: Новое издательство, 2005. С. 120—155; Он же. Арктические зеркала: Россия и малые народы Севера. М.: Новое литературное обозрение, 2008; Найт Н. Наука, империя и народность: Этнография в Русском географическом обществе, 1845—1855 // Российская империя в зарубежной историографии… С. 155—199; Джераси Р. Этнические меньшинства, этнография и русская национальная идентичность перед лицом суда: «мултанское дело» 1892—1896 // Там же. С. 228—273; Мартин В. Барымта: Обычай в глазах кочевников, преступление в глазах империи // Там же. С. 360—391; Сухих О. Как «чужие» становятся «своими», или лексика включения Казахской степи в имперское пространство России // Вестник Евразии. 2005. № 3 (29). С. 5—30 и др.

Капеллер А. Образование наций и национальные движения в Российской империи // Российская империя в зарубежной историографии… С. 395—436; Реннер А. Изобретающее воспоминание: Русский этнос в российской национальной памяти // Там же. С. 436—472;  Сандерленд В. Русские превращаются в якутов? «Обынородчивание» и проблемы русской национальной идентичности на Севере Сибири, 1870—1914 // Там же. С. 199—228; Слокум Дж.У. Кто и когда были «инородцами»? Эволюция категории «чужие» в Российской империи // Там же. С. 502—535; Викс Т.Р. «Мы» или «они»? Белорусы и официальная Россия, 1863—1914 // Там же. С. 589—610 и др. Обзорные и концептуальные статьи, рассматривающие современные проблемы формирования российской идентичности см.: Pro et Contra. Май – июнь 2007. № 3 (37).

Кондаков Б.В. Русская литература 1880-х гг. и художественный мир Д.Н. Мамина-Сибиряка // Известия Уральского университета. 2002. № 24. Гуманитарные науки. Вып. 5. С. 9—24; Корнев И.Н. Географический образ Урала в произведениях Д.Н. Мамина-Сибиряка // География. Приложение к газете «Первое сентября». 2003. №  6, 7, 9; Горизонтов Л.Е. Русский человек у порубежья Европы и Азии. По страницам уральской энциклопедии Д.Н. Мамина-Сибиряка // Азиатская Россия: люди и структуры империи: сб. научных статей. К 50-летию А.В. Ремнева / Под ред. Н.Г. Суворовой. Омск: Изд-во ОмГУ, 2005. С. 97—119.

Классический пример – роман В. Ажаева «Далеко от Москвы» (1948), в котором дискурс максимальной централизации советского пространства показан предельно четко. Ср. также: Каганский В. Культурный ландшафт и советское обитаемое пространство. М.: Новое литературное обозрение, 2001; Замятин Д.Н. Географические образы в комедии Андрея Платонова «Ноев ковчег» // «Страна философов» Андрея Платонова: Проблемы творчества. Вып. 5, юбилейный. М.: ИМЛИ, 2003. С. 162—170.

См.: Литовская М.А. Проблема формирования региональной мифологии: проект П.П. Бажова // Михаил Осоргин: Художник и журналист. Пермь: Мобиле, 2006. С. 188—197; Бажовская энциклопедия / Ред.-сост. В.В. Блажес, М.А. Литовская. Екатеринбург: Сократ; Изд-во Уральского ун-та, 2007.

Пономарева И.Б. Главы из жизни Степана Писахова. Архангельск: [б.и.], 2005.

Шульман Ю. Борис Шергин, запечатленная душа народной культуры Русского Севера. М.: Фонд Бориса Шергина, 2003.

Капкан М.В. Уральские города-заводы: мифологические конструкты // Известия Уральского государственного университета. 2006. № 47. Гуманитарные науки. Вып. 12. Культурология. С. 36—45; Пономарёва И. Главы из жизни Ивана Писахова. Архангельск: [б.и.], 2005.

