Имя:
Пароль:

На печать

Яна БРАЖНИКОВА
АВАНГАРД И ТРАДИЦИЯ В СИТУАЦИИ ПОСТМОДЕРНА

I. Традиция — (Модерн) — Постмодерн — три оптики, или три способа представления.

Традиция-Модерн-Постмодерн – это не кусочки паззла, не «понятия» и не «типы». Не слои в структуре личности. Модерн – это ключевое, центральное и по сути единственное Событие в истории. История — это история Модерна. И не потому что, как считает Ясперс, архаические культуры были до истории, в циклах и проч. Сам способ циклического описания времени возникает довольно поздно в ходе модернизации — наряду с линейным временем и в тесной связи с ним. И всевозможные аппеляции к "древней Индии" или "древней Греции" лишь подчеркивают, как важно было непременно обнаружить у них пресловутый «циклизм».

Всё, что мы знаем, мы знаем только в результате модернизации. Наша плоть, наша оптика, наши категории – все это, мягко говоря, не априорно, но выработано в ходе модернизации. Мы полностью и без остатка изготовлены модерном и на все смотрим через призму модернити. То есть у нас нет и не может быть точки зрения «птичьего полета» по отношению к рассматриваемым феноменам – они во плоти, мы во плоти, история тоже непрозрачна, неинтеллегибельна, она плотная — и выход к Традиции — только через плоть Модернити. Те же, кто начинает вещать о традиции с позиции «духовности», игнорируя плоть, историчность, схваченность предсуществующим нам смыслом — те, собственно, и воспроизводят модернизм per se.

Оптик три, но они не носят названия «прошлое», «настоящее» и «будущее». Или «традиция», «модерн», «постмодерн». Традиция как таковая, «сама по себе» нам абсолютно недоступна. Она дана только в обработанном виде — в оптике модернити. Это первая о.

Модерн конструирует собственную оптику, представляя сам модерн в модернистской же оптике. Это вторая о. Ее вполне реально реконструировать, так как, собственно, она и запрограммирована на бесконечное самовоспроизведение, самовосстановление. «Триста лет и все одно и то же» (Маркес) – это не об архаике, это о Модерне.

Наконец, возможно мыслить модерн в оптике постсовременности. Точнее говоря, «постсовременность» и есть оптика и только оптика. Даже менее – это просто ситуация, в которой модерн смотрится иначе, чем в оптике 2. Сама эта ситуация никем не наблюдается и не видится, так как нет никакой внеположной ей точки наблюдения. А все попытки «определить постмодерн», то есть представить его тем или иным образом лишь возвращают нас ко второй оптике «модерн глазами модерна». Поэтому никакого «постмодерна» как особой реальности нет и не может быть, а пресловутые постмодернисты реальны не более, чем зеленые человечки. (Об этом будет сказано подробнее далее).

Возникает вопрос: а как же «традиция в оптике постсовременности»? Увы, не надо иллюзий. См. пункт первый — «традиция в оптике модерна» и никак иначе. Все, что мы знаем о ней, весь наш опыт «традиционного» терминологически, эмоционально, политически и социально сконструирован модернити.

От оптики нельзя отстраниться: в отличие от эпохи, парадигмы, типизации и проч., она инкорпорирована, встроена в практику, неотчуждаема. Как говорят французы, она существует a notre insu. Что не означает, что ее невозможно артикулировать, попытаться редуцировать, преодолеть как обусловленность, как препятствие. Однако ценность редукции в данном случае именно в том, что она никогда не бывает полной.

Итак, неустранимая и непрозрачная воплощенность оптики, а не «мировоззрение», «концептуальный каркас» и проч. «Плоть, а не сознание» — хотя и сознание, но вслед за плотью.

Тот, кто пытается позиционировать собственную необусловленность, внеположность, «свободу» — именно в этом наиболее предопределен, так как воспроизводит эту самую обусловленность в чистом виде, нерефлексивно. Следовательно, необходимо принять эту оптику как то, что уже-принято. Такое принятие «освобождает, освобождая от иллюзии свободы». В этом смысле контр-модернистская поза ставит нас в полную зависимость от последнего. Напротив, знак «made in modern» — ставит под вопрос модернистскую логику, разоблачая ее. Модерн, модерн – и только модерн!

В самом деле, существует два Больших Рассказа (то есть способа представления истории): историцистский (создает иллюзию периодичности, смены эпох, прогресса, единой «мировой» истории и т.д.) и аисторичный (он же «циклический», он же структуралистский, он же романтический, он же традиционалистский, он же «цивилизационный подход» и т.д.). Разумеется, оба являются двумя ликами Модернити и ее ключевыми когнитивными сюжетами («трендами»). Ясперс попытался «поженить» их в концепции «осевого времени» для ликвидации противоречия — но в результате получился модернизм в квадрате и экстраполяция циклического состояния против исторического. (Вообще т.н. «экзистенциализм» активно работал с этой проблемой и являет последние блистательные образцы модернити.)

Очевидно, что история уходит от обоих способов «снятия» — как от того, что сводит ее к движению (пусть даже «потоку»), так и от того, что сводит ее к присутствию и структуре. К середине 20-го столетия поиск «третьего», немодернистского пути к истории становится ключевой проблемой и остается таковой до сих пор.

Однако еще в ходе Второй Мировой войны Н. Элиас подробно изложил эту коллизию в предисловии к книге «О процессе цивилизации», наметив альтернативу — антропологический метод в описании модернизации. Несомненной альтернативой позже стал метод генетического структурализма Бурдье («встреча двух историй») и «археология» Фуко (т.е. «критическая история»).

