Имя:
Пароль:

На печать

Сергей ЧЕРНЯХОВСКИЙ
Проблема стратегического самоопределения: для нас и для всего мира.

Даже если отвлечься от слишком уж экзотической версии карнавальных патриотов о Западе и США, как источнике постоянно зреющего антирусского заговора, о цитадели "русофобии" и организаторе "геноцида русского народа", приходится признать, что общие подходы этих мировых игроков в отношении к России страдают явной неадекватностью.
Даже та часть мировой и американской элиты, которая, в общем, без комплексов относится к России, выстраивает свое отношение к ней на молчаливом признании постулата о том, что Россия – страна, потерпевшая поражение в холодной войне, страна, проигравшая большую часть своих мировых позиций и потому она должна смириться и принять свое новое, относительно подчиненное положение в мире.
Отсюда Россия, по их не всегда осознаваемому, но существующему мнению:
· ни в коем случае не должна проявлять упорства в отстаивании своих интересов и своей позиции;
· ни в коем случае не должна стремиться к восстановлению своей территориальной целостности, то есть – к восстановлению союзного государства (СССР);
· ни в коем случае не должна пытаться восстановить былые геополитические позиции СССР.
Соответственно, Россия, в самом лучшем случае, воспринимается как младший партнер в семье "демократических стран", "младший брат" в содружестве "цивилизованных народов". Как таковой младший брат она не только должна находиться под пристальным присмотром "братьев старших", особенно "самого старшего", но и с трепетной предупредительностью реагировать на выражение лиц последних, внимательно прислушиваться к их советам и рекомендациям, стремительно бросаясь устранять причины их недовольства.
Но единственное, чего Запад может добиться таким отношением, это содействовать популярности той первой экзотической версии, которую изначально было решено вывести за скобки. Либо, в более мягком варианте, просто вызывать постоянно растущее раздражение даже вполне вменяемых и доброжелательно настроенных по отношению к Западу и США людей, социальных групп и элитных кланов.
Россия знает, что такое "старший брат", сама была "старшим братом" и отказалась от идеологического обрамления этого своего положения по отношению к половине мира (и претензий на старшинство в мире) вовсе не для того, чтобы в новом идеологическом и социально-экономическом формате оказаться "младшим братом".
Изменение прежнего социально-экономического формата в СССР производилось не Западом и США. Последние этому способствовали, но ставили своей целью скорее ослабление СССР и прежней системы, а не их уничтожение, в которое они, в силу ряда причин не верили. А в силу ряда причин считали не выгодным для себя.
Изменение этого формата было произведено и не народом страны, который в основном был использован как объект политического и психологического манипулирования и в качестве политической массовки. Антикоммунистический государственный и социально-экономический переворот был произведен определенными социальными и элитными группами, которые полагали, что социально-экономический формат нового типа даст им более широкие и выгодные основания и условия для своего экономического и политического господства.
На том этапе, когда их интересы требовали ослабления и разрушения старого, классово чуждого им государства, они его ослабляли и разрушали. Однако после проведенного передела собственности сложившийся новый экономически господствующий класс оказался заинтересован в создании и укреплении уже своего, родного им классового государства. А соответственно – в укреплении его положения и авторитета в мире, обеспечения его способности защищать в мире их новые экономические претензии и интересы.
Поэтому в целом, ни российское общество, ни Россия как страна, вовсе не склонны рассматриваться свое отношение к Западу ни как отношение побежденных к победителям, ни как освобожденных к освободителям. Они более всего, в одном из самых лучших вариантов, готовы рассматривать его как некую совокупность возможно дружественных партнеров.
Но это отношение отягощается определенными существенными моментами.


Запад сам должен сделать свой выбор: иметь Россию в числе друзей или в числе врагов

Первый: раз в отношениях сторон нет побежденных и победителей, то почему одна сторона должна в этих предполагаемых ею в качестве равноправных отношениях лишаться части своего потенциала? То есть, почему, если Россия не проигравшая сторона, она должна в отношениях с Западом и США иметь более слабые позиции, чем имел Советский Союз?
Резонная причина этого только одна – потому что РФ слабее, чем был СССР. Но причина этой слабости в значительной степени заключается как раз во втором моменте: на определенном этапе известная часть российской элиты и российского общества, обуреваемая тогдашней прозападной эйфорией, слишком внимательно прислушивалась и слишком послушно следовала советам, которые давали как раз Запад и США. В результате, произошло то, что произошло: государственно-геополитическая, экономическая и социальная катастрофа, сделавшая данную сторону (Россию) значительно более слабой, нежели она была в статусе СССР.
Отсюда, у сегодняшней России есть выбор: относиться к западным и прочим мировым партнерам как к партнерам дружественным, но добросовестно заблуждавшимся в своих советах позднему СССР и России, или как к определенного рода злоумышленникам.
Но выбор есть и у Запада: какому варианту он намерен способствовать. То есть, в зависимости от поведения западных стран Россия оказывается либо равноправным партнером Запада, либо его стратегическим противником. И второй вариант вряд ли может рассматриваться как незначимый: при всем ослаблении России ее потенциал достаточен для причинения другой стороне массы неприятностей, не говоря о том, что в современном мире у этой другой стороны и так достаточно стратегических противников.
Но, для того, чтобы не стать противником России, этой стороне не достаточно декларировать готовность к сотрудничеству с ней. Равноправно-дружеские отношения Россия и Запада включают в себя признание того, что последний, пусть не по злой воле, а в силу некомпетентности, своими действиями и советами в конце 80-х – начале 90-х гг. нанес России серьезный политический и экономический ущерб.
Отсюда, западные партнеры, прежде всего, должны признать ущерб, нанесенный их действиями России. Признав, что данный ущерб был нанесен, они должны найти форму убедить Россию в том, что этот ущерб являлся не результатом злого умысла, а результатом добросовестного заблуждения.
В конечном счете, доказательство последнего должно включать в себя определенную форму компенсации потерь, которые СССР и Россия понесли в этом процессе. Эта компенсация должна, в первом рассмотрении, включать в себя, как минимум, два рода компенсаций.