Добренко Е. Политэкономия соцреализма. М.: Новое литературное обозрение, 2007. Ср: Крылов М. Структурный анализ российского пространства: культурные регионы и местное самосознание // Культурная география / Науч. ред. Ю.А. Веденин, Р.Ф. Туровский. М.: Институт Наследия, 2001. С. 143—171; Он же. Теоретические проблемы региональной идентичности в Европейской России // Гуманитарная география. Научный и культурно-просветительский альманах. Вып.1. М.: Ин-т Наследия, 2004. С.154—165; Он же. Региональная идентичность в историческом ядре Европейской России // Социологические исследования. 2005. №3. С. 13—23; Geography and National Identity / Hooson D. (Ed.). Oxford, Cambridge (Mass.): Blackwell, 1994; Ayers E.L., Limerick P.N., Nissenbaum S., Onuf P.S. All Over the Map: Rethinking American Regions. Baltimore and London: Johns Hopkins University Press, 1996; Ely C. This Meager Nature: Landscape and National Identity in Imperial Russia. Decalb, Illinois: Nothern Illinois University Press, 2002  и др.

См.: Алексеев В.В., Алексеева Е.В., Зубков К.И., Побережников И.В. Азиатская Россия в геополитической и цивилизационной динамике XVI—XX века. М.: Наука, 2004. С. 411—448 (авторы раздела «Сибирское областничество: истоки и эволюция» – К.И. Зубков, М.В. Шиловский); также: Сибирское областничество: Библиогр справочник. Томск—Москва: Водолей, 2002; Горюшкин Л.М. Дело об отделении Сибири от России // Отечество. Краеведческий альманах. Вып. 6. М.: Отечество, 1995. С. 66—84; Потанин Г.Н. Областническая тенденция в Сибири // Там же. С. 84—100; Сватиков С.Г. Россия и Сибирь // Там же. С. 100—113 и др.

Ср.: Мирский Д.С. История русской литературы. С древнейших времен до 1925 года. London: Overseas Publications Interchange Ltd, 1992. С. 449—450, 810—821; Очерки литературы и критики Сибири. Новосибирск: Наука, 1976; Эткинд А. Русская литература, XIX век: роман внутренней колонизации // Новое литературное обозрение. 2003. № 59; Рыженко В.Г. Интеллигенция в культуре крупного сибирского города в 1920-е годы: вопросы теории, истории, историографии, методов исследования. Екатеринбург: Изд-во Уральского ун-та; Омск: Омский гос. ун-т, 2003. С. 227—346. Важной представляется первичная концептуальная попытка: Казари Р. Литературный «взгляд из России» на Сибирь: постановка вопроса // Вестник Евразии (Acta Eurasica). 2006. № 1 (31). С. 64—70. В контексте начальных ростков сибирского мифа интересно также творчество омского писателя начала XX века Антона Сорокина и советского поэта Леонида Мартынова (цикл воспоминаний «Воздушные фрегаты»). См. также современные искусствоведческие и культурологические версии сибирского мифа: Сибирский миф: голоса территорий. Образы и символы архаических культур в современном творчестве. Омск: НП Творческая студия «Экипаж», 2005; Сибирский сад – территория мечты. Сборник материалов регионального научно-художественного проекта Омск – Новокузнецк. 2002 год. Омск: Изд-во ОГИК музея, 2004.

Бобринская Е. Русский авангард: истоки и метаморфозы. М.: Пятая страна, 2003.

См. также: Замятин Д.Н. Геономика: пространство как образ и трансакция // Мировая экономика и международные отношения. 2006. № 5. С. 17—19; Он же. Пространство как образ и трансакция: к становлению геономики // Политические исследования. 2007. № 1. С. 168—184.

В этом случае как вполне «евразийское» с образной точки зрения можно рассматривать творчество композитора И.Ф. Стравинского, писателей Андрея Белого и А. Платонова, поэта Велимира Хлебникова или художника П.Н. Филонова. См. также: Иванов Вяч. Вс. Евразийские эпические мифологические мотивы // Евразийское пространство: Звук, слово, образ / Отв. Ред. Вяч. Вс. Иванов; Сост. Л.О. Зайонц, Т.В. Цивьян. М.: Языки славянской культуры, 2003. С. 13—54; Топоров В.Н. О романе Андрея Белого «Петербург» и его фоносфере в «евразийской» перспективе // Там же. С. 181—226; Парнис А.Е. «Евразийские» контексты Хлебникова: от «калмыцкого мифа» к мифу о «единой Азии» // Там же. С. 299—345; Земцовский И.И. Звучащее пространство Евразии: (Предварительные тезисы к проблеме) // Там же. С. 397—409; Вишневецкий И.Г. Из эстетики и практики музыкального евразийства // Там же. С. 482—549.

См. также: Корниенко Н.В. «Сказано русским языком…». Андрей Платонов и Михаил Шолохов: Встречи в русской литературе. М.: ИМЛИ, 2003.