Несмотря на это, сегодня по-прежнему Традицию-Модерн-Постмодерн описывают как «смену волн», эпох, формаций и т.д. Особенно фатально это происходит у англо-американских мыслителей (третья волна, пять стадий — Тоффлер, Ростоу и проч.), которые как раз продолжают традицию европейского модернистского историцизма в стране, лишенной истории. Либо – и это подается как «альтернатива», хотя этой «альтернативе» уже сто лет в обед – предлагается говорить в шпенглерианском духе о неподвижных ядрах и цивилизациях вне дискурса «мировой истории» или – что то же самое о «парадигмах». Последние, хоть и сформировались в истории (а то и существуют предвечно, подобно архетипам), на сегодняшний день предстают как три типа – а-историчные и структурные или как три уровня (в личности или в том или ином феномене).

В обоих случаях сам исследователь (или просто «тот, кто говорит») подобен Богу, гегелевскому Разуму или бармену, который готовит коктейли из различных уже готовых сподручных средств (смешивая, отделяя и т.д.). И здесь и там мы наблюдаем и описываем историю со схоластической позиции «вне истории», не ставя под вопрос саму возможность последней. И не ставя под вопрос собственное место в ней.

Откуда берется такая позиция? В ней – самая суть модерна как установки. Это главное «изобретение» модернити. Быть современным (modern) — это не идти в ногу со временем или отрицать старое — это прежде всего быть неподвластным времени, быть выше его, иметь власть над ним. Препарировать, расчленять (периодизировать), выделять «структуры» и «снимать» в аисторичных образах. Производить вечность. Ибо, как будет сказано дальше, традиция не знает «вечности» и противопоставленной ей временности. «Etre modern» — было прекрасно описано Бодлером.

Значит ли все это, что мы все суть люди модерна и на этом точка? Что все это как началось в XVI-м веке, а то и раньше, так все никак и не кончится?

Отнюдь. Прежде всего сам «человек модерна» не был таковым. Кант прекрасно это заметил: «Наш век — не стадия просвещенности, но именно век Просвещения». Процесс, а не его результат. Это он — о своем веке, не о нашем с вами.

Человек Просвещения, человек Модерна был на самом деле плоть от плоти Традиционным человеком. За всеми этими париками, фижмами, часами, специализированными буржуазными интерьерами скрывались глубоко и органически традиционное тело, традиционное сознание, традиционная социальность. Вы спросите: а почем ты знаешь, что они «традиционные»? Традиция ведь, ты говоришь, от нас скрыта? Да, но это именно те измерения которые и подвергаются тщательной обработке со стороны модернити, модернизации, просвещению. Именно потому они и были людьми Просвещения, что подлежали возделыванию, самоконструированию, изготовлению человека Просвещенного, который есть Будущеее, но никак не настоящее. В этом смысле Ницше — ярчайший выразитель модернити и его пафосное «Человек — это мост, ведущий к Человеку» гениально вуалирует социально-экономические процессы индивидуализации.

Однако, Человек и впрямь прошел по мосту (хотя суть Модерна именно в том, чтобы бесконечно отодвигать «другие берега» — берега Просвещенности) и оказался в ситуации полной и тотальной просвещенности. Тело, пол, полития, социальность... — все оказалось уже-просвещенным и тотально «отпущенным» (эмансипированным — Ж. Бодрияр, «После оргии»). Утопия осуществилась и тем самым самоупразднилась.

Мы живем в этой реализованной утопии и мы, собственно и являемся пресловутым Сверх-Человеком, человеком просвещенным, человеком модернизированным. Не вдруг и не сразу, но микроанатомически традиционное тело превратилось в тело воссозданное.

Лучшей иллюстрацией этого «процесса цивилизации» является история Железного Дровосека из «Волшебника изумрудного города». Сначала он был нежелезным, а плотяным. Но случайно отрубил себе руку. Пошел домой, заменил на железную. Снова за дело. Теперь нога. Тот же демарш. В конце концов – сердце.

Так он стал железным.

II. Традиция – ресурс Модерна. Ключевой и единственный. — Модерн ничего не изобретает, не создает своего. — Традиция как «топливо» модернити. — Модерн разрабатывает месторождение (плоть) традиции. Относится к традиции как к ресурсу. Без этого ресурса он не существует. — Модерн живет и питается Традицией, это не отрицание Традиции. Это возделывание и разработка – дренирование тела Традиции. — Конец или кризис Модерна – это кризис традиции как источника динамизма Модерна («Конец ресурсов»)

Сразу оговорим: «метафора» дренирования взята из фильма «Нефть» («There will be blood»). Это один из наиболее репрезентативных фильмов о Современности (модернити) в ее отношении к Традиции.

Модерн позиционирует себя с самого начала как Новое (время), как эпоха открытий (того, чего прежде не было). Весь современный пафос «подмораживания» Модерна любой ценой проходит под тем же знаком: мы теряем связь с источником инноваций, постмодернизм – это отказ от творения нового, питание падалью и т.д.

То есть это часть «бренд-легенды» — и на всех образовательных уровнях она прекрасно работает. Однако, если мы посмотрим внимательно, то увидим, что модерн и впрямь занят изобретением – но не новой реальности или новых институтов, а новых значений и новых статусов традиционных составляющих. Модерн — это кропотливый труд по воссозданию — переписыванию (письмо — ключевая метафора) существующей реальности. Весь пафос tabula rasa, «естественного состояния» и т.д. продиктован необходимостью самолегитимации, обоснования собственной автономности (на это работают миф о Маугли и о Робинзоне). Хабермас в свое время справедливо заметил, что автономия (Разума, Человека, Пролетариата, Экономики, Морали, Политики, ...) — ключевая головная боль модерна. Именно потому, что сам Модерн не автономен, а полностью захвачен Традицией и проблемой собственной обусловленности последней.

Т.н. анти- или пост-традиционный статус Модерна (Вольтер: «раздавите гадину!») — это желаемое, выдаваемое за действительное. Романтический модерн с его сознательной ориентацией на реконструкцию исконного, традиционного (национального, архаического и т.д.) — это наглядная иллюстрация того факта, что Модерн от позднего Возрождения и вплоть до экзистенциализма заворожен Традицией и не знает ничего, кроме нее.

