ПРОЕКТ VERSUS КАТАЛОГ
Вся Россия, от края до края своих равнин, от одного морского побережья до другого, внимает всемогущему Божьему гласу, который обращается к человеку, возгордившемуся ничтожным великолепием жалких своих городов… Удивительно, как мощно одарены нации от природы: на протяжении более чем столетия благовоспитанные русские – знать, ученые, власти предержащие, только тем и занимались, что клянчили идеи и искали образцов для подражания во всех обществах Европы – и что же? Смешная фантазия государей и придворных не помешала русскому народу остаться самобытным.
Астольф де Кюстин
Путешествуя по Российской империи, французский аристократ маркиз де Кюстин обронил поразительную фразу: «Россия – империя каталогов; она замечательна, если читать ее как собрание этикеток; но бойтесь заглянуть дальше заголовков! Если вы откроете книгу, то не найдете ничего из обещанного: все главы в ней обозначены, но каждую еще предстоит написать».
Видимые и понятные европейцу формы, в которые упакована русская жизнь, при ближайшем рассмотрении оказывались не более чем этикетками, лишенными подобающего содержания. И хотя каталог, фактически, пустовал, он все же существовал как чертеж; заимствованная извне модель со временем обрастет плотью, и Россия воскреснет для Европы… По крайней мере, маркизу хотелось верить в подобную перспективу. Но уместно ли было считать европейский наряд, в который Россия начала облачаться еще в допетровские времена, волшебным покрывалом, способным накрыть и переменить все и вся? Возникало альтернативное предположение: не хитроумная ли это карнавальная одежда, за которой эта необычная страна, напротив, укрывает свою оригинальную самость от той или иной версии каталогизации? Эпохи порождали вызовы, Россия же проходила сквозь испытания с потерями либо приобретениями, всякий раз драпируя некую непрочитанную идентичность тем или иным временным покровом, ветшавшим и отбрасывавшимся по мере исчерпания соответствующих обстоятельств.
Французский путешественник в жесткой, но одновременно и романтичной форме фактически озвучивал европейскую мечту –
каталогизировать Россию, то есть адаптировать ее применительно к познанным и признанным за эталон обстоятельствам сформулированной Европой версии мировой истории, унифицировав необъятную, «несобранную» страну сообразно определенной смысловой системе координат. Однако раз за разом оказывалось, что по какой-то причине российское культурное пространство не вполне вписывалось в европейскую цивилизованность и соответствующий социальный проект. «Зазор» этот – между европейской цивилизованностью и российской культурой – почему-то являлся характерным для национальной идентичности фактором: временами он становился своеобразным капканом, но порою - источником энергии и творчества: все зависело от обстоятельств.
«Золотую формулу» гармоничного соотнесения европейского прочтения цивилизованности и национальной версии мировой культуры русская мысль ищет буквально со времени пребывания в России Астольфа де Кюстина. По странной иронии судьбы в том же 1839-м году появилась записка Алексея Хомякова «О старом и новом», во многом подвигнувшая «думающее сословие» на размежевание на славянофилов и западников. Их споры, собственно говоря, есть первый опыт рефлексии о причинах и конфигурации данного «зазора».
Наиболее значимой формой общественной дискуссии по поводу культурной идентичности, да и социальных перспектив стали, в конечном счете, сборники-манифесты, представлявшие каждый раз определенный
итог или
веху социокультурной аналитики, когда последняя, достигнув того или иного объемного понимания ситуации, начинает стремиться к смысловому, а подчас и политическому проектированию, переходя от описания
сущего к моделированию
должного. Конечно, это была лишь внешняя, наиболее заметная часть «айсберга» социальной динамики России, публично фиксирующая и очерчивающая актуальное поле ее проектной активности, да и то не всегда. Тем не менее, феномен сборника-манифеста стал значимой чертой общественного развития, а заодно и истории самого российского «мыслящего сословия». Каждый подобный сборник являлся событием, выражая определенную – ощущаемую, но до поры не в полной мере артикулированную – социальную тенденцию. Иными словами сборники-манифесты опознавали, обозначали и осмысляли наличие в обществе того или иного идеологического течения, либо интенции, либо протоформы, которая могла перерасти в нечто большее.
Так, пространство механистичного каталога, в котором русская мысль обнаруживала себя всякий раз, когда начинала схоластично культивировать свою либо чужую эстетическую самодостаточность, трансформировалось в открытое будущему эвристическое пространство культурного и социального проекта. Подобные мыслительные прорывы, приоткрывавшие иные горизонты, нередко адаптировались применительно к обстоятельствам времени, то есть соотносились с текущей общественной практикой, активно поглощались, усваивались ею. Но совершалась подобная трансмутация лишь в режиме особого внутреннего напряжения, мыслительной фокусировки и концентрации сил нации, ее
интеллектуальной мобилизации. Однако даже тогда далеко не все сборники-манифесты справлялись со столь масштабной задачей.
ПРОЕКТ
VERSUS ЭКСПЕРИМЕНТ
Первым опытом подобного рода группового манифеста явился славянофильский «Московский сборник», в основном составленный из работ Ивана и Константина Аксаковых, Алексея Хомякова, Ивана Киреевского. Вышедший в 1852-м году, вскоре после смерти Николая Гоголя, он не просто стал его коллективной эпитафией, но придал смысловой огранке то существенное и новаторское, что отличало творчество писателя от предшествовавшей традиции русской светской литературы: принцип метафизической ответственности за произнесенное слово. «Выбранные места из переписки с друзьями» утверждали подобный принцип и, может быть, именно в силу данного обстоятельства были отторгнуты большинством современников, причем независимо от их партийности. Ноты эти, однако, зазвучали как-то иначе после ухода писателя, словно оправданные принесенной за них жертвой – авторской судьбой. Славянофильство вдруг нашло, усмотрело последний камешек, которого не хватало для достройки здания идеологического проекта – императив ответственности.
