Имя:
Пароль:

На печать

Александр Линкор «Ленкевич»
О гибели театра Но и жизни самураев или Цифровой клинок

(впечатление от «Упарсин-акции + отклик на текст «Уроки каллиграфии» куратора проекта «Упарсин акция», почвенника Константина Очеретяного)

 

Александр Линкор «Ленкевич» – арт-критик, поэт

 

 

Попыткой мыслить, писать, создавать арт-объекты или заниматься сексом вдвоем, втроем, большой группой (в со-авторстве?) никого уже более не удивишь. Куда серьезнее и радикальнее вместе заниматься как-бы-умиранием. Стоит оговориться, что речь идет не о коллективном самоубийстве (хотя и так можно прочитать «Упарсин-акцию» художников-акционистов г. Санкт-Петербурга – Ел-Сина и Гай-Сина). Кодекс японских самураев («Бусидо») гласит: «Самурай должен прежде всего постоянно помнить – помнить днем и ночью, с того утра, когда он берет в руки палочки, чтобы вкусить новогоднюю трапезу, до последней ночи старого года, когда он платит свои долги – что он должен умереть. Вот его главное дело». Однако, основанием самурайской жертвенности выступает не давным-давно пожелтевшая, истрепавшаяся и десакрализованная книга с престарелыми максимами феодалов Средневековой Японии. К источнику художественной активности, критичности и конверсивности следует идти через классические фигуры (топосы?), закодированные в матрицах европейской философии. Как известно, Сократ обогащает плантацию западноевропейской рациональности шокирующей формулой: «Философия есть дело умирания» (душа философа как бы отходит от тела – на гносеологическом расстоянии от бренной, индивидуирующей смертной плоти конституируется универсальный предмет мышления).

Ел-Син и Гай-Син, одновременно следуя стопами Сократа и держась на дистанции от его проекта, усиленно (или: играючи?) заметают следы, расставляют ловушки, пьют цикуту: они отказываются от тела, топоса и контекста, отвергают презрение к ним, предпочитая неуязвимо-абстрактной рефлексии точность конкретных абстракций (строго по рецепту Гегеля), через которые пытаются вопрошать современность о той изнанке ее самой, которую, выставив на обозрение, со-временники не могут ни заметить, ни изменить.

Чего же самураи добиваются? В хрупком зеркале современности они хотят увидеть не отражение, а поражение, не репрезентацию, а рисунок. Следуя путями восточной мудрости, они не отвергают и китайские ее всходы: согласно 16 стратагеме древнекитайского военного трактата «Если хочешь что-нибудь поймать, сначала отпусти». Отпустить современность, воплощенную в формах медиа, ускользнуть в архаический опыт десубъективации, чтобы и там обнаружить начало самих себя, отыскать пограничные состояния медиа: пройти путь от понимания медиа до их (а равно – и нашего) непонимания. Свершить путь воина, самурая, как зафиксировал в киноленте «Пес-призрак» Джим Джармуш, не выпуская из ума сентенции: «Два самурая – это – то же самое, что и один самурай, только два».

Гастону Башляру принадлежит мысль, что «доминирующие образы тяготеют к слиянию» [Башляр, Поэтика пространства]. Объединившись, Ел-Син и Гай-Син словно бы возросли в масштабах и не перестают расширять онтологическую машину апперцепции с захватывающей точностью, своевременностью, молниеносностью интуиций (чего не хватает иной раз академической учености). И действительно, нельзя отказать обоим художникам в интенсивной, энергетически насыщенной харизматичности, в доминантной пассионарности, – нельзя отказать им и в неистощимой изобретательности, оригинальности, коварным ядром которой выступает бескомпромиссное отвержение авторитетов, корифеев, кумиров (уважение к традиции – вот та черта, которая не свойственна ни русской, ни современной японской культуре: в самурайских акциях сквозит начало варварства, наводящее ужас фотозрачков на прошлое)[1].

Самураи, возвращаясь к экзистенциальной бинарности разрывают художественный акт на два асимметрично эксплицируемых тела – разыгрывают (в вавилонской лотерее?) экзальтированные пред- и со-стояния души, фальсифицируя условия в безусловном, ограниченность своего воображения и неограниченность тела. Согласно М. Маклюэну, «нельзя сказать, что наш век более навязчив и одержим, чем другие, однако, он в большей степени восприимчив и чувствителен к условиям и состояниям одержимости» [Маклюэн, Галактика Гутенберга]. Современность настраивает чувственность на приятие своей одержимости в качестве монополизированного права утраты. Как отмечает Ел-Син: ««Самураи» направляются по ту сторону десублимации отптических иллюзий власти, по ту сторону медиа: тело, познанное как святилище и тюрьма[2], располагается на границе алтаря и трибуны. «Сам-ура-и» в самом названии провозглашают принцип разомкнутой синтетичности чувств, оставляющей открытыми границы, скобки и объятья, которыми заминировано дискурсивное поле».