Я придерживаюсь в данном исследовании традиционной для самоидентификации русской культуры XIX-XX вв. литературоцентричности; образно-географический и локально-мифологический анализ развития русской и советской литературы в первом приближении достаточен для формулировки положений, «работающих» в рамках всей культуры. Тем не менее, для дальнейшего развития этих положений и их верификации необходимо, конечно, изучение русского искусства в широком смысле (живопись, музыка, архитектура, фотография, кино, визуальное искусство); см., например: Замятин Д.Н. Неуверенность бытия. Образ дома и дороги в фильме Андрея Тарковского «Зеркало» // Киноведческие записки. 2007. № 82. С. 14—23.

Ср.: Цымбурский В.Л. «Городская революция» и будущее идеологий в России // Он же. Остров Россия. Геополитические и хронополитические работы. 1993—2006. М.: РОССПЭН, 2006. С. 156—181.

Крайне важно, что эта проблема была осмыслена и репрезентирована текстами философского и визионерского характера самими родоначальниками авангарда – прежде всего К.С. Малевичем; см.: Малевич К. Собрание сочинений. Тт. 1—5. М.: Гилея, 1995—2004; также: Органика. Беспредметный мир природы в русском авангарде XX века. М.: Изд-во «RA», 2000; Замятина Н.Ю. Локализация идеологии в пространстве (американский фронтир и пространство в романе А. Платонова «Чевенгур» // Полюса и центры роста в региональном развитии. М.: ИГ РАН, 1998. С. 190—194; Замятин Д.Н. Географические образы русского авангарда // Человек. 2003. № 6.

См. также: Люсый А.П. Крымский текст в русской литературе. СПб.: Алетейя, 2003; Он же. Наследие Крыма: геософия, текстуальность, идентичность. М. Русский импульс, 2007. Я не рассматриваю здесь подробно современные версии, конца XX – начала XXI века, крымского мифа, развивавшиеся, например, в творчестве поэтической группы «Полуостров» (особенно поэзия А. Полякова) и в деятельности поэта, эссеиста и культуртрегера Игоря Сида  (Боспорские форумы 1993—1995 гг., московский литературный салон «Крымский геопоэтический клуб» конца 1990-х – начала 2000-х гг., попытка возрождения волошинского мифа Крыма в постмодернистском ракурсе); см.: Reflect... K... Multicultural multilingual magazine. # 25 (32). Chicago, 2007). Важно также отметить интенсивные усилия русскоязычных культурных элит современного Крыма по возрождению образа Крыма конца XIX – начала XX века в рамках Российской империи (издания поэтических антологий, сборников воспоминаний, легенд и мифов), актуализированные во многом современной государственной принадлежностью крымской территории Украине. Это не мешает, однако, параллельному возрождению и культивированию образа Крыма в рамках крымско-татарских представлений о судьбе полуострова.

Абашев В.В. Пермь как текст. Пермь в русской культуре и литературе ХХ века. Пермь: Изд-во Пермского университета, 2000; Он же. «Люверс родилась и выросла в Перми…» (место и текст в повести Бориса Пастернака) // Геопанорама русской культуры: Провинция и её локальные тексты / Отв. Ред. Л.О. Зайонц; Сост. В.В. Абашев, А.Ф. Белоусов, Т.В. Цивьян. М.: Языки славянской культуры, 2004. С. 561—593.

См. также: Фрейдин Ю.Л. Пространство Урала у О. Мандельштама. Геопанорама русской культуры: Провинция и её локальные тексты / Отв. Ред. Л.О. Зайонц; Сост. В.В. Абашев, А.Ф. Белоусов, Т.В. Цивьян. М.: Языки славянской культуры, 2004. С. 593—605; Одесский М.П. Волга – колдовская река: От «Двенадцати стульев» к «Повести временных лет» // Там же. С. 605—625; Милюкова Е.В. «Около железа и огня»: картина мира в текстах самодеятельной поэзии южного Урала // Там же. С. 625—645.

См. также: Поэзия узников ГУЛАГа. М.: Материк, 2005.

Ср.: Вайль П., Генис А. 60-е. Мир советского человека. М.: Новое литературное обозрение, 1999.