Без этого камешка проект несостоятелен, он – лишь эксперимент, удовлетворяющий интенции холодного рассудка, руководствующегося социологическим интересом, но не предельным нравственным целеполаганием, выходящим за текущий горизонт. И если эксперимент – это удел эмпирии, то в проекте содержатся элементы приобщения к трансцендентному. Ответственность – плата за возможности потерь на пути подобного приобщения, либо, напротив, за почти обретенное, но непроявленное подвижничество: иначе говоря, это начало мобилизационное и чуждое экспериментаторскому этосу. Но и то, и другое – и в этом видится особая провиденциальная ирония – способно на очередном витке истории оказаться основанием для очередной утопии…
В образах религиозного миросозерцания социальный проект может рассматриваться как результат сопряжения эсхатологической перспективы и свободной человеческой воли, сопричастной воле Божьей или активно уклоняющейся от нее, либо неверно ее прочитывающей. Именно такую «корреляцию» имел в виду Иван Киреевский. Он указал на исчерпанность подражательной модели образованности и призвал «класс», вырабатывающий «общественное самосознание», к преодолению укоренившегося в русском Просвещении партикулярного интереса путем восстановления «цельности бытия» национальной культуры – от древнерусских начал до современной ему эпохи. Иначе говоря, Киреевский предлагал по сути мобилизационный – то есть основанный на ответственном усилии воли указанного «класса» – проект, выводивший русскую культуру из этикеточного лабиринта и вместе с тем использовавший каталогизаторские функции как один из подручных инструментов для своей реализации.
Несмотря на общую гегельянскую колыбель, славянофильство казалось для России, в целом, более плодотворным в данном – проектном – отношении мировоззрением, нежели западничество. Первое утверждало оригинальный социокультурный комплекс, второе – указывало на возможные, пусть и с «национальной спецификой», пути адаптации России к европейскому нормативу развития. Неслучайно поэтому и славянофильское происхождение первого сборника-манифеста. Становится понятна также удивительная популярность его названия, заимствованного позднее столь разными оппонентами каталогизации, как Сергей Шарапов и Константин Победоносцев.
Проектная мысль оформлялась также в лагере идейных оппонентов славянофилов – западников. Колоссальная заслуга в ее систематизации и пропаганде принадлежала изданиям, организованным Александром Герценом в Лондоне – в 1853-м году, фактически, одновременно с выходом «Московского сборника» «Вольной русской типографии» – альманаху «Полярная звезда» (1855-1868), сборнику «Голоса из России» (1856-1860), газете «Колокол» (1857-1867). Как и само западническое мировоззрение, эти издания были нацелены на прикладную (социальную) проектность, однако уже в области преобразований либеральной направленности.
Манифестацию славянофильской и западнической мечты роднил тот факт, что в России того времени лишь у них проявилось проектное мировидение. Возможно, между идейными лагерями на самом деле было больше общего, нежели различимо на поверхности: во всяком случае, построенная на мобилизационных началах проектная культура была свойственна и тем, и другим. Герцен, интуитивно чувствовавший это онтологическое родство, выразил данный факт емкой и точной фразой: «И мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно».
«ИДЕАЛИСТИЧЕСКАЯ БЕЗОТВЕТСТВЕННОСТЬ»
Значимым рубежом в истории российских интеллектуальных деклараций стали опубликованные в 1902-м году «Проблемы идеализма». К этому времени модернизационные трансформации России уже превратили бюрократию и буржуазию в главные субъекты развития страны, лишив этой прерогативы традиционную самодержавную власть. Интеллигенция, однако, оказалась в ситуации, прямо противоположной той, в которой находились ее западные коллеги. Если последние были протагонистами капиталистического строя, и характерная для них ситуация обсуждалась, скорее, в категориях «предательства клерков», то отечественный «мыслящий класс» по мере нарастания модернизационной ломки лишь укреплялся в своей антибуржуазности.
Подобное обстоятельство – закономерный результат социального происхождения русской интеллигенции. Являясь, по сути, единственной смыслопроизводящей корпорацией и интеллектуально обслуживая власть по всей иерархической траектории, она в то же время была отчуждена от этой власти даже на самых нижних ее «этажах». Вопиющее несоответствие между творческими возможностями российской интеллигенции и ее фактическим социальным статусом превратило данную корпорацию в ядро оппозиции престолу. Оппозиции, остро нуждавшейся в собственной «практической» (фактически – политической) философии, которая могла бы увязать мировоззренческие ценности с идеологией революции того или иного толка.
«Проблемы идеализма» пришлись весьма ко времени, поскольку они-то как раз очерчивали собственную, обновленную версию «практической философии».
Инновационный заряд сборника, в сущности, сводился к переосмыслению мировой идеалистической традиции с целью синтеза ее в качественно новый мировоззренческий сплав, противоположный позитивизму. Гносеологическим «прорывом» такого сплава должен был стать отказ от признания опытной науки безальтернативным «производителем» рациональности. Если «над жизнью нет судии», и все позволено (любой эксперимент – марксизм, ницшеанство, а позднее фрейдизм в его многочисленных производных), то логическим концом истории является антропологическая катастрофа, «культура смерти», постчеловеческий мир. Рано или поздно, по мере снятия моральных и более глубинных препон, на повестке дня оказывается идея «онтологического первенства ничто» вместе с вытекающей из нее мыслью о допустимости/вероятности универсальной деструкции цивилизации - социального (да и физического) космоса (идея, впоследствии своеобразно преломившаяся у Владимира Лефевра в его «Космическом субъекте»).
И мысль, зародившаяся в подобном гипотетическом «антиидеале», претворяется со временем – рано или поздно – в практические действия по организации тотального кризиса, чтобы «мыслящей субстанции» либо раствориться в небытии, либо обрести сразу и вдруг бытие иное. Но помимо этой общей позиции, по сути, обнажившей смысловые горизонты начинавшегося ХХ столетия (поставившего ряд «экспериментов» именно на данной основе), в «Проблемах идеализма» утверждалось нечто более частное, прагматичное: принципиальное различение критериев рациональности и практических интересов. Кроме того, указывался путь преодоления нигилистического релятивизма через признание кардинального несовпадения фактически сущего и нормативно должного. Иными словами, провозглашалась онтологическая самоценность этики, восстанавливалось ее право выносить моральную оценку политике. Отсюда – исключительная роль человеческой субъективности и, следовательно, этический индивидуализм как отрицание утилитарного народнического и марксистского популистского эвдемонизма.
Книга предлагала, в частности, собственную оригинальную интерпретацию мысли народнического идеолога Николая Михайловского – ставшей к тому времени своеобразным интеллигентским «символом веры» – тезиса о необходимости воссоединения «правды-истины» с «правдой-справедливостью». На страницах сборника утверждалось, что подобный «метафизический синтез» (Сергей Булгаков) – удел отдаленного будущего, на пути к которому они непременно должны пройти стадию самостоятельного субъектного существования. Однако подобный метафизический ориентир сам по себе выводил решение на неприемлемый для позитивистского мировоззрения путь. Как метко выразился по этому поводу Петр Струве, «марксизмом, породившим из своих недр метафизику, русский позитивизм закончил полный круг своего развития».