Новая провокация Ел-Сина и Гай-Сина – соединение телесности с письмом в иероглифически детализированном (на стыке техник театра Но и «театра жестокости») танце с цифровым клинком, выводящем на табуированной поверхности кожи коды библейской надписи «Мене, мене, текел, упарсин», – танце, в ходе которого наряду с самураями в действо включаются умершие реперы (читающие все тот же библейский текст), взирающие на пустоту перед собой с распятых на стенах экранов. Чувствуешь, словно бы задается вопрос: чье тело является более плоским? Где теперь пролегает граница между образами и предметами, нами и нашими иллюзиями, бессмертием и забвением? Каков в этой ситуации смысл смерти?

Превратив в художественный эксперимент собственное тело, – живое тело стало голограммой, сочетающей в себе наготу (само оголение), транспарентность симулированной плоти, пресыщение знаками синтаксического сомнамбулизма, – художники, понимая, что конечное значение акции упирается в телесно-перцептивную организацию зрителя / читателя / созерцателя, в глубину его кожи, ставят задачу не столько отформатировать, сколько деформировать ее, ввести тело в резонанс (транс?), раздробить его и синтезировать с раздробленным на элементы Космосом. Тело (тела?) художника перевоплощается в тело Человека, Бога, Вселенной (наше тело), приведенное в полноту своего бытия, выводящее себя к восстановленной множественности чувственного сенсориума. Самураи танцуют свой манифест, вновь и вновь узнавая в острых литерах – зоны безопасного, в иероглифах – имена риска. Танец неподвижности, переводимый в агонию тела. В тщательном (тщетном?) синтезировании предметности и потоков восприятия самураи получают Тела-Голограммы, Тела-Шифры, Тела-Скрипты, Тела-Шрифты, Тела-Стратегии – стратагемы памятливого тела. «Память плоти – страшная вещь» (Кавабата). Они вторгаются в из-ображ-ения шквалом асимметрий и удвоений (широкое и тонкое, одетое и голое, гладкое и шершавое, сырое и приготовленное), встраивая себя в вещи и ландшафты, в тенета геометрического (пере/у)томления, внедряя метафизиков в метафизику. В своем танце они перевоплощаются и друг в друга (и в нас), поэтизируя лапидарную негативность тактильного саботажа.

Пока дело не доходит до крови – и здесь проводится та черта, за которой рисовать, писать, говорить нельзя до тех пор, пока не будет изобретен новый способ коммуникации, новое медиа. Молчание становится и средой, и средством, продлевая внезапно оборвавшийся крик (танцующее тело самурая кричит, обтачиваемое, как камень водой, фонетическим лезвием письма: тело самурая выписывается в момент вырисовывания, оно – голо-грамма потаенного послания, которое слой за слоем можно считывать с эстетического интерфейса кожи. «Мене, мене, текел, упарсин»)

Танец самурая – это танец мечей без меча, усложняющий многообразие случайной импровизации. Преодолевая свой образ, Ел-Син и Гай-Син максимально близко подходят к кризисной остроте утраты самоидентификации. Здесь они раздваиваются – и, раздваиваясь, воплощаются дважды, если держать в уме антитетичность ранящих техник каллиграфии и фехтования, парадирующих друг друга в оптико-тактильном инструментарии рук и глаз, – тело раздваивается, чтобы упрекнуть во вторичности технику голограммы. Гай-Син поясняет: «Вслед за Акирой Куросавой мы чувствуем, что воин умирает раньше своей тени, меч ломается до удара, а смерть предшествует жизни. Техника голограммы – всего-навсего переиздает классическую метафизику: Гуф умер, но его тело еще болит».

Прикасаясь к смерти, оставить сомнения, обволакивающие жизни. То, что должно продолжаться – бесстрашие, мужество, хладнокровие и... издевательство. Иероглифический танец не минует опасности продления. Лезвие ранит, рана – воронка памяти. Как утверждает Фауст М. Суэнвика: «Уверяю тебя, куда больший ужас испытываешь, вскрывая тело, когда оно еще вопит». Испытываешь ли больший ужас, вскрывая свое тело?

Подвергая себя рискованной импровизации с лезвием и пером, самураи подчеркивают внимание к контексту, среде, боли, умиранию, рождающимся в бурлении эмансипированной (в том числе и от «Бусидо») чувственности. Путь самурая – путь мгновенной раскадровки чувств. В котором нет ни одного фальшивого жеста (как и ни одного истинного).  Логичное завершение для него – конъюнкция. Логичное продолжение – торжество живого жеста (упарсин-перст?)  в ртутных облаках неба «настроенного на мертвый канал».

 



[1] Ср. с тем, что предлагали футуристы в нач. XX века: «Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода современности» («Пощечина общественному вкусу»).

[2] Ср. у М. Цветаевой: «Жив, а не умер  / Демон во мне! / В теле как в трюме, / В себе как в тюрьме».