Соответственно, именно Традиция и ее институты и становится предметом детализованной разработки (месторождения). Чтобы не упоминать «дренирование» — хотя оно очень наглядно, вспомним собственно философское понятие — абстрагирование.

Abstractio — это не отстраненное созерцание чего-либо (вот, кстати, характерный пример позднего модернизированного значения с присущим ему схоластическим и фланерским духом), но вполне конкретное действие — дробление, отделение частей от целого (ср. «дренирование»). Абстрагируются части толпы, которые возделываются до уровня «индивида», после чего толпа (традиционная социальность) превращается в гомогенную массу. Традиционный мир не знает никаких масс и как следствие — никакого тоталитаризма, вопреки страшилкам об архаическом деспотизме. Абстрагируется человеческое тело: история моды — это история изъятия и выделения то той, то другой части тела — категорическим, дисциплинарным образом посредством норматива «пристойного», также абстрагированного от своей собственной противоположности. Абстрагирующая работа «косметики» очевидна, если сопоставить ее с архаической раскраской лица — маскирующей и апеллирующей к сплошности — в противовес «индивидуализирующей» работе современного макияжа. То же можно показать на уровне трансформации костюма — от маскирующего традиционного костюма, служащего «соединительной тканью» с миром и пространством социальных значений — к рассечению тела и акцентированию его частей, которые соединяются воедино «операциональным» (а значит контролируемым, — Бодрияр) образом. Иллюстрацией модернизированной телесности — которая переживается (все еще!) традиционным образом — служит известная «Женщина» Мондриана. То есть в данном случае Мондриан как раз препарирует (рассекает) саму абстрагирующую логику модерна, — и таким образом «отсылает» именно к традиционному опыту телесности.

То есть, когда мы говорим о «дренировании» — не стоит представлять себе Модерн в образе Дракулы (хотя, конечно, вампирический сюжет очень близок сути модерна — но тут предстоит большая работа в свете его популяризации в постсовременной ситуации). Образ «Парфюмера» (Зюскинд) также точен лишь с оговорками.

Да, Модерн окапывает участки Традиции и выкачивает из них суть – эссенцию – аромат – причем так, что внешне целостность этих институтов остается неповрежденной и сохраняющей иллюзию насыщенности (нефтью). В силу чего сегодня наивные консерваторы продолжают считать Знание или Семью традиционными институциями, противопоставляя их «пост-традиционному — постмодерну. Однако суть не только в этом, а в том, что он превращает всю плоть Традиции в объект возделывания – почитания, даже сакрализации. Заметим, что в архаических, античных и средневековых, обществах sacre всегда одновременно (в переводе на наш, современный, язык) обозначает и возвышенный, и проклятый — «непристойный» объект. Значения эти не противопоставлены друг другу, но работают в принципиальном единстве и одновременности.

Это не «дуализм» и не диалектика — а то, на месте чего оба они возникают в ходе модернизации. Бахтин назвал это «амбивалентностью», Бодрияр — дуэльностью и взаимообратимостью, Бауман – двойственностью. Все трое прекрасно осознавали, что модернизированное имя обозначает именно нечто единое – но объединенное отнюдь не тем единством, какое использует модерн.

Дренирование – не просто потребление, отъятие, уничтожение традиции. Это прежде всего рассечение ее тела и его тщательнейшее бальзамирование, реставрация, музеизация. Модерн – это культ Традиции, по понятным причинам не ведающей никакой дистанции по отношению к себе – ни возвышающей, ни принижающей.

Поэтому работа Модерна проявляется не в изобретении – но в расчленении и поляризации, создающей незнакомые и не существовавшие прежде оппозиции – духовного и телесного (сам Картезий осознавал их схоластическую природу и в конце жизни решительно склонялся не в пользу дуализма), сакрального и профанного, повседневного (обыденного, рутинного) и необычного (разрывающего повседневность), личного и социального, ного и публичного, религиозного и политического, пристойного и непристойного и т.д.

Отсюда «вытекает» также (вездесущность метафоры), что нефть – добытая и утилизованная, изъятая из тела – это вовсе не Традиция, хотя она и связана с ней, казалось бы, напрямую. Мы не просто имеем дело с «обескровленным», дренированным телом Традиции, мы еще имеем дело и с нефтью – эссенцией Традиции, которая является ее заменителем, подменой. Традиция и «отжатый» из нее Смысл, связаны так же, как вся совокупность живых и мертвых (органических и неорганических) составляющих, из которых возникает однородное вещество – нефть. То есть посмотреть на Традицию как на месторождение (иными словами, видеть «нефть», которая может быть теоретически изъята) – значит уже иметь дело с редуцированной Традицией, с традицией в техническом смысле слова. Значит видеть ее в «оптике» модернизации.

И все же: почему Модерн «заворожен»? Почему Традиция – единственный и безальтернативный «источник питания», и вся история Современности — это переход от одного – разработанного – участка Традиции – к другому – еще не дренированному, невозделанному? Почему, собственно, эта история длится — до тех пор, пока все тело не окажется абстрагированным и воссозданным – что само по себе поставит вопрос и о конце истории? Почему вообще Модерн болен эсхатологизмом – усматривая край света, мира или истории за каждым следующим поворотом – желая своего конца и при этом бесконечно отодвигая его как страшную правду «конца ресурсов»? (Примером чего является вся история Америки с момента своего «открытия»).

У Традиции есть то, чего никогда не удавалось достичь Модерну и что всегда оставалось его головной болью – та самая пресловутая «автономность» («свобода» — так она звучит в качестве модернистского «рассказа»), самообоснованность – понятно, что модернистская ценность потому и остается ценностью, что остается недостижимой целью для модернити. Весь «эпистемологический поворот» XVII в., «общественный договор» XVIII в., «реализм» (не путать с позитивизмом) XIX в., а также психоанализ, структурализм и даже фундаментальнвая онтология ХХ-го были разными пробами обоснования автономности — последний шанс для Современности порвать со своей зависимостью от Традиции.