Замятин Д.Н. Русская усадьба: ландшафт и образ // Вестник Евразии. 2006. № 1 (31). С. 86—89. Ситуация начала XXI века представляется гораздо более динамичной и интересной; см., например: Груздов Е., Свешников А. Словарь мифологии Омска (I) // Гуманитарная география. Научный и культурно-просветительский альманах. Вып. 4. М.: Институт наследия, 2007. С. 250—267. См. также: Тюпа В.И. Мифологема Сибири: к вопросу о «сибирском тексте» русской литературы // Сибирский филологический журнал. 2002. № 1. С. 27—35; Сибирь: взгляд извне и изнутри. Духовное измерение пространства. Международная научная конференция 24-26 сентября 2004 г. Иркутск: Научная библиотека ИГУ, 2004; Гудкова Е.Ф. Хронотоп Сибири в русской классической литературе XVII—XIX вв.// http://guuu7.narod.ru/HS.htm. Симптоматично, что тематика всевозможных региональных текстов, «отпочковавшаяся» от известного «петербургского текста русской литературы» В.Н. Топорова, начала сильно расширяться и углубляться в конце XX века, на руинах советского пространства (ранее всего, естественно, «московский текст» – еще в позднесоветскую эпоху, чуть позднее – «пермский», «уральский», «крымский», «балашовский», «сибирский» и т.д.). С геократической точки зрения можно сказать, что с помощью понятия регионального текста происходит первоначальное ментальное «застолбление» и «межевание» перспективных локальных мифов и географических образов,  «подмороженных» советской эпохой. Такое когнитивное состояние культуры представляется нам все же достаточно временным и преходящим, поскольку интенсивные социокультурные процессы глобализации способствуют развитию постмодернистских ситуаций смешения всех и всяческих текстов, созданию почти тотальной, континуальной интертекстуальности и формированию бесчисленных – даже не локальных, но уже глокальных – историй. Если же возвращаться к проблематике «петербургского текста», то, скорее всего, она представляет собой вторичную геократическую «реакцию», основанную на известных версиях классического петербургского мифа, однако в значительной степени «вырожденную», идеологически с’уженную, в силу очевидных обстоятельств советского времени, но также – что важнее (ибо рефлексии на тему петербургского текста продолжаются и в начале XXI века) – в силу невозможности устойчивого «расширенного» идеологического воспроизводства самого этого мифа, остающегося – так или иначе – ментальным «памятником» раннего российского модерна и, в то же время, свидетельством геократического кризиса российской цивилизации XIX – начала XX века.

Публикации в рамках известной научной серии «Сказки и мифы народов Востока».

Ср.: Малори Ж.-Н. Алея китов. М.: Изд-во NOTA BENE, 2007.

См. также: Постников А.В. Схватка на «Крыше мира»: политики, разведчики и географы в борьбе за Памир в XIX веке (монография в документах). М.: Памятники исторической мысли, 2001.

В этом контексте неслучайно отмеченное исследователями творчества Владимира Набокова влияние классических описаний русских путешествий в Центральную Азию на содержательные (в т.ч. сюжетные) и стилевые особенности его произведений – прежде всего в романе «Дар»; см.: Набоков В. Избранное: сборник / Сост. Н.А. Анастасьев. М.: Радуга, 1990. С. 622, 631—636 (комментарии А.А. Долинина).

Можно сказать, что А. Платонов в своем вершинном творчестве («Чевенгур», «Котлован», «Ювенильное море», «Джан») отозвался на этот образно-географический импульс; его тексты можно в образно-географическом смысле поистине назвать «центрально-азиатскими»; см.: Замятин Д.Н. Империя пространства. Географические образы в романе Андрея Платонова «Чевенгур» // Вопросы философии. 1999. № 10. С. 82—90; Он же. Круглая вечность. Образная геоморфология романа Андрея Платонова "Чевенгур" // Вопросы философии. 2006. № 1. С. 38—49. Следует заметить также, что в образно-географическом и когнитивно-географическом контекстах Центральная Азия и Средняя Азия (в советскую эпоху), или Центральная Азия и Туркестан (в эпоху Российской империи второй половины XIX – начала XX века) – не одно и то же. Туркестан, или Средняя Азия так и не были глубоко «освоены» в образно-географическом плане российской/советской цивилизацией – несмотря даже на то, что ряд достаточно значительных русских писателей и художников там и жили, и творчески работали (фактически адаптивное в цивилизационном отношении творчество Л. Соловьева, посвященное фольклорному образу Ходжи Насреддина; трилогия С. Бородина «Звезды над Самаркандом» (1953—1973); живопись художников П. Кузнецова и А. Волкова; см. также: Старейшие советские художники о Средней Азии и Кавказе. М.: Советский художник, 1973). На наш взгляд, в локально-мифологическом и образно-географическом планах российская цивилизация «двинулась в обход» – через Казахстан и Южную Сибирь в сторону Северо-Западного Китая и Монголии. Одна из возможных причин подобного «обхода – столкновение с «щупальцами» влиятельного и прочного иранского цивилизационного ядра в Средней Азии. Кочевые культуры востока традиционной Средней Азии оказались более «проходимыми» для российских цивилизационных дискурсов и образов. Ср. также: Центральная Азия в составе Российской империи. М.: Новое литературное обозрение, 2008; Замятин Д.Н. Моделирование геополитических ситуаций (На примере Центральной Азии во второй половине XIX века) // Политические исследования. 1998. № 2. С. 64—77. № 3. С. 133—147.