Между тем при всей глубине и неординарности заявленных идей основное послание сборника-манифеста звучало все-таки двусмысленно: указывая,
что именно следует сконструировать, «Проблемы идеализма» обходили стороной другой ключевой вопрос –
как реализовать задачу. Таким образом, произведя интеллектуальный продукт, обладавший значительным проектным потенциалом, авторы фактически остановились на полпути, предпочтя эффектную
позицию –
позитивной работе, а свои корпоративные амбиции – интересам государства, этой
деятельной социальной машины, идентифицируемой ими с враждебным режимом. В результате для интеллигентских «масс» концептуальная суть сборника осталась диковинной ветвью оппозиционности, в то время как прочитанное (а то и додуманное) между строк превзошло по своей значимости сказанное открытым текстом.
В этом и заключался секрет феноменальной популярности «Проблем идеализма»: то, что являлось фоновым, аранжировавшим смысловую ось сборника, оказалось в общественном мнении вынесенным во главу угла. «Идеалистическая безответственность» авторов манифеста, между тем, вошла в резонанс с общей безответственностью интеллигентской стихии. И столь многообещающий проект – по крайней мере, как социально-философская схема – не состоялся. Однако, благодаря «Проблемам идеализма», жанр коллективной декларации прижился теперь уже и на философской ниве.
Через пару лет в аналогичном формате выступили – со сборником «Очерки реалистического мировоззрения» (1904) – идейные оппоненты идеалистов во главе с Владимиром Базаровым, Александром Богдановым и Анатолием Луначарским. В результате идеологическая проектная инициатива не стала прерогативой определенной интеллектуальной ориентации – ее актуальность ощущалась повсеместно. И более всего деятельный мировоззренческий проект оказался востребован политическими силами общества, причем в своих наиболее развитых формах он продвигался в направлении от политической философии к революционной практике. А здесь уже многое выходит за рамки поднятой темы.
«НЕМОБИЛИЗАЦИОННАЯ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ»
Смута 1905-1907-го годов кардинально повлияла на общественно-политический ландшафт страны и, главное, на мировоззренческие установки, которые считались в среде интеллигенции до сей поры незыблемыми. Результатом произошедшей переоценки ценностей стали изданные в 1909-м году «Вехи». В отличие от «Проблем идеализма», предлагавших новую идеологическую модель, лейтмотив «Вех» был преимущественно негативным, и заключался он в сокрушительной критике русской интеллигенции.
Однако вот парадокс – негативизм сам по себе не исключает особого рода проектности: последняя совсем не обязательно сводится лишь к предложению позитивно-содержательного. (Яркий, хотя и экстремальный, тому пример – радикальные революционные проекты, подчас организованные по принципу: «главное – ввязаться в борьбу, а разбираться будем после победы».) Критерии здесь – скорее, масштабность поставленной проблемы, ответственность не только за ее реализацию, но за саму творческую и деятельную постановку вопроса. Мобилизация видится как естественный режим для пересмотра неприемлемой по тем или иным причинам ситуации: то есть как целенаправленная деконструкция существующей формулы бытия и лишь последующее ее содержательное прописывание, достраивание существенно измененной реальности.
А с точки зрения масштабности, «Вехи» выглядели безукоризненно: они выносили приговор не только и даже не столько русской интеллигенции, сколько всей породившей ее петровской политической культуре, основанной на механистичном, игнорирующем личностное начало понимании социального. Смысловые акценты «Вех» прочитывались именно так – несмотря на анафемы в адрес интеллигенции, являвшейся отнюдь не содержанием и не причиной смуты, а лишь ее «мыслительной оболочкой».
Но вот с ответственностью и готовностью к мобилизации дело обстояло несколько иначе. Казалось бы, реабилитировав личность, «веховцы» точно обозначили пропасть между ответственностью интеллигентской «толпы» (в своей массе «неспособной на подвиг») и ответственностью «отдельного человека». Однако, заклеймив «признание безусловного примата общественных форм», авторы споткнулись на описании социальной инфраструктуры, базирующейся на «примате» личностного начала. В построениях сборника, вроде бы, отсутствовало само намерение социализировать указанный «примат»: осмыслить его не просто в качестве самостоятельной ценности, но как основание лекал, регулирующих оптимальное соотношение личного и общественного в разбалансированной социосистеме.
О подобных «прагматичных эмпиреях» «веховцы» в общем-то не помышляли, хотя жажду новых смыслов, очевидно, испытывали. И будучи плоть от плоти интеллигенции, конечно же, имели предрасположенность к «напряженному исканию Града Божия» (Сергей Булгаков). Правда, поиск этот оставался в пределах привычных структур повседневности. Концепт социальной ответственности по-прежнему пребывал в зародыше, не обретая в построениях все более востребованного эпохой мобилизационного градуса, а значит, на практике оказывался непригодным для назревавшего исторического проекта.
Творческие же энергии авторов ушли в основном в поиск ориентиров для непрописанного маршрута в неизвестность: наподобие «религиозного гуманизма» (Семен Франк) или воссоединения «дионисического начала мистики» и «аполлонического начала философии» (Николай Бердяев). А то и просто во взаимоисключающие – и, следовательно, не слишком уместные под одной обложкой – высказывания по поводу все той же каркасной для русской «практической философии» дихотомии «правды-истины» и «правды-справедливости». К примеру, бердяевское утверждение о «самоценности истины» и призыв к «смирению перед истиной» достаточно проблематично состыковать с критикой Михаилом Гершензоном «праздного обжорства истиной» (на фоне того, что действительность «темна и скудна правдою»).
Вместе с тем, перефразировав высказывание Петра Струве в «Проблемах идеализма», можно все же сказать, что идеологией личной ответственности, идеологией, по-новому высветившей невозможность традиционного решения задачи о двух «правдах», интеллигенция завершила некий круг развития. И шквал сборников-антиподов, вышедших вскоре после «Вех» («В защиту интеллигенции» (1909), «“Вехи” как знамение времени» (1910), «По вехам» (1909), «Интеллигенция в России» (1910)), подтвердил данный факт собственной, причем заметно превосходившей «веховскую», проектной несостоятельностью, характеризовавшей построения Петра Боборыкина, Владимира Поссе, Максима Винавера, Николая Гредескула, Максима Ковалевского, Павла Милюкова, Дмитрия Овсянико-Куликовского, Ивана Петрункевича.