Однако, Традиция, мыслимая как источник и ресурс, иссякла в силу своей конечности (дальше мы покажем, что брендирование Традиции в терминах Бесконечного, Вечного, Абсолютного было также «сознательной» стратегией Модерна, который таким образом стремился уйти от перспективы истощения своего ключевого и единственного ресурса); и это поставило под вопрос правомочность самой модернизации.

Что это значит: что мы нацело принадлежим Модерну, мы в его власти и т.н. «ситуация постмодерна» позволяет лишь оплакивать эту горькую участь, эту тотальную произведенность?

В том-то и заключается ситуация «просвещенности», что мы одновременно не можем не быть продуктом модернити и вместе с тем – и столь же необходимо – не можем им быть целиком. Как говорил Зиммель, в социально-историческом «быть внутри и вовне – это одно и то же». Однако только сейчас этот «парадокс» теряет свою парадоксальность, ибо конституирует нашу повседневность.

Особенно хорошо это видно на примере ключевого модернистского концепта – Истины, и сопутствующего ему «разыскания Истины» (Декарт). Как носители модернити мы не можем не стремиться к Ее разоблачению – и именно на этом нас ловят, подменяя истину чем-то иным.

Непросто это принять, но Традиция не знает абсолютизации Истины, хотя именно так мы привыкли представлять себе Традицию – связь с Истиной, Абсолютом, трансцендентным. Увы – это традиционалистская иллюзия, и мы здесь имеем дело с подменой. Истина как аподиктическое, автономное, абсолютизированное «понятие» возникает только с началом Нового Времени – разумеется, не без воздействия схоластики (которая отнюдь не равна Средневековью). Культ Истины как модернизм par exellence нашел отражение в рождении такого жанра, как детектив. Детектив вообще фирменный знак модерна и, соответственно, его популяризованной стадии ( поп-модерн ), свидетелями которого мы являемся сегодня. Истина, которая скрыта и подлежит разоблачению – вот главный сюжет Модерна. Детективный. Конспирологический. Закреплен в обороте «на самом деле...» — который является неслучайным паразитом попмодернистского общения.

Стремление к разоблачению Истины в истории Деррида в свое время справедливо охарактеризовал как «апокалиптическую моду» и сравнил с хамовым грехом, обнажающим то, что не подлежит обнажению. «Откровение» (Апокалипсис) — не только потому, что оно было открыто, но и потому, что не подлежит разоблачению. Истолковывать историю в свете реализации апокалипсиса – то есть разоблачать Истину Истории – значит искусственно завершать ее, превращать в нечто предрешенное. Превращать Откровение – остающийся открытым смысл – в детектив, в разоблачение, в конспирологию.

Вот это именно то, что больше «не работает». Детектив возможен лишь как жанр, он больше не отражает статуса Истины. Конспирологическая истина притягательна для нас именно потому, что мы «ведемся» на логику модернити, будучи плоть от плоти, принадлежа ей. И именно потому, что мы начинаем подозревать, что «что-то не так», появляется некто (или нечто), кто говорит нам: «Вы догадываетесь, что на самом деле...? Я открою вам...» Именно на этом «апокалиптическом, детективном комплексе нас «ловят» и «информируют», перенаправляя разоблачительный пафос куда следует. Именно потому, что мы и внутри, и вне модернити.

И именно поэтому становится очевидным, что истина – то, что не подлежит разоблачению. Как верно сказано: «Поэтому не стоит искать известные и знакомые следы и разоблачать давно не скрывающееся, а, напротив, всеми силами выпячивающее себя «тайное»: если затеешь кого-либо уличить, разоблачить, «вывести на чистую воду» – считай, что ты уже проиграл» (Николай Миронов)

Истина не спрятана и потому не может быть «найдена». Ситуация постсовременности — это «антидетектив».

Кстати, в кино впервые такой «антидетектив» осуществил Тарантино в фильме «Джеки Браун». В нем все составляющие классического, модернистского детектива и все возможности, чтобы он таким и остался. В этом случае героиня обречена. Однако она делает единственно верный ход, и все происходит именно таким образом: все всё знают друг о друге, все цели явны и все герои действуют в открытую. Сам ход сюжета опровергает и обыгрывает логику «конспирологического разума», и именно поэтому нет никакого внешнего по отношению к происходящему Субъекта, который занят «разысканием истины». Всё происходит в событии, в про-явленности, которая и есть своеобразная «трансцендентность». И история совершается именно потому, что ничего не скрыто

II. Традиция дренирована Модерном (оптика Постмодерна).

Тысячи страниц – плотных или хрупких (но все-таки плоть) — измучены во имя Вечности. Сколько слов и аргументов, чтобы сконструировать Культ Вечности и снобизм по отношению ко Времени! Одним из первых это стало очевидно М. М. Бахтину, писавшему в " Философии поступка" : «Обычное противопоставление вечной истины и нашей дурной временности имеет не теоретический смысл; это положение включает в себя некоторый ценностный привкус и получает эмоционально-волевой характер: вот вечная истина (и это хорошо) — вот наша преходящая дурная временная жизнь (и это плохо)».

В поиске пресловутой автономности (то есть в попытке разгадать секрет традиционной самовоспроизводимости), Модерн совершает удивительный ход – изобретает «вневременное», «бесконечное», «вечное» прямо из плоти Традиции – «всевременного», «конечного», «вечного». Слово «век» в переводе на язык современности означает одновременно и «временность», и «вечность». Традиции неведом пафос возвышения над временным (так же, как и над повседневным, обыденным, «неинтересным», телесным, «бренным»). Напротив, быть modern, напомним, — значит не зависеть от временного (уже интерпретированного как «низшее»), господствовать над временным, в пределе – самому творить – проектировать! – время. Собственно, модернистская революция и есть такого рода проба «власти над временем» — время обнуляется и пускается вновь. И отсюда же вся консервативно-революционная диалектика Модерна, ибо время по определению не конструируется и не обнуляется. Субъект не властвует над ним.