Замятин Д.Н. Историко-культурное наследие Севера: моделирование географических образов // Обсерватория культуры. 2007. № 3. С. 62—68.

В рамках постсоветской социокультурной ситуации важное значение имел цикл романов Сергея Алексеева, прежде всего, «Сокровища Валькирии» (см.: Алексеев С. Сокровища Валькирии. М.: ОЛМА-Пресс; СПб.: Нева, 1997); в 2000-х гг. мифологическую «эстафету» приняли писатели Алексей Иванов (романы «Сердце Пармы» и «Золото бунта») и Ольга Славникова (прежде всего, роман «2017»). См. также: Литовская М.А. Литературная борьба за определение статуса территории: Ольга Славникова – Алексей Иванов // Литература Урала: история и современность. Вып. 2. Екатеринбург: УрО РАН; Изд. Дом «Союз писателей» 2006. С. 66—76;.Подлесных А.С. Кама в художественном пространстве романа А. Иванова «Чердынь – княгиня гор» // Там же. С. 76—81; Соболева Е.Г. Формирование мифа «Екатеринбург – третья столица» в текстах СМИ // Там же. С. 95—103; Абашев В.В. «Какая древняя земля, какая дремучая история, какая неиссякаемая сила…»: геопоэтика как основа геополитики // Михаил Осоргин: Художник и журналист. Пермь: Мобиле, 2006. С. 197—208; Новопашин С.А. Священное пространство Урала. В поисках иных смыслов. Екатеринбург: Баско, 2005; Он же.Уральский миф. Создание мифологем как фактор успешного брэндинга. Екатеринбург: Раритет, 2007.

Ср. также подмеченный В. Паперным стилевой «дрейф» советской архитектуры в сторону южных стилевых и знаковых коннотаций: Паперный В. Культура Два. 2-е изд., испр. и доп. М.: Новое литературное обозрение, 2006.

См.: Цымбурский В.Л. Александр Солженицын и русская контрреформация // Он же. Остров Россия. Геополитические и хронополитические работы. 1993—2006. М.: РОССПЭН, 2006. С. 475—486. См. сюда же вполне явственно формировавшуюся в первой половине XX в. геопоэтику и геомифологию российской/советской Арктики (с особым упором на образе Северного морского пути; здесь, конечно, симптоматичен роман В. Каверина «Два капитана»), очевидно, сильно разрушенную и «подпорченную» формировавшимся параллельно с 1920-х гг. образом ГУЛАГа (Головнев А. Идеологемы Севера // История места: учебник или роман? Сборник материалов первой ежегодной конференции в рамках исследовательского проекта «Локальные истории: научный, художественный и образовательный аспекты» (Норильск, 9—11 декабря 2004 г.). М.: Новое литературное обозрение, 2005. С. 100—110; Жданова И. Способы определения уникальности Норильска // Там же. С. 85—100; Толстов Вл. Изучение норильской истории: практический опыт // Там же. С. 191—212; Замятина Н.Ю. Норильск – город фронтира // Вестник Евразии. 2007. № 1 (35). С. 165—190; «Враги народа» за Полярным кругом: Сб. статей / Под ред. А.Н. Земцова. М.: ИИЕТ им. С.И. Вавилова, 2007); Тихомиров В. Первый герой. Ляпидевский и его время // Огонек. 2008. № 12. 17—23 марта. С. 46—48 и др.