Первый заключается в компенсации собственно материальных потерь, понесенных СССР и Россией, и должен включать в себя следующие этапы:
· признание западными партнерами материальной ответственности перед Россией за ущерб, понесенный ею в экономике и социальной сфере по его вине, в частности – за ущерб, связанный с разрушением советской экономики и проведением гайдаровских реформ;
· согласование общего объема этого ущерба, включая ущерб от т.н. упущенной выгоды за это время (а сумма этого ущерба в любом случае заходит за рубеж триллионной отметки в долларовом выражении);
· определение порядка и этапов выплаты западными партнерами задолженностей по этому ущербу или форм иной компенсации этой задолженности.
Второй род заключается в компенсации геополитических потерь, понесенных СССР-Россией.
К середине 80-х гг. СССР играл роль лидера ("старшего брата") половины мира и претендента на первую роль в мире, то есть роль основного, ведущего и антисистемного конкурента США.
Россия от этой роли отказалась. Если мы признаем ее проигравшей стороной, то есть и сама Россия, и Запад признают, что последний сознательно нанес первой это поражение, признают ее стороной, побежденной в противостоянии, то Россия, естественно, ни на что в мире, ни на какую компенсацию права не имеет и должна занимать положение проигравшего. Но, с одной стороны, мы ведь говорим о варианте равноправных отношений. С другой стороны, если речь идет о побежденной стороне, победители должны воспринимать как должное стремление России к реваншу и ее естественное право искать любые способы нанесения политических ударов по Западу, искать любые союзы с цивилизационными противниками Запада.
Вроде бы считается, что Запад этого не хочет. Но тогда новое положение России должно рассматриваться не как положение побежденного, а как положение добровольно уступившего. В этом случае в отношениях с Западом Россия что-то уступает от того, что было у СССР, а остальное сохраняет.


Причем, если в силу обстоятельств, вызванных невольно (или признаваемым таковым) нанесенным Западом ущербом, какие-то позиции и зоны влияния СССР сегодня оказались не у России, а у Запада, то они должны быть возвращены.
Кстати, по большому счету, из зон влияния, доставшихся при катастрофе СССР западным странам, практически никакие с пользой для себя они освоить не смогли и эти зоны доставляют им больше забот, чем дают приобретений.
Есть три круга геополитического пространства, которые подлежат возврату в зону влияния России в качестве компенсации за отказ от антисистемного противостояния с Западом и США.
Первый из них, минимальный, который подлежит возврату в любом случае, если Запад рассчитывает на дружеские партнерские отношения – это пространство СССР. Запад должен признать, что это не мифические "освободившиеся страны", а территории, в условиях катастрофы, вызванной, в частности, следованием его советам, отторгнутые у СССР-России, что у России, (как официального правопреемника СССР) есть естественный и международно-признанный интерес и право на восстановление своей территориальной целостности. В какой форме это будет сделано – в форме унитарного государства, в форме включения этих республик СССР в состав Российской Федерации, в форме воссоздания единого союзного государства в границах СССР – это внутреннее дело России и ее отношений с самопровозглашенными на территории бывшего СССР республиками.
При этом, в данной зоне, в данном геополитической круге безусловных территориальных интересов России Запад обязуется не только признать правомерность любых действий России по восстановлению своей территориальной целостности, не только не препятствовать процессу восстановления ее целостности, но и всячески содействовать этому процессу, используя весь имеющийся в его руках потенциал, вплоть до существенного давления на руководство этих республик в целях исполнения воли своих народов к воссоединению.
Второй геополитический круг – это территории, оговоренные Ялтинско-Постдамскими соглашениями. Сами эти соглашения должны быть официально подтверждены. Данная зона должна быть признана зоной интересов и ответственности России. Западные страны должны отказаться от включения стран этой зоны в зону своей ответственности и расторгнуть договора о вхождении этих стран в какие-либо объединения, ставящие под вопрос интересы России (или восстановленного союзного государства). Они также должны отказаться от противодействия каким-либо действиям России, направленным на восстановлении своего влияния в этой зоне, но не обязаны оказывать прямое содействие России в этих действиях.
Третий круг – это геополитические пространства, освоенные СССР с 1945 по 1985 гг. В этом пространстве западные страны и, соответственно, мировое сообщество, признают наличие существенных геополитических и национальных интересов России (или восстановленного союзного государства) и обязуется строить свои действия и свою политику с учетом ее интересов.
Конечно, при этом следует учитывать следующие обстоятельства:
1. В указанных зонах признается наличие интересов и прав России. Реализация этих прав зависит от такого намерения у России и должна осуществляться при наличии выраженной воли народов этой зоны. Однако эти права и интересы признаются неограниченными во времени и, соответственно, могут быть реализованы не единовременно, а тогда, когда Россия и народы республик, входящих в эту зону, сочтут это целесообразным.
2. Данное пространство признаваемого влияния России, при разнообразии форм его осуществления, реально превышает тот объем, на который Россия могла бы претендовать по реальному соотношению сил на сегодня.
Однако признание его потому и является компенсацией геополитических потерь России, что последние стали результатом следования России советам западных партнеров в 80-90-е годы. То есть, признание этих прав является проявлением доброй воли западных партнеров, актом исторического покаяния перед Россией и, одновременно, условием ее согласия на стратегическое партнерство с Западом.
Безусловно, согласие на эти компенсации и на это влияние России – это вопрос доброй воли западных партнеров. Ничто, кроме морали и добросовестности их к этому сегодня не принуждает и принудить не может.
Запад сам должен сделать свой выбор: иметь Россию в числе друзей или в числе врагов. Но и Россия вправе делать свой выбор – быть стратегическим партнером или стратегическим противников Запада.
Эти уступки и эти требования сегодня могут показаться чрезмерными. Но, во первых, Запад просто должен взвесить, что ему выгоднее. Во-вторых, Запад и США могут сегодня, в сложный для России момент войти в память ее народа как воспользовавшийся минутой ее слабости корыстный недоброжелатель, либо как цивилизационный союзник, использовавший свой огромный потенциал для искупления своей вины и оказания необходимой ей помощи.
Все написанное выглядит сегодня фантастикой и наглостью. Но как бы это не выглядело сегодня и как бы ни противоречило сегодняшней слабости России – это тот круг проблем, который либо будет решен, либо в течении поколений будет оставаться пространством споров, обид и конфликтов. Возможное вообще часто становится возможным только потому, что стремятся к стоящему за ним невозможному.