То же касается иллюзорно «чистой» и якобы автономной сферы «искусств», которая в результате долгого и кропотливого труда обосновывает право на «несвоевременность» (Ницше). Это же относится и к схоластическому времени нововременной науки, для которой фундаментальным условием является досуг («схоле») – время свободное от значений – политических, социальных, «эмпиричесих» (телесных). Позже других таким же образом обретает автономию и легитимирует себя в вечности сфера хозяйствования – экономический разум работает в чистой вечности, подчиняя время времени оборота. Итак, «Вечность» — самое успешное изобретение Модерна. Точнее – Модерн сам себя изобретает в качестве Вечности. Естественно, изобретает все тем же методом – рассечением целого — «века» на абстрагированные противоположности. Как следствие, мы представляем себе и мыслим Традицию как нечто вечное, духовное, бесконечное, сакральное, умопостигаемое, сверхразумное, архетипичное, постоянно возвращающееся, проявляющееся, повторяющееся и т.д и т.п. (А модерн – как современное, прогрессирующее, изменяющееся в «духе мира сего», как «сведение неба на землю» или, наоборот, восстановление человека на место Бога или – «подмену духовного человеческим» – все это очень расхожие накатанные «консервативные» дискурсы). И тем самым мы лишь пропеваем ключевые мантры модернити, надежно заколдовавшие в сфере непристойного собственно традиционные измерения – плоть, событие, смертность, конечность, историчность.

Традиция совершается «не через сознание», но и не в бессознательном, сверх-сознательном и проч. Потом феноменологи будут ближе в своем поиске «допредикативного», в поиске «предбытия» — измерения, где тело и дух, время и вечность, субъект и объект, человек и мир – не разделены и не противопоставлены. Как и авангард в методе «за-умного» письма – о чем далее.

При этом ошибочно и обратное: то есть противопоставлять «материальную» архаическую цивилизацию духовной, книжной, информационной Современности. «Конечность», как верно писал Нанси, в принципе не является отрицанием «бесконечности»: «Конечность – не столько в том, что мы небесконечны – телесны, смертны и т.д. – а в том, что мы бесконечно конечны». Хотя, понятно, телесность, зримость, смертность и бытие-с-другими – и есть «бесконечно конечное».

То есть именно конечность и воплощенность является основанием самовоспроизводимости – ее «инкорпорированность», «встроенность в практики», — как скажет Бурдье. Или Барт о Японии : «Повседневность — это церемония, но и церемония совершается легко — как повседневность». Мосс: «…Поэтому не может произойти и ошибки. «Личное» имя социально и вписано в ход церемонии».

Напротив – инструментом динамики модерна выступают именно абстрактные – «духовные», «метафизические», «нематериальные» посредники (медиаторы) – время часов, ссуды, кредиты, бумажные деньги …- все эти практические абстракции, посредством которых он обустраивает традиционный вещный универсум, подчиняя его оборотам, производству, эффективности, порядку, дисциплине, познанию, моделированию. (Ученый(философ)=Надзиратель(воин)=Предприниматель).

Можно сказать так: традиционный человек управлял не вполне вещным (мета-физическим в аристотелевском смысле слова) миром при помощи вполне вещных посредников (романтики назовут их «волшебными») — даров, гимнов, знаков внимания, подручных «предметов». Человек Современности стремится воздействовать на вещный мир невещественными практическими абстракциями. И делает это все более успешно, вплоть до их полного «овеществления» в нашем современном сознании. «Закон», «государство», «деньги», «норма», «потребности»… — что может быть более «конкретным»? Так вот, как и все воплощенное, конечное и смертное, Традиция источается и, слой за слоем, по мере возделывания обнаруживает свой Конец. Конец единственного ресурса (Ресурса ресурсов) становится также концом Модерна – концом разработки, «труда во имя преобразования» (Фуко). И вот здесь Модерн оказывается перед жесткой дилеммой.

IV. Ситуация постмодерна – ситуация завершившегося и совершившегося Модерна. Постмодерн – это не новая реальность, это новая и непривычная для Модерна ситуация, это новый взгляд на реальность. Поскольку оказался исчерпанным его основной ресурс.

Отсюда вывод: все, что сегодня приписывают новой реальности – постмодерну на самом деле является логическим завершением модернизации. Кризис семьи, кризис университета, конец фундаментальной науки, конец производства – господство потребления и т.д. и т.п. Здесь также проявляется желание оправдать Модерн, снять с него ответственность за собственные следствия и возложить вину на «постмодернистов».

Несмотря на то, что Модерн произвел себя в качестве Вечности (=вечного возвращения, бесконечного, несвоевременного и т.д.) — точнее, именно благодаря этому уникальному и основному изобретению нового времени — он познает конечность Традиции, то есть конечность как иное Современности. Было понятно, как совершать «труд во имя преобразования», когда временность была ресурсом современности. Но когда они оказались радикально противоположными – сама ценность со-временности (над-временности, вне-временности, свободы от воплощенности) оказывается под вопросом.

Вспомним железного дровосека. Когда все преобразовано, встает новая проблема — Сердце и Волшебник. Сентиментализм и Романтизм были ответом на первый «конец» модерна – и весьма действенным – по крайней мере, на сегодняшний день симулятивный модерн во многом компенсирует свою завершенность за счет «неисчерпаемой» волшебной силы романтизма.