О когнитивно-географических контекстах см.: Замятина Н.Ю. Когнитивные пространственные сочетания как предмет географических исследований // Известия РАН. Сер. геогр. 2002. №5. С. 32—37; Она же.Когнитивно-географический контекст как модель соотношений географических образов (на примере анализа текстов официальных сайтов субъектов РФ) // Гуманитарная география. Научный и культурно-просветительский альманах. Вып. 3. М.: Институт наследия, 2006.  С. 45—63.

Ср.: Цымбурский В.Л. Зауральский Петербург // Он же. Остров Россия. Геополитические и хронополитические работы. 1993—2006. М.: РОССПЭН, 2006. С. 278—286; Он же. А знамений времени не различаете… // Там же. С. 286—307.

Ср.: Хатунцев С. Идите все, идите… на Урал! Политический центр России должен быть перенесен на Восток // Политический класс. 2008. № 38. Февраль 2008 (http://www.politklass.ru/cgi-bin/issue.pl?id=923). Аргументация автора носит классический геополитический, геокультурный и геоэкономический характер с опорой на цивилизационную концепцию евразийского пояса лимитрофов (выдвинута независимо друг от друга и параллельно разрабатывается С. Хатунцевым и В. Цымбурским).

Впервые этот неологизм предложен мной в совместной статье с Н.Ю. Замятиной, см.: Замятин Д.Н., Замятина Н.Ю. Пространство российского федерализма // Политические исследования. 2000. № 5. С. 98—110; затем он был использован мной в работе: Замятин Д.Н. Географические образы в комедии Андрея Платонова «Ноев ковчег» // «Страна философов» Андрея Платонова: Проблемы творчества. Вып. 5, юбилейный. М.: Наследие, 2003. С. 162—170. См. также: Замятин Д.Н. Гуманитарная география: Пространство и язык географических образов. СПб.: Алетейя, 2003. В настоящей работе мной впервые предпринимается попытка подробно методологически разработать понятие и образ геократии применительно к междисциплинарным исследованиям пространственно-временной динамики российской цивилизации.

Цымбурский В.Л. Две Евразии: омонимия как ключ к идеологии раннего евразийства // Он же. Остров Россия. Геополитические и хронополитические работы. 1993—2006. М.: РОССПЭН, 2006. С. 419—441; Он же. Дважды рожденная «Евразия» и геостратегические циклы России // Там же. С. 441—464. См. также: Ларюэль М. Идеология русского евразийства, или Мысли о величии империи. М.: Наталис, 2004; Феррари А. Евразийская парадигма русской культуры: проблемы и перспективы // Вестник Евразии (Acta Eurasica). 2006. № 1 (31). С. 7—19; Панарин С. Локус евразийства в современной русской культуре // Там же. С. 19—30. Ср.: Каганский В.Л. Евразийская мнимость России // Россия как цивилизация: Устойчивое и изменчивое; отв. ред. И.Г. Яковенко; Науч. совет РАН «История мировой культуры». М.: Наука, 2007. С. 531—591.

Люкс Л. Третий Рим? Третий Рейх? Третий путь? Исторические очерки о России, Германии и Западе. М.: Московский философский фонд, 2002.

Ср.: Нойманн И. Использование «Другого»: Образы Востока в формировании европейских идентичностей. М.: Новое издательство, 2004.

Такая постановка вопроса включает в себя также когнитивное дистанцирование и образно-географическую обработку различного рода геософских и историософских знаково-символических конструкций, подобных, например, бердяевской «власти пространства над русской душой». См. также последовательные содержательные подборки подобных конструкций и концептов: Хрестоматия по географии России. Образ страны: Пространства России / Авт.-сост. Д.Н. Замятин, А.Н. Замятин; Под общ. ред. Д.Н. Замятина; Предисл. Л.В. Смирнягина; Послесл. В.А. Подороги. М.: МИРОС, 1994; Империя пространства. Геополитика и геокультура России. Хрестоматия / Сост. Д.Н. Замятин, А.Н. Замятин. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2003. К образно-географическим интерпретациям подобных конструкций см.: Замятин Д.Н. Бытие в пространстве. Наследие Петра Чаадаева // Свободная мысль. 2007. № 8. С. 52—68; Он же. Россия и нигде: географические образы и становление российской цивилизационной идентичности // Россия как цивилизация: Устойчивое и изменчивое; отв. ред. И.Г. Яковенко; Науч. совет РАН «История мировой культуры». М.: Наука, 2007. С. 341—367.