Если бы при принятии решения о войне в Ираке Джордж Буш в качестве реальной вероятности допускал такое развитие событий, которое могло завершиться не только поражением США, но и его казнью, — принял бы он решение о начале войны или нет?
Дело не в том, считал бы он такой исход вероятным. Понятно, что США неизмеримо сильнее почти всех стран мира, понятно, что в самой худшей для них ситуации речь могла бы идти лишь о чем-то, схожем с вьетнамским поражением, — ни при каком самом катастрофическом для Америки положении дел нельзя и вообразить того, чтобы иракские войска оккупировали североамериканский континент и создали трибунал для суда над президентом проигравшей стороны.
Дело в том, чтобы мысленно, при всей невероятности такого предположения, в какой-то момент спросить себя: «Я начинаю войну. Готов ли я умереть в ходе этой войны? Готов ли я жизнью ответить за поражение?»
И здесь проблема опять-таки заключается не в том, чтобы риторически провозгласить — если бы дескать Буш допускал, что за развязывание войны он может заплатить своей жизнью, то никогда бы войны не начал.
Хотя этот вопрос тоже важен, не столько в плане принятия решений о войне, сколько в плане вообще готовности политиков отвечать за свои действия: знай тот или иной политик, что за свои аферы может заплатить жизнью — многие аферы не появились бы на свет.
Но это — отвлечение. В данном случае речь идет о другом.
О том, что ряд действий, совершенных в период своего правления нынешним президентом США, с точки зрения сугубо рационального анализа, объясняются с трудом, что они привели к ряду неоднозначных последствий для его страны. А вот если принять предположение о том, что начиная войну как в Афганистане, так и в Ираке Джордж Буш на каком-то внутренне субстанциальном уровне лично для себя допускал принципиальную возможность (что, конечно, несколько отличается от вероятности) заплатить жизнью за свои решения — то эти решения и действия выглядят значительно более объяснимыми.
11 сентября 2001 года США и их президент получили как непосредственный, так и символический удар в свое сердце, при том, что за два столетия своего существования Америка привыкла к мысли о недостижимости для противника ее собственной территории. С другой стороны, акция таинственных террористов была в значительной степени безадресна. Не вполне ясно было, кто нанес удар, с какой целью, как это удалось осуществить.
Удар был такого характера, что, с точки зрения норм, правил и алгоритмов современной политики, сторона, подвергшаяся нападению, должна была растеряться, испуганно заметаться, пытаясь выяснить, кто удар нанес, кто виноват, что удар достиг цели, кто не сумел минимизировать последствия, почему погибло так много людей. почему в башнях-близнецах не оказалось необходимых на данный случай средств спасения и т.п. — то есть Америка должна была продемонстрировать полную недееспособность и неготовность ни держать удары, ни на них отвечать.
Буш, и в его лице США, ответили по другим законам: драконообразная сверхдержава с ревом развернулась, ткнула пальцем в первое попавшееся бородатое, а потому — подходящее — лицо и, не раздумывая, провозгласив: «Это ты!», стала обрушивать на назначенную виновной сторону всю свою мощь.
И это было единственно правильным шагом, потому, что на подобного рода вызовы отвечают не поиском виновных, особенно если последние скрываются, а устрашающей демонстрацией своих силовых возможностей. Причем демонстрацией с реальным уничтожением назначенного быть противником.
Вопрос о том, что там будет дальше, как развернуться события в Афганистане, удастся его реально взять под контроль или нет, что будет с наркоторговлей, сможет после этого противник наносить новые удары или нет — все это рассматривалось — но не ставилось во главу угла. Главное было показать, что дракон в силе, и если захочет, раздавит того, кого захочет.
Главное, что было нужно, — не дать усомниться в силе дракона.
Два описанные типа реакции — это реакции субъектов разных миров, разных типов политических процессов.
Один — более или менее классический. В котором политика — есть производное от реальной силы, и потому — состоит из реальных действий. Это политический процесс, где за свои действия отвечают, где платить за ошибки приходится своей жизнью и существованием своих стран. Процесс, в котором участвуют люди — существа, которые имеют нечто, за что они способны заплатить своей жизнью, т.е. имеют нечто, большее, чем их сугубо биологическое существование.
Второй тип процесса — это процесс игровой (можно назвать его постмодернистским). Здесь политики и реальность разорваны настолько, что не только политика превращается в игру, но и реальность становится лишь отражением этой игры. Здесь господствует имитация. Здесь не бывает проигравших среди игроков — последние остаются среди тех, на кого играют. Здесь стороны обмениваются не ударами, а намеками на удары. Здесь действие заменено расчетом ходов. Вообще, действовать считается признаком плохого тона: «Ну, что вы! Ведь вы сделаете такой первый ход, вам ответят либо таким, либо таким, вы, допустим, ответите так-то, а вам — так-то…», — к некому десятому или двадцатому ходу количество гипотетических вариантов вырастает неизмеримо, признается, что с достоверностью все их предусмотреть нельзя, а потому — ничего делать и не надо. Вместо действия — предлагается намек на действие, намек, который можно истолковать и так, и так, и так. Противник, не понимая, на что именно мы намекаем, ответит в том же духе — намеком, таким, чтобы мы тоже не поняли, на что он намекает, а мы, в свою очередь, ответим так же.
Это политика, где политические армии не нападают друг на друга, а постоянно маневрируют, стремясь ввести противника в замешательство непонятностью своих замыслов. Это дает эффект, когда противник начинает играть по тем же правилам, когда очередная демонстрация намека на намек может его замешательство усилить настолько, что он предпочтет отступить. Но когда такому очень опытному игроку попадается не игрок, а полноценный актор, этот актор по наивности не устрашается многочисленных маневров армии противника, а начинает ее грубо, тупо и примитивно уничтожать.
Можно назвать четыре ситуации, когда действия Джорджа Буша, с точки зрения своей обоснованности и учета возможных последствий, были более или менее спорны.
Это война с Афганистаном, который, несмотря на свержение Талибана, вовсе не стремится превращаться в страну западной демократии.
Это война с Ираком, в котором США завязли и из которого иначе, чем с репутационными потерями, выбраться не смогут.