То есть все современные нам институции, включая «пиар», «медиа», «коммуникации», «информационное общество», «религиозный фундаментализм» и т.д. и т.п. — то есть именно то, что обычно как само собой приписывают «новой реальности» — постмодерну — является доведением до совершенства, до бесконечности, до полного воплощения изобретений и логики модернити. Да, в отличие от институтов эпохи Просвещения – таких, как Знание, Университет, Семья, Предприятие, Фабрика, Ателье, Школа, Тюрьма, Производство, — они являются продуктами эпохи Просвещенности. То есть именно того, к чему и шло дело в ходе просвещения. И стали возможны они именно благодаря этому специфическому положению, в котором оказался Модерн. Но при этом сами эти называемые «постиндустриальными», «постмодернистскими» измерения являют собой зеркало модернизации и ее закономерный итог. Мы привыкли пинать это ужасное «общество спектаклей», но оно является результатом успешного продвижения во все сферы общества Спектакля и Сцены, каким выступает классический Модерн.

Вся проблема «завершенности», «конца» Модерна независимо от оценки этого «факта» сводится к проблеме его бесконечности – бесконечной реализованности, совершенности, бесконечного совершенства. Мы живем в Просвещенном Модерне, в модерне, метастазировавшем во все «конечности», модерне «после оргии» (Бодрияр), когда не осталось ничего не эмансипированного, ничего не преобразованного. Это, несомненно и есть состояние поп-модерна, то есть модерна, все элитарные составляющие которого (включая романтическое волшебство) оказались популяризованными и освобожденными «от собственной тени». Как говорит тот же Бодрияр, уподобляя «просвещенного» человека тому, кто потерял свою тень, а значит, и место, и тело.

Надо сказать, что вот эта самая ситуация реализованности начисто подрывает весь пафос модернити и лишает его самого собственной сути (собственной тени), ибо модерн – проект незавершенный, незавершимый по определению. В этом – источник его динамизма, его самолегитимации. Еще Кант озвучивал эту странную двойственность: просвещение – это и «хилиастическое» состояние, которое удастся достигнуть в будущем, и процесс, ведущий к нему. Суть Модерна – тайная надежда, что цель процесса никогда так и не будет достигнута.

Именно поэтому последним прибежищем модернистов выступает «постмодерн». Это при том, что мы не имеем ни одного автора, кто бы сознательно объявлял себя деятелем «постмодерна», а если таковой находится, то чаще всего речь идет о более или менее ярком продолжателе позднего модерна – и только. В искусствоведческом плане «постмодернизм» — разработка модернистской техники, метода, репрезентации. В социально-философском плане вообще нет никаких «постмодернистсов» — есть философская критика (в кантовском смысле слова) постмодерна. Есть те, кто исследуют эту ситуацию, — при полном понимании что никакого выбора между «etre modern» или быть вне этой установки — ни у кого из нас нет. Напротив, те, кто педалирует псевдо-выбор между модерном и постмодерном (абсурдный даже с чисто логической точки зрения), особенно т.н. «модернисты» (например, С. Кургинян) крайне заинтересованы в том, чтобы постмодерн выглядел как некая новая сила, как новые институции, новая реальность, которая блокировала реализацию модерна. Ибо в этой ситуации модерн может продолжать пользоваться своими излюбленными методами борьбы, которые опрокидываются при осознании, что никакой новой реальности нет, что постмодерн – это весьма «триумфальная» ситуация, к которой подошел сам Модерн.

Триумф Современности, который ставит ее перед выбором: либо подорвать собственные основания, которые не позволяют отождествить себя с завершенной формой, либо – принять себя в качестве поп-модерна и тем самым перестать быть вызовом к творению нового и выходом к Современности: стать традицией – самоконсервацией и бесконечным самоповторением. Это и констатировал Ю. Хабермас в Москве 88-го: «Французская революция завершилась. Революция стала традицией». По иронии истории это и стало обретением искомой «автономности» — попирающим всю метафизику модернити — с ее пафосом подлинности, присутствия, смысла, нового, творения из ничего, прорыва к бытию.

V. Модерн — «Миф, сам себя отрицающий» (Т. Адорно). Конец Модерна – это его добровольный отказ от собственной сущности (незавершенности, незавершимости) – самоотрицания. Модерн самоконсервируется. Консерватизм. «Революция стала традицией» (Ю. Хабермас). Суть Модерна и кредо Просвещения – быть не равным себе самому, исходить (ex-sistere – в этом смысле экзистенциализм – вершина модернизма, его последнее и наиболее откровенное порождение) из себя самого, отрицать свое имя как только оно обретает статус завершившейся реальности.

Поэтому вечное взаимное порождение либерализмом фашизма, а фашизмом – антифашизма, семитизмом – антисемитизма и наоборот, — это все внутренняя история самоотрицания Модерна, его становления, дающего пример становлению «личности» — индивидуализированного «субъекта», который принципиально внеисторичен, автономен, несводим ни к какому имени, свободен от любой корреляции с воплощенностью. Поэтому «коммунизм» — это то, что по определению не может наступить, он «ни за что» не должен наступить, так как в ту же минуту исчезнет как миф – миф мощный, порождающий реальность, лежащий в основе реальности – как то, благодаря чему нечто вообще воспринимается как Реальное. Завершенность – главный враг Модернити – как и Конечность, как и Воплощенность, как и Дуальность (=взаимообратимость, двойственность, хиазм…) – то есть традиционная и архаическая способность «быть одним и вместе с тем радикально другим» — «мистическое соучастие», как назвал ее в свое время Л. Леви-Брюль. При этом пресловутая завершенность (конечность, телесность, ключ к искомой «автономности») выступает как нормативный принцип – как то, что вот-вот будет достигнуто, до чего остается один шаг. Характер «несчастного сознания», точнее «дурной веры» человека Модерна таков, что, страстно желая реализации Проекта, он никогда не признает его завершенности. Модерн – всегда больше чем…, и чтобы оставаться проектом, то есть собственно модерном, он необходимо должен сохранять за собой функцию «мифа», а значит, отрицать себя самого в качестве воплощенного смысла.