ПРОЕКТНЫЕ ВОЗМОЖНОСТИ НОВОГО СТРОЯ
При всем драматизме революционных пертурбаций 1917-го года и последующих событий новый строй, казалось, предоставлял исторический шанс для реализации проектных начинаний, в принципе неразрешимых в условиях старой России. И даже оставляя за скобками настоящего исследовательского доклада магистральный для своего времени коммунистический проект «нового общественного строя», отметим, что идея принципиально иных возможностей прослеживается также в ряде альтернативных устремлениям новой власти деклараций: от сборника «Из глубины» до евразийских изданий, по-своему исполненных дерзновенной социальной проектности.
Задуманный в 1918-м году как продолжение «веховской» традиции, сборник-манифест «Из глубины», фактически, стал ее отрицанием. Дело даже не в том, что в прежней (а тем более в новой) России явно не срабатывала идея «примата» личности над «общественными формами». В нежизнеспособном социальном пространстве дореволюционной России она попросту не могла «сработать»: ее телеологическая дефектность вполне соответствовала – хотя несколько иначе – несостоятельности смыслового дизайна бюрократического самодержавия (как, впрочем, и весенне-осенней «демократии» 1917-го года).
Новый же строй в принципе снимал проблему ответственности в том виде, как ее понимали «Вехи». Из характеристики состояния социума или индивида ответственность становилась функцией мобилизационного пути развития (здесь, однако, экспериментальная композиция «нового общественного порядка» превращалась в разноголосую полифонию, если не какофонию – смешение самых различных проектов, субпроектов и устремлений). Если все же учесть, что таковой способ не действует вне пространства масштабного замысла, то становятся очевидными колоссальные, наднациональные проектные возможности коммунистического режима, правда, с одной существенной оговоркой – вне всякого «примата» личности и с минимальным уровнем социальной ответственности.
Политическая победа марксизма многими в те годы расценивалась как факт положительный, объективно (но «помимо воли» и, добавим, практики новой власти) способствовавший преодолению в сознании русского интеллектуального сообщества нигилистического «ложного народнического идеализма», его замещению идеализмом новым, «подлинным». В отличие от «субъективного морализма» прежней интеллигенции, материалистический «пафос объективности» виделся в то время мостом к «высшей объективности» нового опыта переустройства истории и мира. Революция создавала условия для кардинальной ломки прежних форм, «скорлупы» бытия и сознания. Они оказались исторгнутыми в пространство «великой встречи русской Мысли и русского Действия». Иначе говоря, в ту просторность, где, как представлялось авторам сборника, может возникнуть «Русь рыцарская», парадоксальный отголосок чего при желании можно было услышать всего три года спустя, в выдвинутом летом 1921-го года Иосифом Сталиным знаменитом тезисе об «ордене меченосцев». Воскресшая же через деятельное покаяние «новая русская интеллигенция», как предполагалось, окажется готовой взяться за возрождение и преображение своей земли. Подобные и схожие с ними взгляды – под разными углами зрения – излагали в сборнике «Из глубины» Сергей Аскольдов, Сергей Котляревский, Валериан Муравьев, Иосиф Покровский, Петр Струве, Семен Франк.
Дополнительный, но гораздо более энергичный импульс (эхо которого звучит и до сего дня) подобные идеи получили в эмиграции, где на протяжении 20-х – 30-х годов выходили яркие сборники-манифесты. Во-первых, в 1921-м году – «Смена Вех», а в 1922-м – не слишком выразительный ответ из Советской России - «О Смене Вех». Во-вторых, евразийские издания – «Исход к Востоку»(1921), «На путях»(1922), три «Евразийских временника»(1923-го, 1925-го, 1927-го годов), «Евразийский сборник»(1929), «Тридцатые годы»(1931). Несмотря на неприятие евразийцами «сменовеховского коллаборационизма», оба течения русской мысли сходились в главном: они рассматривали революцию и коммунизм не как цель, содержание и, тем более, не как итог развития России, но как инструмент, условие, возможность ее смыслового преображения.
«Сменовеховцы» – Юрий Ключников, Николай Устрялов, Сергей Лукьянов, Александр Бобрищев-Пушкин, Сергей Чахотин, Юрий Потехин – ограничивались, собственно, констатацией данного обстоятельства. Евразийцы же – в особенности их авангард: Петр Савицкий, Петр Сувчинский, Николай Трубецкой, Лев Карсавин – стремились не только ухватить тенденцию, но также просчитать ее историческую перспективу с помощью расшифровки генетического кода русской истории (как они его понимали).
С гибелью «петербургской России», полагали они, улетучилась и накопившаяся за два столетия «всеобщая усталость от державности», прояснились ориентиры оригинального – вне рамок европейского контекста – «задания». Новая русская идеология, идущая, по их мнению, на смену марксистской, должна стать одновременно методологией этого «задания». Советский строй лишь создал условия, высветил «удачно намеченное» направление движения; благодаря ему «органически» возник образ иной, грядущей, превосходящей существующую, переходную по своему содержанию форму государственности. Инновационное наполнение евразийского проекта потрясает амбициозностью: к примеру, мобилизация виделась не просто оптимальным для России способом продвижения в истории, но ее онтологическим
самостоянием и даже… уникальным опытом управления временем. Предложенная модель мобилизационного мирочувствования («апогея») предполагала, по сути, практическое использование энергий неумолимого Хроноса.
В том факте, что Россия оказалась первой и на тот момент единственной страной, в которой марксизм одержал политическую победу, евразийцами угадывался особый провиденциальный смысл, ибо данная философия и практика, являясь эскизом иного полотна, уже несли в себе генетику собственного перерождения. Действительно, впереди маячили перспективы, последовательно осмыслявшиеся в русле марксизма Дьёрдем Лукачем, Антонио Грамши, Франкфуртской школой (Максом Хоркхаймером, Юргеном Хабермасом, Теодором Адорно, Гербертом Маркузе), а также будущие горизонты «майской революции» 1968-го года в Париже, постиндустриальный переворот и колоссальные возможности новой версии «марксизма без пролетариата». Практическая реализация всех этих устремлений становилась новой высокотехнологичной «организационной идеей» – провозвестницей грядущей идеократии и пришествия «нового класса».
Обозначенные уже в те десятилетия (в среде российской эмиграции и ее многочисленных и нетривиальных производных!) многомерные потенции нового строя производили впечатление – ведь на глазах поколения двадцатых-тридцатых годов рушился прежний мир, прочерчивались совершенно иные контуры «нового общественного порядка» (Владимир Ленин), презревшего «основу буржуазной жизни – эгоизм» (Бенито Муссолини), то есть воочию раскалывалась прежняя «скорлупа буржуазного строя» (Адольф Гитлер)…
Однако сама коммунистическая власть – возможно, причастная через серию спецмероприятий к формированию евразийской идеологии – выдерживала паузу. Перед ней стояли более прагматичные задачи – приближалась война.