Это казнь (точнее — убийство) Саддама Хусейна, которое по понятным причинам лишь обострит ситуацию в стране и превратит его из лица, объявленного кровавым диктатором, в стойкого борца за национальную независимость, пожертвовавшего жизнью ради свободы своего народа и единства своей страны.
Это, наконец, не очень понятная ситуация с вводом неких дополнительных (явно недостаточных) сил армии США в Ирак, которая дополняется проговорками об отказе от стопроцентной ставки на шиитов и возможностью военной конфронтации с Ираном.
С точки зрения эффективности этих решений — они спорны. С точки зрения анализа неких сложных далеко идущих комбинаций — их можно читать и просчитывать по разному — и многое остается непонятным.
Война в Ираке — она явно выглядит как нелепица. Если не иметь в виду, что следующим шагом предполагалось нанесение удара по Саудовской Аравии или Ирану, без разгрома которых нельзя было в полной мере контролировать Ирак. Но для этого в Ирак изначально следовало вводить иное количество войск. Условно считается, что для полного контроля над Ираком нужно полмиллиона солдат, для победы над Аравией и Ираном — еще по столько же. Нынешние сто с небольшим тысяч в Ираке, — это тот же «ограниченный контингент», который четверть века назад уже посещал другую исламскую страну — и сделать он там сможет не больше.
В отношении казни того же Хусейна существует версия, что она нужна была американцам, чтобы не позволить ему сказать лишнее о его же контактах и тайных договоренностях с Америкой.
По поводу увеличения численности войск в Ираке и так наз «нового курса» Буша, со всеми прозрачными намеками на переход к конфронтации с иракскими шиитами, вообще возникает море вопросов: Прежде всего, зачем тогда было убивать Хусейна? Уж никто лучше него не держал бы их в повиновении. И он же вполне походил бы для борьбы с Ираном, который, несмотря на ненависть к США, бурно радовался тому, что последние убили его ближайшего врага. В то же время, если идти на такое развитие событий, сейчас в Ирак надо было вводить не 20–40 тысяч дополнительных войск, а полмиллиона солдат.
Если такого количества солдат нет, с шиитами и с Ираном воевать нельзя. А тогда из Ирака надо уходить со скоростью Тухачевского, отступавшего из под Варшавы. А если войска выводить — то зачем вводить дополнительные силы?
В общем плане, конечно, не подлежит сомнению, что в основе новой ближневосточной войны лежит нефть. Но именно, с точки зрения решения этого базового вопроса, последние действия Буша и США выглядят крайне странно: нужно было в таком случае не казнить Хусейна, а использовать для стабилизации обстановки в Ираке.
По принципу Оккама следует воспользоваться наиболее простым объяснением происходящему. И это простое объяснение в том, что Буш, если не с государственной точки экономических интересов США, то со своей личной субъективной и психологической точки зрения ведет войну за то, за что он действительно внутренне готов умереть, считая эту войну защиту ценностей (и что в известной мере действительно является таковой) ЕГО мира, который ЕМУ — важнее собственной жизни: мир некого смешения классики и модерна в противостоянии затапливающему все вокруг миру постмодерна, миру искусственности, миру игры, миру имитации.
Направляя свой удар в Афганистан, Буш исходил не из того, опасна или не опасна Аль-Каида для США на деле — а из того, что для США опасно отсутствие адекватной, то есть устрашающей реакции на брошенный им вызов.
Начиная войну с Ираком, Буш не размышлял о том, опасен или не опасен Ирак, есть у него оружие массового поражения или нет (и даже не из того, есть в Ираке демократия или нет, диктатор Хусейн или нет), а просто принимал во внимание, что есть Ирак и есть Хусейн, не признающие власти США.
Добиваясь казни Хусейна, Буш заботился не о том, выгодна она политически или нет, а из того, что если Хусейн провозглашен врагом, он должен быть уничтожен, причем уничтожен реально — убит, а не виртуально — сослан, заточен, изгнан из политики. Буш следовал нормальной, естественной политической заповеди, по поводу которой немало юродствовали одержимые «новым политическим мышлением» в черную эпоху горбачевщины: «Если враг не сдается — его уничтожают».
Вводя дополнительные войска в Ирак, Буш исходит не из того, смогут ли они переломить ситуацию и обеспечить победу. Грозя шиитам и Ирану, он вряд ли предполагает, что Америка сумеет их победить. Он исходит из того, что Америка не может позволить себе отступить и будет драться столько, сколько сумеет.
С точки зрения внутриамериканской ситуации, слабость Буша понятна и очевидна. Война не популярна. Буш не популярен. Республиканцы не популярны. Обе палаты Конгресса в руках оппонентов. Шансов выиграть следующую президентскую и парламентскую кампанию у республиканцев и окружения Буша — никаких.
Если не произойдет чуда, и США не победят к тому моменту в Ираке. Нет никаких оснований полагать, что чудо это произойдет. Поэтому впереди — поражение США в Ираке, поражение республиканцев в 2008 г. и вывод войск.
Если Буш выводит войска сам — он признает свое фиаско, как в политическом, так и в смысловом поле, а республиканцы терпят поражение на выборах.
Если Буш не выводит войска, но не предпринимает ничего активного — республиканцы тоже терпят поражение, и тогда будет признано всеми, что к поражению их привел Буш.
Но если Буш не выводит войска, а, напротив, бросает их в войну вновь и вновь (надеясь на чудо или не надеясь на него), то есть — пытается драться за победу до конца, республиканцы хотя и проигрывают выборы, но отдают позорную участь признать поражение в Ираке демократам, и на них же возложить вину за капитуляцию: дескать, еще немного — и мы бы победили. А потому — обеспечивают себе плацдарм, чтобы еще через восемь лет пойти на новые выборы, когда Америка устанет уже от демократов, — под каким-нибудь лозунгом вроде «Вернем Америке победу, которую у нее украли демократы!»
В предложенном абрисе событий, на первый взгляд, можно увидеть минимум два противоречия.
Первое. С одной стороны, Буш как бы представляет собой мир реальной классической политики в его противостоянии миру имитации. С другой, — получается, что сама политика Буша оказывается имитацией, борьбой без реальных, т.е. рациональных, целей, борьбой не за победу, а за процесс борьбы.