Удивительно, что сегодня те, кто позиционируют себя как защитники модернити от всепожирающего постмодерна, предстают респектабельными консерваторами, апеллирующими к самотождественному и ответственному Субъекту, центрированному Смыслу и устойчивой Иерархии – в то время как все три концепта, собственно, и были предметами модернистской аннигиляции. Модерн – это всегда и везде «Французская Революция» – это обнуление времени, новая субъектность (политическая, эстетическая, метафизическая), легитимация нового начала (в историческом и иерархическом смыслах) и, разумеется, новое значение самой «революции».

Реакционная, консервативная, романтическая версия модерна были честной «контр-просветительской» реализацией модернистской установки на самоотрицание – несомненно, спасительной для общего имиджа Модернити и в этом смысле вполне успешно работающей на программу Просвещения. Революция против революции – все же революция, как и было показано ранее. Однако, бесконечное повторение революции не обновляет ее всякий раз, но устанавливает ее как повторение, как канон или догмат. В этом смысле «революция» обретает статус священного текста, подлежащего воспроизведению.

Это ведь только кажется, что пресловутая «секуляризация», которую то вменяют в вину просвещению, то выставляют как его заслугу – заключалась в «обмирщении» иного, в «овременении в духе века сего» Вечного и Неизменного. В этом, несомненно, скрыто большое лукавство модернизированного европейского христианства. Ибо секуляризация разворачивается именно как клерикальный проект по внедрению дуальностей «время\вечность», «сакральное\мирское», «духовное\телесное» и представлению их в качестве противостоящих измерений. В этом смысле секуляризация была скорее развоплощением, высвобождением, «отчуждением» (да, конечно!) Вечности, ее становлением в качестве автономной сферы – с собственной иерархией, системой ценностей, порядком обмена и сферой хозяйствования. Канон подлежит заучиванию и воспроизведению – именно потому, что на самом деле он никогда не повторяется, — пишет Делез в «Повторении и различии». «Наше время \Новое Время\ должно было стать эпохой Повторения», — говорил Кьеркегор. В самом деле, повторение – ближайший путь к искомой автономности, самобоснованию, самолегитимации. В конце концов, не так ли канон и становится каноном, закон – законом, язык – языком, имя – именем?

Модерн делает самоотрицание, самовозделывание, принуждение к свободе — обязательным условием, что и обращает его в «традицию». Традицию в дурном смысле слова, так как канон, действительно, не повторяется – в отличие от свода правил, привносимых «средним человеком» – буржуа, философом, ученым, надзирателем, предпринимателем – в социально-политическую реальность модернизируемого человеческого мира. Именно благодаря безошибочному «ритуальному» повторению «правил метода» последний обращается в «обороты полезных масс», в дисциплинарное пространство. Разумеется, сегодня мы являемся соучастниками самоконсервации Модерна, всеохватывающего закрепления последнего в качестве традиции, что для удобства было в свое время обозначено нами как Поп-модерн – то есть популяризованный, утративший проектный пафос модерн. Именно этот «канонизированный» Модерн несет ответственность за все те «несчастья», в которых по недоразумению, а чаще вполне намеренно, стремятся обвинить «постмодерн». «Конец истории», «конец социального», «смерть автора», «деградация высокого искусства под давлением массовой культуры», «упадок семьи», «кризис духовности» и проч. и проч. – несложно увидеть, что все оплакиваемые реликты в определенный момент становились социально-историческим и концептуальным изобретением модерна, предметом его проектирования и «переписывания», результат которого, собственно, и представлен в актуальных поп-модернистских версиях упомянутых изобретений.

Достаточно обратиться к программным текстам, в которых были озвучены подозрения о смерти и деградации этих структур и явлений, чтобы заметить, что их авторы (Фуко, Бодрияр, Барт, Рено, Бауман, Бурдье, Арьес, Вирилио и др.) сокрушаются исключительно о симуляции («реверсии») истории, о редукции социального и искусственной стимуляции сообщества, о неоправданном клонировании авторства – в исповедальных теле-жанрах и в опыте чтения – как следствие, о буржуазной стерилизации семьи, превращенной в асоциальный проект индивидуализированного общества и т.д. Собственно, единственной «претензией» к Модерну со стороны тех, кого принято называть его ниспровергателями и «постмодернистами» — является требование продолжать быть Модерном. «Соблюдать собственную конституцию», «быть в ответе за тех, кого он приручил». Перестать симулировать себя в качестве Поп-модерна.

В этом смысле, как говорил Фуко, мы единственные, кто продолжает воспринимать всерьез ключевую установку Просвещения – в ситуации, когда само оно под благовидным предлогом отказалось от собственной сущности.

VI. Авангард – это вызов Модерну (а не традиции, как обычно считают). Это постановка под вопрос Модерна как такового.

Обычное представление: авангард – высшая стадия, «акмэ» Модерна, его высшее достижение. Но Авангард — не просто Модерн. На самом деле это достижение и осознание его границы. Не пользование образами и словами как чем-то готовым, существующим в «реальности», но исследование того, из чего складываются, как они возникают. Отсюда: только Авангард способен указать выход за границу Модерна. Это единственно возможный немодернистский опыт Традиции. Выход за пределы той самой дихотомии, диалектики просвещения – к непредставленному.

Прежде всего, хочется заметить, что под авангардом не подразумевается какое-либо направление в искусстве, литературная или изобразительная школа и т.д. и т.п. Не менее ошибочно было бы считать нас здесь адвокатами «contemporary art», где contemporary — синоним modern – и содержательно, и декларативно. Что не мешает последнему спекулировать на собственной «авангардности».