Важнейшие интерпретации: Фуко М. Другие пространства // Он же. Интеллектуалы и власть. Часть 3. Статьи и интервью. 1970—1984. М.: Праксис, 2006. С. 191—205; Он же. Пространство, знание и власть // Там же. С. 215—237. Он же. Безопасность, территория, население // Там же. С. 143—151; Foucault M. Questions on Geography // Foucault M. Power/Knowledge: Selected Interviews and Other Writings 1972—1977 / Ed. by G. Gordon. Brighton, Sussex: Harvester Press, 1980. P. 63—77; см. также: Эткинд А. Фуко и тезис внутренней колонизации: постколониальный взгляд на советское прошлое // Новое литературное обозрение. 2001. № 49.

Саид Э. Ориентализм. Западные концепции Востока. М.: Русский мiръ, 2006; Хардт М., Негри А. Империя. М.: Праксис, 2004.

См.: Замятин Д.Н. Культура и пространство: Моделирование географических образов. М.: Знак, 2006.

Ср.: Неклесса А.И. Конец эпохи Большого Модерна. М.: Институт экономических стратегий, 1999; Он же. Проект «Глобализация»: глобальные стратегии в предверии новой эры // Навигут (Научный Альманах Высоких Гуманитарных Технологий). Приложение к журналу «Безопасность Евразии». 1999. № 1. С. 100—146. См. также: Шенк Ф.Б. Ментальные карты: Конструирование географического пространства в Европе // Регионализация посткоммунистической Европы. М.: ИНИОН РАН, 2001. С. 6—33; Неприкосновенный запас. 2007. № 6 (56). Восточная / Центральная Европа: от изобретения прошлого к конструированию настоящего.

Наглядный пример типичной геополитической схематизации Евразии под определенным (американоцентричным) углом зрения: Бжезинский З. Великая шахматная доска. Господство Америки и его геостратегические императивы. М.: Международные отношения, 1998.

Вульф Л. Изобретая Восточную Европу: карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения. М.: Новое литературное обозрение, 2003; Зорин А. Кормя двуглавого орла… Русская литература и государственная идеология в последней трети XVIII – первой трети XIX века. М.: Новое литературное обозрение, 2001.

См. также: Лавренова О.А. Географическое пространство в русской поэзии XVIII — начала XX вв. (геокультурный аспект) / Науч. ред. Ю.А. Веденин. М.: Институт наследия, 1998.

Замятин Д.Н. Социокультурное развитие Сибири и его образно-географические контексты // Проблемы сибирской ментальности / Под общ. ред. А.О. Бороноева. СПб.: Астерион, 2004. С. 45—60.

Ср.: Ремнев А.В. Россия Дальнего Востока. Имперская география власти XIX – начала XX веков. Омск: Изд-во Омского гос. ун-та, 2004; Азиатская Россия: люди и структуры империи: сб. научных статей. К 50-летию А.В. Ремнева / Под ред. Н.Г. Суворовой. Омск: Изд-во Омского гос. ун-та, 2005; Сибирь в составе Российской империи. М.: Новое литературное обозрение, 2007; Центральная Азия в составе Российской империи. М.: Новое литературное обозрение, 2008 и др.

См., например: Барятинский В. Царственный мистик. СПб., 1912; Привалихин В. Так был ли старец Федор императором Александром I? Томск: Красное знамя, 2004.

Кропоткин П.А. Дневники разных лет. М.: Сов. Россия, 1992; Bassin M. Inventing Siberia: Visions of the Russian East in the Early Nineteenth Century // The American Historical Review. 1991. Vol. 96. Number 3. P. 763—794; Idem. Visions of empire: nationalist imagination and geographical expansion in the Russian Far East, 1840–1865. Cambridge: Cambridge University Press, 1999; Ильин М.В. Этапы становления внутренней геополитики России и Украины // Политические исследования. 1998. № 3. С. 82—95; Он же. Геохронополитические членения (cleavages) культурно-политического пространства Европы и Евразии: сходства и различия // Региональное самосознание как фактор формирования политической культуры в России (материалы семинара). М.: МОНФ, 1999. С. 46—79; Замятин Д.Н. Дискурсные стратегии в поле внутренней и внешней политики // Космополис. 2003. № 3 (5). Осень. С. 41—49; Он же. Азиатско-Тихоокеанский регион и Северо-восток России: проблемы формирования географических образов трансграничных регионов в XXI веке // Восток. 2004. № 1. С. 136—142.