Второе. С одной стороны, Буш вроде бы ведет борьбу не рационального, а, по сути, экзистенциального типа, целью которой является не некий приемлемый конец, но «борьба до конца». С другой стороны — речь идет о выгодах, которые получает Буш в истории, а республиканцы — на последующих выборах.
Но, в том то и дело, что, с одной стороны, «нет ничего более практичного, чем принципиальная политика», а, с другой, — защита реальности, пусть даже ведущаяся без реальной цели и надежды на победу в противостоянии морю ирреальной имитации, приводит к реальным результатам уже тем, что в этом ирреальном море создает островки, опорные точки реальности.
Все это не означает какой-то идеализации политики Буша и объективно империалистических и гегемонистских устремлений США и ее финансовой элиты.
Но в этой, говоря привычным языком, агрессивной империалистической и реакционной политике Америки и Президента Буша есть два начала, делающие ее чем-то живым в пространстве имитационного умирания политики и истории.
Во-первых, Америка имеет и видит свои интересы, не только в сугубо экономическом плане (что, конечно, первично), но и в плане защиты своих статусных интересов как сверхдержавы.
Во-вторых, Буш ведет свою борьбу реальными политическими средствами: ему взрывают небоскребы — он заваливает бомбами противника; некий правитель бросает ему вызов — он свергает этого правителя и убивает его; ему грозит поражение — он бросает в бой новые войска.
Его цели могут быть на деле захватнические, его методы — не гуманны, его действия — несправедливы.
Это все плохо. Но это плохо в мире реальности, где борются добро и зло, справедливость и несправедливость, капитализм и социализм, революция и контрреволюция.
А когда реальная борьба замещается болотом виртуального миража, где жизнь обращается в имитацию, а потому — в нежить, где политику замещает игра, действие — намеки на него, а история — бегом в мешках по кругу, — эта плохая реальность оказывается единственной реальностью и как таковая, защищает реальность от виртуальности, жизнь от нежити, действие — от игры и имитации.
Можно сказать, конечно, плохо, что у реальности и мира сопротивления игре нашелся лишь такой — весьма своеобразный защитник. Но другого-то нет.
В то же время социалисты, в частности - французские социалисты - практически опозорили левое движение, подобно Петэну призвав к капитуляции страны перед лицом новой варварской агрессии. Хотя вряд ли они смогут внятно объяснить, чем толпы афроарабонацистских погромщиков лучше эсэсовских колонн на улицах Парижа.
Но это не частность. С левыми вообще происходит что-то странное. Им, наследникам Великих Революций, оказалось свойственно постоянное пораженчество, постоянное нежелание драться — и в прямом, и в переносном смысле слова. Рожденные Эпохой Просвещения с ее верой в наступление царства Разума, поднимавшие санкюлотов на битву с тиранами Европы, готовые подняться с оружием в руках на защиту любого подвергшегося угнетению народа, создававшие, в неравной (в Западной Европе) борьбе партизанские отряды, дравшиеся с нацистским нашествием, они весь свой прорывной темперамент обратили в бессильную филантропию. На сегодня, похоже, они оказались способны только на одно: делить деньги ненавистной буржуазии и раздавать государственные пособия всем подряд, включая откровенных маргинальных иждивенцев, не желающих работать. Начав когда-то с протеста против паразитов-богачей, они сегодня заняты тем, что видят свое призвание в кормлении паразитов с другого социального полюса.
Абсолютно непонятно, что они сегодня готовы предложить миру, какое устройство, какой порядок, какое будущее.
Когда в мире потерпели поражение коммунисты, казалось, в 1990-е годы, что их эстафету берут социалисты. По континенту покатился "левый марш", в ведущих странах Европы социалисты взяли власть. Казалось, вот-вот, они докажут свою историческую правоту в споре и с правыми, и с более левыми. И все окончилось позором и поражениями. Встав у штурвала, они так и не смогли сказать, куда следует направить корабль цивилизации. Более того, их политика оказалась более правой, чем политика предшественников. Во Франции они уступили даже фашистам, в Англии превратились в сателлитов "американского империализма", в Германии слились с "черными", насмерть перепугавшись союза с вполне безобидными и горбачевообразными остатками хоннекеровской партии, в Италии не смогли соперничать с промафиозной бандой поклонников Муссолини.
Весь свой пафос они свели к безбрежной толерантности, абсолютизации прав всех и всяческих меньшинств, образ угнетенного мускулистого пролетария и крестьянина в их защитной деятельности оказался заменен образом накурившегося марихуаны гомосексуалиста или отвязанного мусульманского бандита. Поднявшись в XVIII веке на защиту права человека на свободу и развитие, они сегодня стали защитниками лишь одного "права" — "права" маргиналов на варварство и вырождение.
Вместо провозглашения идеи создания справедливого и свободного общества они стали глашатаями сохранения пороков нынешнего. В значительной степени, здесь, наверное, играет роль некая историческая старость, связанная с двухсотлетним возрастом.
Но, наверное, корни глубже. За этим вырождением — столетние споры, более чем столетнее внутренне раздвоение левой и социалистической идеи.
Еще в те времена, когда историю социализма, в частности — утопического, еще изучали, принято было разделять утопические учения на две группы: коммунистические утопии (Мор, Кампанелла) и социалистические теории (от Уинстэнли до Сен-Симона и Оуэна).
Первые предлагали людям образ возможного справедливого будущего, абстрагируясь от того, какими путями и кто сможет его создать. Вторые думали о том, как уже сегодня чем-либо его смягчить и улучшить.
Одни думали о том, как изменить мир, другие — о том, как его несколько подправить. Именно это, позже, легло в основу иного классического различения рубежа XIX–XX веков, в известном тезисе Бернштейна, обернувшегося делением сначала на революционную и оппортунистическую социал-демократию, затем, соответственно, на коммунистов и социал-демократов. Одни были носителями утопии, другие — носителями приспособления к существующему миру.