«МОЛЕКУЛЯРНАЯ» АНТИПРОЕКТНОСТЬ
Вскоре после завершения войны, в 1949-м году, Владимиром Поремским, одним из лидеров Народно-трудового союза, была выпущена книга «К теории революции в условиях тоталитарного режима». В этой работе излагалась так называемая «молекулярная доктрина», описывавшая, по мнению автора, единственно возможную в условиях советской действительности оппозиционную сеть «массово-молекулярного типа», в которой по конспиративным соображениям минимизирована организационная структура, зато максимально «наэлектризованы» идейная общность членов и единство их действий.
Вопреки представлениям о классическом подполье, подобная архитектура позволяет системе оставаться открытой и – благодаря этому – «сросшейся» с остальным обществом. Такую организацию уместно сравнить с электромагнитным полем – заграничный центр придает деятельности необходимую «гравитацию», выстраивающую определенным образом конструкции «членов-молекул». Сам Поремский иллюстрировал данную социальную технологию на примере состояния воды в охлаждаемом сосуде. По мере понижения температуры за нулевую отметку (усугубление общего кризиса режима) требуется все меньше и меньше внешнего воздействия на сосуд, чтобы подвигнуть «молекулы» на кристаллизационное «схватывание». Процесс необратим: вода в какой-то момент превращается в лед и разрывает стенки сосуда.
Конечно, далеко не только маргинальный НТС, выполнявший свои функции лишь в контексте других центров идеологического обеспечения «холодной войны», занимался проектированием советского общества по определенным лекалам. Важно другое – вышедшая из его недр «молекулярная доктрина» дала внятные ориентиры и описание определенного социального процесса.
Сама доктрина также возникла не на пустом месте: она – порождение той части русской эмиграции, которая считала сталинский режим главным мировым злом, в борьбе с которым оправданы любые средства – вплоть до сотрудничества с нацистской Германией. В рамках подобной мировоззренческой установки и предпринимались попытки смыслового проектирования. Документы власовского Русского освободительного движения – Смоленская декларация (1942), Пражский манифест (1944) – рисовали картину будущей процветающей России, освобожденной от большевиков совместными усилиями немецкой армии и перешедших на ее сторону русских людей (как военных, так и гражданских).
В этом же контексте следует рассматривать другие, более интеллектуальные, начинания: в частности, задуманный в 1944-м году, уже на излете войны, в оккупированной немцами Праге русский альманах «Новые Вехи». На его страницах указывался, увы, лишь один путь преодоления «современного кризиса»: через «общие всем арийским народам миросозерцательные установки» – к «общей устремленности идей и методов».
Нацистское руководство, однако, не слишком нуждалось в коллаборационистских проектах «арийского единства». Пресловутая «третья сила» во Второй мировой войне оказалась фикцией, сфабрикованной (весьма топорно и непрофессионально – во многом из-за отсутствия единой позиции по этому вопросу в гитлеровском окружении) под вполне конкретные и частные задачи. Коллаборационистские же планы неизбежно предполагали ограничение суверенитета России в пользу избавителей от сталинского режима. Послевоенная «молекулярная стратегия» также, в конечном счете, сводилась к ликвидации – правда, на этот раз иным образом – Советской империи и вновь актуализировала проблему организации последующей государственной субъектности.
МЕТОДОЛОГИЧЕСКАЯ АЛЬТЕРНАТИВА
Но было в послевоенном периоде советской истории также направление, сформировавшееся, сколь это ни покажется странным, в рамках официальной идеологии, однако, находившееся в парадоксальной и порою энергичной полемике с нею.
Прежняя евразийская идея о предрасположенности марксизма на российской почве к мутации в собственного антипода была, фактически, востребована в какой-то момент послевоенным сталинским режимом. Научно-технический «базис» СССР перешагивал через высокоиндустриальный ядерный порог, а «надстройка» пребывала на уровне кавалерийской архаики эпохи Гражданской войны. Сталин (как, впрочем, и Ленин) никогда не испытывал комплексов, если требовалось что-либо прагматически отрегулировать в марксизме. И вождь со свойственной ему стилистикой «гениальной простоты» в какой-то момент задумался над проблемой «снятия» марксизма как такового.
Точнее, «снятия» того, что называлось в то время марксизмом, но отличалось от сталинских представлений об этой исторической стратегии. Однако данная инициатива не озаботилась соответствующим сборником-манифестом: все происходило по законам «схватки бульдогов под ковром» и лишь частично отразилось в знаменитом «ленинградском деле», так и обозначенном, как предотвращение контрреволюционного проектирования российской политической участи на путях «сепаратизма» или «патриотизма» (в зависимости от оценивающего ситуацию взгляда).
Но у этого колючего политического «куста» оказалась одна побочная ветвь, не обрубленная в ходе искоренения смутного, так до конца не вскрытого проекта и в итоге проросшая сквозь щели «логико-методологической проблематики» марксизма. Дело в том, что одним из проводников нового курса был косвенно причастный ленинградским сюжетам и наиболее вероятный на тот момент наследник Сталина – Андрей Жданов. Именно он, будучи секретарем ЦК, отвечавшим за идеологию, стоял у истоков подготавливавшейся «философской революции»: курировал начавший выходить журнал «Вопросы философии», участвовал в научных дискуссиях. (Кстати, неожиданная и окутанная – до сих пор – тайной кончина Жданова, равно как и последовавшая затем «зачистка» его сторонников подтверждают, что яростная борьба в ближайшем окружении вождя имела под собой столкновение не только личных амбиций, но и стратегических ориентаций.)
В каком-то смысле оценивалась возможность обращения к наиболее революционному и плодотворному –
методологическому – аспекту марксизма. Речь, по сути, шла о создании идеологической основы для нужд «нового класса» (на тот момент в его джиласовском понимании), о предпосылках российской версии
революции менеджеров, легитимирующей перевод политической доминанты от партийных структур к государственным органам управления; о «снятии» противоречия между материализмом и идеализмом, чтобы высвободить и соединить на практике организационно-деятельностные возможности первого и креативные способности второго.