Бассин М. Россия между Европой и Азией: Идеологическое конструирование географического пространства // Российская империя в зарубежной историографии. Работы последних лет: Антология. М.: Новое издательство, 2005. С. 277—311.

Пестель П.И. Русская Правда // Восстание декабристов. Документы. Т. 8. М., 1958. С. 113—168. Ср.: Цымбурский В.Л. Александр Солженицын и русская контрреформация // Он же. Остров Россия. Геополитические и хронополитические работы. 1993—2006. М.: РОССПЭН, 2006. С. 477—478.

Любавский М.К. Обзор истории русской колонизации с древнейших времен и до XX века / Отв. Ред. А.Я. Дегтярев. Вст. статья А.Я. Дегтярева, Ю.Ф. Иванова, Д.В. Карева. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1996; Вернадский Г.В. Московское царство. Часть 1. Тверь: ЛЕАН; М.: Аграф, 1997; Морозова Л.Е. Россия на пути из Смуты: Избрание на царство Михаила Федоровича. М.: Наука, 2005.

Русские столицы. Москва и Петербург. Хрестоматия по географии России / Авт.-сост. А.Н. Замятин, Д.Н. Замятин; общ. ред. Д.Н. Замятин; Предисл. Г.М. Лаппо. М.: МИРОС, 1993; Москва – Петербург: pro et contra / Сост., вступ. ст., коммент., библиогр. К.Г. Исупова. СПб.: РХГИ, 2000; Спивак Д.Л. Северная столица: Метафизика Петербурга. СПб.: Тема, 1998. Характерно, что полноценный с точки зрения модерна московский миф (вне аллюзий Третьего Рима) начал формироваться гораздо позже петербургского, примерно с начала XX века (не сформировавшись окончательно и до сих пор, что, видимо, связано уже с распадом концептуальных основ самого модерна). Тем не менее, трудно переоценить значимость вполне традиционалистского образа Москвы в его противопоставлении «европейско-имперскому» образу Петербурга.

Елисеева О.И. Геополитические проекты Г.А. Потемкина. М.: Ин-т российской истории РАН, 2000; Кириченко Е.И. «Греческий проект» Екатерины II в пространстве Российской империи. Потемкин и Новороссия // XVIII век: ассамблея искусств. Взаимодействие искусств в русской культуре XVIII века. М., 2000. С. 244—260; Зорин А. Указ. соч.; Проскурина В. Мифы империи. М.: Новое литературное обозрение, 2006.

См. также: Митин И.И. Комплексные географические характеристики. Множественные реальности мест и семиозис пространственных мифов. Смоленск: Ойкумена, 2004.

См.: Романтизм. Вечное странствие. М.: Наука, 2005.

См., например, о роли локального политического мифа луга Рютли в становлении национального самосознания швейцарцев: Петров И. Очерки истории Швейцарии. Б.м., 2006. С. 458—478; 659—670.

См., например: Миф Европы в литературе Польши и России. М.: Индрик, 2004.

Желева-Мартинс Виана Д. Топогенезис города: семантика мифа о происхождении // Семиотика пространства: Сб. науч. Тр. Межд. Ассоц. Семиотики пространства / Под. ред. А.А. Барабанова. Екатеринбург: Архитектон, 1999. С. 443—467.

№ 2 обозреватель (23 декабря 2010)
Скверные, бездарные вирши - и размер графоманский, и содержание новизной не блещет. Банальность сидит на затертости. О том же самом можно написать много лучше (например: "Бог грудей и жоп отвислых - вот он, вот он русский бог!"). Но для этого нужно иметь талант, любовь и незаурядный ум. Ни первого, ни второго у автора нет и в помине, да и ума у него, как он сам же и пишет, действительно "немного":-)

№ 1 Leonid (12 июня 2010)
Москва и Россия! Вы пир и чума.
Обрыдли нам ваши сума и тюрьма,
Около трона – вождей кутерьма,
Оттепель ваша – и снова зима,
И без особой печали
Все, у кого хоть немного ума,
Давно от России сбежали!