Вообще, в трактовке самого понятия "Утопия" в какой-то момент утвердилось некое ограниченное понимание. Отсылаясь к этимологии "У-Топос" — несуществующее место, традиция стала читать его как "то, чего нет и быть не может". Спора не вызывает первая половина "то, чего нет". Но вторая — абсолютно произвольна. Если чего-то нет, это не значит, что его быть не может. Его, может быть, нельзя создать, а может быть — можно. Недаром некоторые авторы называют утопию "лишь преждевременно открытой истиной".
Профессиональные политологи всегда точно понимали это различие. Вебер, отнюдь не грешивший коммунизмом и утопизмом, писал: "Верно, что политика — это искусство возможного. Но возможное потому и становилось возможным, что стремились к стоящему за ним невозможному". Есть простейший исторический пример: плывя из Испании строго на Запад, действительно нельзя достичь Азии. Но именно потому, что помешает Америка. И когда Колумб попытался сделать такую попытку, он, с неизбежностью, открыл этот новый континент. Хотя сам этого так и не понял.
Современные социалисты Запада утонули в сегодняшнем дне. Они могли двигаться вперед, пока дорогу их социально-защитной политике прокладывали русский коммунизм, точнее — обращенный в будущее ленинизм, как ледокол, расчищавший дорогу в будущее и взявший на себя всю тяжесть проектного движения вперед. Социалисты иногда помогали ему. Но чаще покрикивали и ругали за "издержки" движения вперед, а то и прямо присоединялись к его противникам.
В какой-то момент ледокол, принявший на себя вызовы современного мира, замерз во льдах. Сначала его новые капитаны вполне в духе Бернштейна и социалистов подменили идею создания нового общества (коммунизма) идеей совершенствования старого (совершенствования "развитого социализма"), а затем, и вовсе, при Горбачеве и во главе с ним, корабль бросили.
Но замерзать стал не только ледокол, замерзать стал и очищенный им ото льда путь, по которому с комфортом плыли социалисты, гордясь своим мерным движением вперед. И оказалось, что они абсолютно не способны принять его эстафету, что сами они могут плавать только там, где льда уже нет.
Социалисты оказались не способны даже предложить свое видение будущего, не говоря уже о том, чтобы его создавать. Погруженные в пространство современного постмодерна, из всех европейских гуманистических идей они абсолютизировано наследовали только одну — право каждого жить так, как он хочет. Идею множественности истин. А она, в конечном счете, оборачивается отказом от признания любого прорывного проекта, вообще любой единой ценности и любого мобилизующего смысла. Среди прочего, с одной стороны, это явилось признанием права инокультурных, а по сути — варварских, меньшинств Европы не ассимилироваться в европейскую культуру. С другой — это обернулось и слабостью европейского мира. Утративший смысл своего существования, он ничего не мог противопоставить варварским, но достаточно накаленным ценностям иных, более примитивных культур.
Если признается право каждого молиться по-своему, значит, признается право инокультурного начала на отказ от ассимиляции. И не только признается этот отказ, — просто выясняется, что нет общества, в которое нужно ассимилироваться.
Почему-то оказалось, что лозунг: "Бей евреев и негров!", — нацизм, (что, конечно, справедливо), — а клич: "Жги белых! Смерть зажравшейся Европе!", — незначительные издержки борьбы за национальное освобождение.
И это обозначает иную цивилизационную угрозу. В условиях, когда европейская цивилизация действительно сталкивается с первыми проявлениями нависшей над ней опасности, прогрессисты — и либералы, и социалисты — не проявляют своей готовности и своей способности ответить на новые вызовы. В результате, единственными защитниками европейской культуры становятся ее не меньшие, чем варварский мир, враги — современные ультраправые.
Европа встает перед выбором: покориться миру новых варваров, либо отдать себя под покровительство фашизма, то есть — вызвать призрак собственного варварства.
И это вполне четко обозначает раздел на два типа левого, в данном случае даже не столько в чисто политическом плане, сколько в плане мировоззренческом.
Одна идея — идея сохранения своей сытной жизни. Другая — идея свободы исторического творчества. Да, первое право человека — право на достойную жизнь. Но если отождествить понятие достойной жизни с представлением о защищенности и сытности, человек, по сути, сводится к животному.
Призвание же и сущность человека состоит совсем в другом. В том, чтобы творить мир. От животного, в конечно счете, человек отличается не тем, что ест на скатерти с помощью вилки и ножа, а тем, что имеет нечто, большее, чем его физиологическое существование. Нечто, за что он способен отдать свою жизнь.
И здесь оселок, на котором расходятся два понимания левого начала. Левого, как защиты комфорта всех и каждого, и левого, как человеческого права на акт творения мира, творения своего разумного будущего.
Позорный, вполне мюнхенский и коллаборационистский призыв к капитуляции перед новым варварством, оглашенный французскими социалистами — лишь еще раз выявил проблему кризиса левого движения, отсутствия у него социальной проектности.
И эта новая ситуация ставит вопрос о необходимости реинкарнации левого движения, его способности уйти от абсолютизации "права каждого жить так, как он хочет" к созданию проектных форм бытия. Левое движение в Европе должно быть готово предложить миру не только новую утопию, но и способность драться за утверждение этой утопии.
Создать утопию — это не значит "сочинить сказку". Это значит, во-первых, не признавать существующий мир лучшим из возможных; — а, во-вторых, "принять вызов, согласившись на построение нового мира".


Можно выделить несколько пластов смыслов, затрагиваемых словом "социогуманизм": политическом, социальном, философско-аксиологическом, целеполагающем.
Вовсе не исключено, что в тот момент, когда данный термин был озвучен, артикулировавший его политический персонаж в полном объеме имел перед своим мысленным взором все то смысловое многоцветие, которое здесь присутствовало. Вполне возможно, что термин в значительной степени артикулировался в рамках его интуитивно-образного понимания, осознания того, что где-то здесь, в сочетании начал социума и гуманизма кроется то "нечто", что является наиболее ценным, является неким звеном, ключевым моментом особой политической и социальной значимости, актуализированной и ситуацией в стране после очередного безвременья и ее сочетанием, как с историческим этапом цивилизации, так и с теми целями, вокруг которых, в конечном счете, и вращались мировые и исторические перипетии последних полутора, а то и двух с половиной столетий. И это последнее, пусть и интуитивное предположение в значительной степени оказалось верным.