Поэтому неудивительно, что после 1953-го года наметившийся смысловой прорыв был убран с повестки дня. Новой – партийно-олигархической – власти подобные планы были явно не по душе. Однако идея трансформации марксизма в некое качественно новое мировоззрение не осталась «бесхозной». На фоне возникших – в основном уже после XX съезда – достаточно многочисленных подпольных и полуподпольных неомарксистских кружков и семинаров ее, в частности, разрабатывал совершенно легальный Московский логический (позже – методологический) кружок, в той или иной геометрии объединявший Александра Зиновьева, Георгия Щедровицкого, Бориса Грушина, Мераба Мамардашвили. Правда, теперь методологические изыскания велись уже на голом энтузиазме, по иронии судьбы превратившись, как саркастически заметил Александр Зиновьев (в книге «В преддверии рая» – этой своеобразной энциклопедии интеллектуальной жизни эпохи «застоя»), в «квинтэссенцию и суть оппозиционности» советскому строю.
Заметной вехой методологического движения стал вышедший в 1965-м году сборник «Проблемы исследования систем и структур». Изложенные в нем Георгием Щедровицким, Олегом Генисаретским, Эриком Юдиным, Владимиром Лефевром, Вадимом Садовским, Александром Ахиезером и целым рядом других авторов идеи могли бы отрегулировать забуксовавший к этому времени политический механизм и – в определенном смысле – наметить русскую цивилизационную альтернативу. В области одной лишь управленческой технологии издание формулировало многочисленные инновационные предложения: от алгоритмов моделирования сложных систем до схем деятельного употребления рефлексивных практик. Наукообразный формат книги существенно отличался от публицистики прежних манифестов – не только по цензурным соображениям, но и в силу того, что наступавшая эпоха требовала от концептуальной власти нового проектного языка. Языка, активно отторгаемого властью политической – партийно-бюрократической номенклатурой, погружавшейся в пучину персональных интриг, уплощавшейся и все более сраставшейся с теневой экономикой.
ВРЕМЯ РАЗБРАСЫВАТЬ КАМНИ
Смысловая деконструкция Советской империи происходила по нескольким направлениям. Репрезентативны в этом отношении три известных сборника-манифеста: изданный заграницей «Из-под глыб», самиздатовский «Метрополь» и уже совершенно легальный «Иного не дано».
Вышедший в 1974-м году сборник «Из-под глыб» указывал определенный вектор движения диссидентским «молекулам», однако, предназначение свое видел не столько в идейной борьбе с режимом, сколько в «инвентаризации» оставшихся в стране творчески состоятельных, интеллектуальных сил: «Умерла Россия или жива и может возродиться»? – Так звучал ключевой вопрос сборника.
Сам факт издания декларации подсказывал оптимистичный ответ. Заявленный «инвентаризационный» ракурс намечал одновременно и проектное направление чаемого возрождения. Возрождения через жертвенность. Эта мысль в той или иной степени присутствовала в большинстве статей сборника – у Александра Солженицына, Игоря Шафаревича, Феликса Светова, Михаила Поливанова, Вадима Борисова. Однако жертвенность во имя чего? В сборнике на сей счет озвучены две мотивации. Первая – типично христианская, основанная на смирении. Наиболее ярко и метафорически данная мысль сформулирована Феликсом Световым: «Жить в этой стране невозможно – спасаться можно только здесь». Другая мотивация – политическая. Она была изложена Игорем Шафаревичем и дополнительно заострена Александром Солженицыным: ход истории направляет не только власть, но и жертва. В условиях советской действительности только жертва способна одержать верх над режимом и, следовательно, создать возможность для спасения России.
Неочевидный политический «привкус» последней мотивации оказался прочитанным лишь в наше время, но кардинально иным образом, нежели мыслилось авторами. В реалиях мира рубежа тысячелетий, когда радикально изменился формат отношений Востока и Запада, униженный Глобальный Юг обнаружил этот «ресурс жертвы», прочитав его по-своему: открыв потенцию обитателей социального дна и цивилизационной периферии трансформироваться в действенную и повсеместно признанную силу. Этот ресурс –
ресурс смерти, реализуется в настоящее время под именем «нового терроризма». Таким образом, идея корректировки истории жертвой предельно извращается и обретает совершенно иное, нехристианское звучание.
«Метрополь», выпущенный в 1978-м году, с точки зрения его социального содержания, более прост и прямолинеен. Идентификация сборника как проектного может показаться спорной. В его системообразующих публикациях – Виктора Ерофеева, Василия Аксенова, Андрея Битова и других – гораздо больше утонченного эпатажа, нежели социально-ориентированных суждений. Однако сам феномен альманаха – а в особенности две его публикации: оппозиция Виктора Тростникова и Леонида Баткина – ставят издание в ряд коллективных деклараций. Обозначенный же выше спор доходит до взаимного отрицания позиций, что, надо отметить, было совсем нетипично для самиздата. Хотя указанные авторы, в общем-то, не спорили между собой: они просто провозглашали взаимоисключающие идеологии. Первый указывал один из путей возвращения заблудшей в сциентистских «дебрях» души к Богу. Второй утверждал за культурой – как главным смыслом и высшей ценностью – право самостоятельно («лучше ей не мешать») выносить вердикт: что есть живое, а что – мертвое.
Предпоследним сюжетом коллективных деклараций советского периода стал в 1988-м году сборник «Иного не дано», а заодно и вся инициированная им серия. В названии книги – квинтэссенция мировоззренческой установки. Впервые в истории интеллектуальных манифестов Юрием Афанасьевым, Татьяной Заславской, Андреем Сахаровым, Виталием Гинзбургом, Василием Селюниным, Даниилом Граниным, Юрием Карякиным, Андреем Нуйкиным и иными «прорабами нового мышления» напрочь отвергалась мысль о самобытности России; авторы, напротив, говорили в основном об императивном характере догоняющей модернизации. Проект издания явился попыткой – и надо сказать, весьма успешной – интеллектуальной легитимации социальных тенденций горбачевской перестройки.
Финальным же советским сборником-манифестом стала увидевшая свет в 1990-м году «Постперестройка», подготовленная Сергеем Кургиняном, Юрием Громыко, Владимиром Овчинским и их единомышленниками. В определенной мере подхватывая идеи методологического движения, книга продемонстрировала возможности рефлексивного социокультурного моделирования применительно к многоуровневому характеру вызовов эпохи. Более того, авторы данного манифеста сумели заглянуть за горизонт и превентивно реконструировать феномен того, что на страницах книги было обозначено термином
постперестройка. Но декларация эта осталась гласом вопиющего в пустыне, хотя предугаданный авторами не слишком оптимистичный сценарий вскоре во многом осуществился на практике.