В предыдущем тезисе было показано, что позиция «против» себя самого относится к самой сущности Модерна. Самоотрицание, саморазрыв, вызов, брошенный собственной сути – это способ противостояния «овеществлению», окаменению, утрате творческого импульса порождения нового, превращению модерна в традицию (в узком смысле этого слова).

Модерн – это эпоха Критики. «Критика – вахтенный журнал Разума» (М. Фуко). Собственно говоря, все остальные характеристики модернити являются заведомо менее полными – их радикальность и «предельность» всегда предполагает столь же радикальную противоположность. Именно поэтому всякого рода отрицание модернизации – традиционализм, консерватизм, ортодоксия – всегда выступают органичной частью последней, работающей на ее внутреннюю динамику. Позиционировать себя против модерна – «за традицию», за «архаическое», за «исконное», за «первичное и примордиальное», за «вечное и неизменное», за «подлинное» — значит уже работать на модернистскую установку и воспроизводить ее. Собственно, все эти упомянутые категории принадлежат истории модерна и являются наиболее «брендируемыми» вплоть до сегодняшних дней его изобретениями.

Что же значит в таком случае быть «против Модерна»? И почему, собственно, против модерна – авангард, который нам всегда представляется вызовом традиционному (стилю, методу, технике, письму, мировоззрению), то есть разрушением, ниспровержением Традиции и вершиной модернити?

Выше мы попытались показать, что актуальная стадия модернизации — поп-модерн, то есть позитивный, предельно популяризованный и повсеместно и безальтернативно легитимированный модерн – характеризуется, таким образом, утратой революционности, протеста, вызова, пафоса отрицания. Сегодня модерн сосредоточен на самоконсервации, самоохранении и играет на сохранение счета, предрекая Конец с минуту на минуту. (Апокалиптизм как форма вульгарного модернизма – отдельная тема ).

Следовательно, модерн овеществлен в своих формах, догматизирован, вербализован – и изменил себе в главном, оставаясь верным в частностях. Критика – несущая конструкция модернити, его основной закон, его конституция. Автодогматизация вводит его в режим симуляции, в котором уже заранее представлены все готовые «протестные» формы – романтизм, фундаментализм, традиционализм и т.д. Эти структурные, аисторичные формулы прекрасно имитируют критику, избегая главного – времени. Временность, плоть, историчность, смертность – как ближайший опыт предела, границы, постановки под вопрос, ре-волюции – опыт, в силу которого модерн получал уникальный ресурс динамики и статус настоящего (modern) – дренированы, универсализированы и догматизированы. Переработаны в Вечность – в «структуры», «архетипы», «парадигмы» — и обезврежены. (Опять же отдельная и весьма интересная тема генезиса подобных категорий, обычно возводимых к античным учениям — платонизму, герметизму и т.д. Недолго показать, что и здесь имеет место излюбленный просвещенческий подлог – продукцию позднейшего схоластизма выдают за археологические находки. За то, что древние «знали всегда».)

То есть модерн сегодня вовсе не modern – не настоящий, не настоящее, не современность (но Современность), не своевременное (но Несвоевременное). Он изъят из временности, в плоти которой он себя конституировал, и догматизирован в порядке вечности.

В этом смысле «конец модерна» — оксюморон. Модерн и есть конец, смерть, «апокалипсис». Мы, жители модернити, не знаем времени и не помним, каково оно – время. Мы насельники вечности, схоластического «сейчас» модерна, на смену которому никогда не приходит никакое другое. Мы повторяем заученные наизусть инструкции по вырыванию себя из «временного – тленного – земного – преходящего», в то время как на повестке дня лишь одна и прямо противоположная проблема: где тут выход ко Времени? Модерн заинтересован в том, чтобы регулярно подогревать апокалиптический тон – это способ придать себе презентности, симулировать временность, реальность, настоящее. В то время как никакого предстоящего «конца» уже вовсе не требуется – остатки временности улетучиваются сами собой. Мы ждем, что Апокалипсис «наступит». На деле Время более «не наступит», и мы окажемся (уже оказались) во вневременном – и безо всякого пафоса.

В этом смысле единственный не предполагаемый модернизацией ход – гиперсимулятивный, разумеется, — это тотальное «да! – модерну», которое оборачивается своего рода требованием «исполнять собственную конституцию». Мы говорим: Да, модерн; только пусть он и в самом деле будет modern! Да, Критика; в том числе — и прежде всего — критика ее собственных оснований! Да, совершеннолетие — с правом Разума самому решать, как он будет собой «пользоваться» (И. Кант: модерн – это совершеннолетие, автономное пользование собственным разумом)! Все на дренирование (и дренаж, и на отжим)!

Вновь, повторяя Фуко, – мы остаемся верны ключевой установке модерна в ситуации, когда он от нее отказывается – и тем самым «подвешиваем» его, ставим его под вопрос.

То есть мы отказываемся от практики традиционного пользования модерном, каковая была характерна для всех дренируемых, модернизируемых поколений. Мы не принимаем его как нечто данное готовое, «внешнее», «враждебное» или «волшебное». В любом случае – овеществленное. Прежде всего потому, что мы тот самый модерн и есть. Мы тотально дренированы, модернизированы, и это дает нам уникальный доступ к тому, кто нас дренировал. Отказываясь от работы на модерн «по традиции», мы тем самым невольно поднимаем вопрос о его основаниях, о модусе данности самого модерна, о режиме и исходных условиях его функционирования. О его корне – radix.

Это и есть радикальный модерн, обнажающий основание последнего. Авангард, главным определением которого является поиск «непредставленного». Не «волшебного», «сновидческого», «небывалого», но того, что «отсутствует в представлении», делая его возможным, являясь условием его возможности, не данным в представлении.

Свет, который невидим, но дает видеть все (Платон) – если понимать это без схоластических очков – как свет социально-исторический, свет во плоти.

Опубликовано: Правая.ру. 2009 г.

Публикуется на www.intelros.ru по согласованию с автором