Как понятие "социального государства" означает, прежде всего, принятие и признание государством своей ответственности перед обществом и человеком за решение социальных вопросов, так непосредственно вытекающее из самого звучания значение термина "социогуманизм", в первую очередь, означает ответственность общества перед человеком за его состояние и за создание возможностей для его полноценного развития.
Собственно, опыт советского социалистического строительства включал в себя минимум три этапа различной трактовки взаимных обязанностей человека и общества.
Первоначально, в "героический" период раннего социалистического развития, в принципе, на исходном уровне признавалась изначальная необходимость равновесия и единства этих обязанностей. Однако в силу самих особенностей этого этапа и тех сверх напряжений, которыми приходилось обеспечивать поступательное развитие и решение стоящих перед обществом задач, в практическом приближении на первый план все же выходила обязанность человека в его служении обществу.
Позже, примерно с конца 60-х гг. была сделана определенная попытка "отдачи долгов" обществом, которая вылилась в тезис о задаче все большего удовлетворения материальных потребностей. Именно после этого была создана та реальность "зажиточного общества", которая выявила свою противоречивость, ограниченность и недостаточность к концу 70-х – 80-м гг. Притом, что эта задача имела свои ресурсные ограничения, она несла и определенную внутреннюю порочность. Акцент на


удовлетворение материальных потребностей, хотя и был оправдан после исторических перенапряжений предыдущего периода, с одной стороны, не мог создать объемы потребления большие, чем созданные в рамках западного "общества потребления", имевшего большие материальные возможности, с другой – вел к гипертрофии потребительского начала, с третьей – тормозил и ограничивал возможности стратегического развития. Потребление было практически возведено в ранг ненасытного божества, но поскольку оно продолжало отставать от потребления цивилизационных конкурентов, а в жертву ему все больше приносились начала нематериального богатства, само сравнение систем было как бы предложено осуществлять по параметру, в котором советское общество заведомо отставало.
Ответственность общества перед человеком обернулась лишь все большими требованиями потребителя к обществу, еще до этого блестяще зарисованными Стругацкими в образе их "гения-потребителя", желающего все и способного в удовлетворении своих желаний на все – вплоть до сворачивания пространства и времени. В этом отношении, "перестройка" и оказалась, по сути "бунтом сытых", творящим в своих желаниях салат из "осетрины с конституцией" и в конечном итоге – сворачивающим своей безумной энергией историческое время и социальное пространство.
На этом этапе, как неотрефлексированное отражение этих невнятных желаний, руководством КПСС было сотворено столь же невнятное положение о "гуманном демократическом социализме", в котором, если отвлечься от общей невнятности его определения, социализма было значительно меньше, чем во Всеобщей декларации прав человека, написанной и признанной теми, кто ни о каком варианте социализма и не собирался вести речь (что, конечно не отрицает ее понятных достоинств).
Наступившая пора "реформ" хотя и декларировалась ее идеологами как создание условий для свободного выбора каждым своей судьбы, на деле была лишь откровенным отказом государства от всех своих обязательств по отношению к обществу, и отказом общества от своих обязательств по отношению к человеку. В этом плане действительно сложно придумать что-либо более бесчеловечное и людоедское, нежели начало 90-х гг. Оказалось то, что и так можно было предвидеть: реализация на рубеже XX-XXI веков лозунга "каждый сам по себе", особенно в огромной стране и сложно организованном обществе может привести лишь к постепенной гибели этой страны и этого общества.
Если в государственной политике последних лет, в результате всех потрясений и перипетий стали все же появляться элементы ответственности государства перед обществом, то внесение в повестку дня принципа "социогуманизма", если он будет реализован, ставит вопрос о возвращении к ответственности общества перед человеком.
Что, в конечном счете, это значит?
В общем плане здесь очевидна классическая формула о недопустимости превращения человека в средство и его значимости исключительно как цели, а также классическое и ключевое марксистское положение о том, что условия свободного развития личности являются условием свободного развития всех.
В самом непосредственном, первом приближении, социализм, как "политика социальности" есть некое функциональное (а не сущностно гуманистическое требование) обеспечение общественной стабильности, которая недостижима при высокой степени имущественной дифференциации и социальной напряженности.
Но это требование, в общем-то, не есть требование гуманистичности, поскольку социальные гарантии личности здесь важны не как гарантии развития человека, а как гарантии ее удовлетворенности, ее лояльности власти. В этом отношении сама социальность, "забота о человеке" вполне может быть как заботой патерналистской, заботой о рабе, заботой о слуге, так и заботой инструментальной – заботой о средстве. Во всех данных случаях здесь, по сути, нет человека: здесь есть средство или объект заботы, человек выведен как ценность, но не как самоценность общества и истории, а как ценность того, кто является истинным хозяином данного общества.
Но поскольку это есть забота о средстве или объекте, сам человек исчезает из данных вполне, казалось бы, социализированных отношений.
Он отсутствует как субъект, отсутствует как личность, отсутствует как самостоятельное начало развития. Он важен не в своих стремлениях, не в возвышениях своих способностей, а лишь в двух отношениях: как имеющий качества удовлетворенности (и потому – лояльности) и качества работоспособности (и потому – исправности). Человек довольный, человек работоспособный, читай, почти по Грибоедову: "муж-мальчик, муж-слуга, из жениных пажей". Хотя, по сравнению с условиями дикости (как первоначального капитализма Европы, так и российской дикости 90-х гг.), это само по себе есть не то что огромный шаг, а огромный скачок вперед, само по себе это подразумевает огромные, но далеко не конечное условия человеческого бытия.
Как таковые они включают в себя:
· гарантии биологического существования, т. е. гарантии того, что человек имеет еду, жилище и одежду, соответствующие современным представлениям о достойной жизни;
· гарантии поддержания его здоровья, т. е. гарантии доступного и качественного медицинского обслуживания. Иначе говоря, в обществе, принимающем на себя такие обязательства, должна существовать либо бесплатная медицина, либо такой реально-обеспеченный минимальный уровень дохода, при котором платная медицина становится доступной во всех своих основных проявлениях;
· гарантии формирования и обеспечения его работоспособности и эффективности, что, кроме того же поддержания его здоровья, предполагает формирование человека как носителя рабочей силы – то есть гарантии по сути бесплатного общего и профессионального образования.