ВРЕМЯ СОБИРАТЬ КАМНИ
Вышедший в 1995-м году, уже в постсоветской России-РФ, четырехтомник «Иное» по самому названию претендовал на альтернативу отошедшему в прошлое перестроечному «официозу». Впервые в истории интеллектуальных манифестов целевой аудиторией сборника провозглашался его авторский коллектив, объединивший столь разных и несхожих мыслителей, как Михаил Гефтер и Теодор Шанин, Александр Панарин и Симон Кордонский, Владимир Махнач и Петр Щедровицкий, Сергей Кургинян и Андрей Фадин, Вадим Цымбурский и ряд других оригинальных, самобытных аналитиков. Чтобы при всем разнообразии позиций получился хоть какой-то ценностно-мотивационный сплав, авторы сборника приглашались к продолжению диалога за пределами издания. Так родился проект «Русского журнала» (Глеб Павловский, Елена Пенская, Борис Кузьминский), реализовывавшего тему национального интеллектуального сообщества в новой среде Интернета (с 1997-го по 2003-й год, то есть до серьезного кризиса журнала в 2004-м году).
Период этот стал временем формирования нового феномена – российских электронных интеллектуальных площадок. Феномена, тесно связанного с информационной эпохой и существенно расширившего форму реализации идеи сборника-манифеста. Помимо упомянутого «Русского журнала», в этом ряду можно назвать такие сетевые проекты, как «Русский архипелаг» (Сергей Градировский, Борис Межуев), «Русский удод» (Вадим Нифонтов), «Традиция» (Константин Крылов, Андрей Ашкеров). А функции лидера в данной области в настоящий момент, пожалуй, переходят к «Агентству политических новостей» (Станислав Белковский, Михаил Ремизов, Борис Межуев, Юрий Солозобов, Владимир Голышев, Андрей Дмитриев, Евгений Лавлинский), которое представляет собой наиболее интересный интернет-проект в области политической аналитики текущего года. С ним соперничают давние и хорошо известные проекты: лево-либеральный сайт «Полит.ру» (Виталий Лейбин), создающий в последние годы во взаимодействии с модифицированным проектом «ОГИ» (Дмитрий Ицкович) собственную формулу интеллектуально-пропедевтической среды; и право-либеральные «Глобалрус.ру» (Максим Соколов), «Либерал.ру» (Игорь Клямкин), «Прогносис» (Василий Жарков, Дмитрий Шушарин) и, пожалуй, сайт Центра политических технологий «Политком.ру» (Борис Макаренко, Игорь Бунин, Алексей Макаркин).
В цепочке же российских сборников-манифестов любопытным эпизодом на рубеже веков-тысячелетий стала контроверза пролужковских «Красных холмов» (1999) (Геннадий Лисичкин, Вадим Белоцерковский, Юрий Пивоваров, Андрей Фурсов, Вадим Межуев, Сергей Волков, Михаил Гаспаров, Юрий Буртин и другие) и вышедшего двумя годами позже, после окончательного торжества Путина, «Нового режима» – этот заочный спор России прошлого и России настоящего, которая, кстати говоря, так и осталась только проектом, поскольку формировавший «новый курс» интеллектуальный класс оказался фактически не востребован в своем полноценном качестве ни прежним, ни новым режимом, оставаясь на задворках «политтехнологической режиссуры».
Стилистическая разница «Красных холмов» и «Нового режима» бросается в глаза: обширные тексты авторов первого сборника и серия коротких интервью – второго. Готовность принять «новую бюрократию» под знаком социал-демократии или просвещенной элиты «Русской системы» и попытка выработать посредством обращения к различным лево-постмодернистским, право-консервативным и даже националистическим идеологическим моделям альтернативный бюрократическому «дискурс» в качестве определяющего социального и ментального вектора наступающей эпохи. Попытка амбициозная, но, судя по всему, не оказавшаяся удачной. На фоне заочного столкновения «Красных холмов» и «Нового режима» проведенная Фондом «Либеральная миссия» дискуссия «Западники и националисты: возможен ли диалог?» (2001) (Игорь Клямкин, Леонид Блехер, Валентина Чеснокова) выглядит более привычным маневром для отечественных интеллектуальных исканий.
И все же опубликованный в 2001-м году «Новый режим» явился продуманной попыткой осмыслить именно в формате сборника-манифеста отстраивающуюся Новую Россию-РФ и заодно – обустраивающую ее генерацию, а также выработать адекватный эпохе язык. Авторы предлагали, собственно говоря, скорее,
формы решения проблемы, нежели
само решение, то есть семантические системы координат, а вместе с ними выражали готовность мыслить проектно. Так, Алексей Козырев, продолжая полузабытую традицию, видел в выпестованной русской философией «динамической концепции личности» оптимальный алгоритм «корреляции человека и социума». Алгоритм заявлен, и впору приступать к моделированию – но только при условии «свободы ответственности» как высшей ценности и непреложного условия задачи. А Виктор Мизиано фиксировал наступление эпохи «инфраструктурных ценностей», когда «на смену индивидууму приходит комьюнити». Отсюда творческий замысел: заняться обустройством именно коммуникативных институций («независимых зон дискурса, зон дискуссии»). Но обязательно с ответственностью за сотворение «нового языка». Данная установка – «вдумчиво отслеживать каждое слово» – порождает «волю к говорению», а последняя – и сам «мыслящий класс», способный принимать ответственные решения.
Путинское время в какой-то момент актуализировало провозглашенный еще в ельцинский период курс на выработку новой идеологии. Идея эта в период составления «Нового режима» уже не казалась одиозным рудиментом советской эпохи, политтехнологическим ходом или очередным реваншем подкрадывающейся реставрации. В новом веке об идеологии стали рассуждать как о естественном атрибуте социальной жизни, и сборник просто зафиксировал наметившуюся конъюнктуру. Другое дело, что озвученные идеологические модели зачастую не дополняли, а, напротив, отрицали друг друга. Если, по Александру Архангельскому, идеология «должна строиться из банальностей, правильно между собою связанных», то у Максима Соколова она нуждается в «прочном метафизическом фундаменте». Виктор Мизиано абсолютизировал «левую традицию» как эквивалент «европейской интеллектуальной истории». А Кирилл Рогов считал моду на «левизну» лишь «реакцией на технократизм» власти и говорил об острой нехватке «идеологии третьего сословия, идеологии лавочника».
Наиболее сильная сторона сборника – «инвентаризационная» идентификация непосредственно самого «нового режима». Именно здесь авторам в полной мере удалось реализовать замысел издателя – Модеста Колерова: назвать «невыявленное» и высказать «неартикулированное». Главная заслуга принадлежала именно ему, произнесшему ключевую фразу: «Путин – не причина, а следствие»; президент неуязвим, поскольку полностью соответствует запросу народа на определенный образ национального лидера. Прочие определения путинской стилистики лишь конкретизировали данную мысль.