Эта триада является ведущей. Но сюда же на тех же основаниях должны быть включены гарантии трудовой занятости и обеспечения старости, причем не зависящего от объема трудового вклада в течение жизни.
Однако все это, строго говоря, не имеет отношения ни к гуманности, т. е. представлению человека в качестве самоценнсти и цели развития, ни социалистичности в ее последовательном выражении как начала "завершенного гуманизма".
Сами по себе эти начала содержатся не только в обычном, т. е. "социал-демократическом социализме", но и в современном либерализме, в том его виде, который он приобрел после начавшего его пересмотр Томаса Грина и начавшего воплощать его новые постулаты Франклина Рузвельта.
Но как раз поэтому эти начала еще не есть ни начала социализма, как нового типа общественного устройства, провозглашающего человека своим субъектом и ценностью, ни коммунизма, в его третьем воплощении "завершенного гуманизма" по Марксу, ни "социогуманизма" как принятой на себя обществом ответственности за создание условий развития и возвышения человека.
В этом отношении сам социогуманизм можно как принцип и явление определить через три упомянутые момента: на первом уровне это собственно признание обществом ответственности за условия развития человека, на втором (как собственно социализм) – общественное признание человека не только объектом заботы, но субъектом и самоценностью социума, наконец, на третьем – исторически доступное воплощение коммунизма в его третьем по Марксу воплощении.
Сам по себе социогуманизм, в научном смысле, это не строй, не политическая система, это принцип отношения общества к человеку. Но как принцип, воплощенный в конкретном общественном устройстве, он может рассматриваться и как определенный тип этого устройства.
Естественно, в определении параметров этого устройства мы на том или ином этапе столкнемся со старым и глобальным вопросом об отношении к частной собственности и ее допустимости или недопустимости. Но именно поэтому данный вопрос на каком-то этапе имеет смысл оставить в стороне, поскольку, в конечном счете, это есть вопрос средства, инструмента обеспечения неких целей и принципов.
В этом отношении до решения вопросов о средствах важнее определить те приоритеты, которым они должны служить.
И в этом отношении социогуманизм предполагает:
· признание человека субъектом и в качестве гарантий такового требует гарантии права человека на участие в делах социума, причем не только в смысле формального права отправлять некие электоральные процедуры, а в качестве гарантий реальной возможности "знать обо всем и обо всем судить обоснованно";
· но это же признание требует гарантий права не только на политическое участие, но и на творческое со-действие, т. е. гарантии не только на формирование в качестве элемента совокупной рабочей силы, но в качестве права на ее развитие и совершенствование, права на творческое соучастие, выдвижение и осуществление своих творческих проектов;
· и в дальнейшем его развитии – гарантии права на развитие человека, т. е. общество видит его как цель и принимает на себя обязательство по созданию условий его возвышения, изменения.
Иначе говоря, если на уровне первой, своего рода патерналистской социальности, главное, в чем заинтересовано общество, точнее господствующий в нем субъект – это иметь результатом своей социальной деятельности человека довольного и работоспособного, т. е. не бунтующего и готового к использованию в интересах господствующего в обществе начала, то на уровне социогуманизма, как социальности гуманистической, общество признает свой интерес и свою обязанность иметь и результатом, и целью своей социальной деятельности человека "не довольного", и "не используемого", т. е. "человека бунтующего" и "человека преобразующего".
В первом случае, обществу ценен человек, рассматривающий мир в качестве в основном завершенного и не стремящегося к его существенному изменению, признающего мир "лучшим из миров". Во втором случае ему ценен человек, не признающий этот мир лучшим и стремящийся к его постоянному изменению, принимающий вызов данности, соглашаясь на создание нового мира.
Эта гарантия может заключаться в признании человеком права на разрушение, может – в признании права на созидание.
Первый момент начинает доминировать, если при установке на формирование человека "не довольного" общество не дает ему реальных возможностей, реальных производственных средств менять и совершенствовать этот мир, преобразовывать и творить его.


Социогуманизм – это не строй, не политическая система, это принцип отношения общества к человеку

Тогда этот "человек бунтующий" начинает бунт против условий, в которые он поставлен, которые призывают его к творчеству, но не дают для него возможностей.
Второй момент реализуется тогда, когда за призывом, признанием и формированием к способности на преобразование человеку даются адекватные средства такого производственного преобразования, то есть изменяется производство, и создаются орудия труда, позволяющие осуществлять творческий созидательный процесс, т. е. когда начинается реальное выведение человека из непосредственного процесса производства и постановка над ним в качестве организатора и контролера. В завершенном виде это означает утверждение новой эпохи и нового общественного устройства в его развитой форме.
Но в его начатом, реально осязаемом виде это уже есть хотя и не завершенная форма нового общества, но новая форма, новое устройство, суть которого, в конечном счете, заключается в гарантии предоставления человеку орудий труда и видов труда, которые сам этот труд оборачивают творческим эвристическим процессом.
То есть, в этом плане, социогуманизм означает и требует как минимум двух особых гарантий:
· первая – это гарантия возможности развития самих потребностей и способностей человека, тогда как в начальной простой форме гуманизм требовал лишь гарантии удовлетворения непосредственно имеющихся потребностей, признавая их абсолютными в их наличном виде (отсюда псевдогуманистические требования признания права человека на любую форму искажения его человечности, от права на наркоманию и гомосексуализм, до права на самоубийство);
· вторая – это гарантия реализации творческой потребности человека, создание адекватных средств, требующихся для удовлетворения такой потребности, т. е. проведение коренной реконструкции производства, оставляющей за человеком виды деятельности, требующие исключительно творческого, эвристического труда, при передаче простых видов деятельности современной технике.
Отсюда социогуманизм, в его относительно развернутом понимании, означает не только возвышение социальности от свойственного социал-демократизму акцента на совершенствование распределения и потребления, до развернутого вида социальности с акцентом на совершенствование производства и творчества, но и возвышение гуманизма от признания самоценности налично данного состояния человека до признания самоценностью его возвышающего творческого развития.

Опубликовано: Научное издание по материалам Международного Форума к 90-летию со дня рождения Н.Н.Моисеева. 2009

Публикуется на www.intelros.ru по согласованию с автором