Коллективная декларация, вышедшая 2004-м году, составленная на основе материалов круглых столов и позиционированная как «попытка создать “Вехи” начала XXI века» — сборник Александра Ципко «Споры эпохи Путина». При всем многообразии обсуждаемых в нем сюжетов проблема обозначена, по сути, одна: как жить дальше. Редактор-составитель рассматривает формат полемики достаточно традиционно – в виде очередного витка старого спора западников (ныне либералов) и славянофилов (сегодняшних государственников). В самих же идейных баталиях – и это явственно проступает на страницах книги – вырисовывается совершенно нетипичная для нашего исторического опыта расстановка интеллектуальных сил.
Либеральная точка зрения фактически оказывается «вне игры» из-за того, что язык ее адептов оказался существенно дискредитирован в последнее десятилетие. Основная полемика разворачивается теперь между двумя другими сторонами.
Первая – это державники, ратующие за модернизационный «проект выживания». Наиболее ярко и цельно данная позиция изложена Виталием Третьяковым и Глебом Павловским. Оппонент – даже не столько конкретная личность, сколько некая сконденсированная временем и обстоятельствами идея бесперспективности официозного и любого иного державничества, апеллирующего к модернизации и озабоченного лишь торгом вокруг наиболее выгодной траектории встраивания России в западную цивилизацию. Так что, если либералы не смогли модернизировать, а, следовательно, инвентаризировать Россию в рамках глобального каталога, то этим теперь предписано заняться «цивилизованному державничеству», олицетворяемому путинским режимом.
Альтернативой же подобному, прикрытому государственнической вуалью модернизационному «проекту выживания» оказывается та или иная формула мобилизационного «проекта будущего». Примечательно, что подобные идеи высказываются и как последовательная позиция (например, Сергеем Кургиняном или, скажем, Шамилем Султановым), и как спорадические мысли – многими другими участниками
круглых столов, в том числе и модернизаторами – как державническим большинством, так и либеральным меньшинством: от Андраника Миграняна до Леонида Радзиховского и от Алексея Пушкова до Андрея Рябова. Востребованность мобилизационного проекта в стране нарастает и вербализируется вопреки политическим ориентациям.
КАМЕЛОТ
Что далее – молчанье.
Уильям Шекспир
Когда в Камелоте был установлен собственный
Круглый стол, то на спинках некоторых кресел чудесным образом стали появляться таблички с именами сподвижников короля Артура. Однако количество маркированных мест явно уступало числу безымянных, которым еще предстояло обрести хозяев. Мерлин тогда предсказал государю: «Когда все места за столом будут заняты, вы достигнете вершины своей славы».
Сможет ли Россия наполнить свой опустевший Камелот соответствующим числом рыцарей, мыслителей, практиков, не лишенных чувства долга и чести, обладающих пресловутой «длинной волей»? И, главное, способных силою мысли заглянуть за привычный горизонт событий? Проявится ли вообще в нашем королевстве подобная потребность:
Круглый стол нации, за которым российское «мыслящее сословие» реализует – в ходе разворачивающейся битвы за будущее – свои творческие дары в виде жизнеспособного проекта под названием «Россия»? Не столь важно, если не все места за этим столом окажутся заполненными: легендарные рыцари совершали подвиги и при наличии пустующих мест...
Противостоять нынешней растерянности российского общества может лишь та или иная форма подвижничества, интеллектуальной мобилизации. Но в сегодняшней России-РФ подобное действие означало бы не только радикальную смену лиц экспертной «тусовки», которая, плывя по течению, в массе своей утратила способность мыслить неконъюнктурно. Ныне требуется большее – отказ от привычного языка анализа, внятная артикуляция политической философии, быть может, в категориях новой рациональности, формулирование доктрины, учитывающей иную просторность социального космоса.
Мысль, творчество, интеллектуальные усилия, самоограничение ради высоких смыслов, доходящее до состояния духовной схимы, жизнь «нового интеллектуального класса», ведущаяся по гамбургскому счету, чувство предельной ответственности – все это энергии, сопричастные деятельной метафизике. Исторические проблемы в разные времена решались по-разному, и один из инструментов – искусство внутренней мобилизации, особого рода интеллектуальной и моральной реформации, когда удержание от зла и деградации имеет источник не вовне, а внутри персоны. Потому что сила творческого порыва и умного слова – равно как настоящей, живой мысли, а не вложенного в сознание «кластера» – из числа могучих средств возрождения нации.
Однако нынешняя апелляция власти к мобилизации вызывает определенную обеспокоенность. Новый курс Кремля рискует превратиться в стремительное укрепление административной – бюрократической по своей сути, а значит, чуждой ценностям интенсивного развития – вертикали. Истекшее десятилетие показало: российская конституция достаточно неэффективна в контексте вызовов современного мира. Но и сведение нового курса лишь к укреплению чиновничьей вертикали с почти фатальной неизбежностью приводит к опасным перекосам.
В результате общество рискует получить модернизированную версию бонапартизма, дискредитирующего само понятие мобилизации. И не сместится ли в подобном случае общественная дискуссия о смысловом содержании провозглашенной мобилизации, в конце концов, исключительно в русло «васильевского спуска»?.. Тогда злободневными окажутся слова евразийца Мстислава Шахматова: «Где нет героя на престоле, хотя бы в представлении народа, там нет и правды, а только ее подделка».
Сегодня важно понять,
какая именно мобилизация нам нужна в чем и как выразится ее содержание. Очевидно, что сам характер актуальных вызовов обществу и государству – которые в основе своей не столько продуцируются прошлым, сколько исходят из будущего – указывает на необходимость энергичных действий, прежде всего, в сфере «мыслительной культуры», способной адекватно прочитывать тексты происходящих событий, вырабатывать проектные решения, соответствующие наступившим временам. Требуется мобилизация и реформация российского интеллектуального сообщества, ответственного за разработку стратегических установок, кардинальное обновление самого формата, языка и стилистики социальной экспертизы. И здесь важен не столько тот или иной результат изменившегося прочтения репутаций или иерархий, сколько сама символика подобной переоценки, живое состояние экспертной среды, изгнание из нее ритуальности и стереотипов, возрождение способности к продуктивному, а не карикатурному или телевизионному анализу, диспуту, прогнозу.
Публикуется с сокращениями.
© Журнал "ИНТЕЛРОС - Интелектуальная Россиия"